Глава XVI. Реторта Фауста социалистической эры
Человек должен как выяснить тайны природы, так и создавать свои новые законы природы… Наука должна стать главным инструментом борьбы за бессмертие.
А. М. Горький
Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула?
Воланд – Мастеру
В словах Воланда содержится очередной парадокс, обделенный, к сожалению, вниманием исследователей. Появившиеся впервые только в финале романа слова о Фаусте, реторте и гомункуле никак не вяжутся ни с его фабулой, ни с образом Мастера, весьма далекого от естественных наук. Более того, речь идет именно о новом гомункуле – Булгаков явно включил в контекст этой фразы отсылку к чему-то, хотя и не фигурирующему в самом романе, но известному его потенциальным читателям. Иными словами, эта фраза содержит признаки очередного «ключа», которым, скорее всего, является не характерное для лексики романа слово «гомункул».
Действительно, тема Фауста была связана с именем Горького на протяжении практически всей его творческой биографии. Еще в начале века, высказывая идею об издании массовым тиражом лучших образцов мировой литературы, он предлагал включить в их число и сборник с легендами о Фаусте – с адаптированием до уровня широкой публики, с отсечением всего «лишнего», что не способствовало, по его мнению, воспитанию нового человека. Эту идею Горький пронес до конца своих дней: беседуя с Г. П. Штормом в начале мая 1936 года, он «упомянул об издании свода народных преданий о Фаусте».
Более того, слова «вылепить нового гомункула», вызывающие естественную, хотя и довольно абстрактную ассоциацию со стремлением Горького воспитать нового человека, а также с его отношением к писателям как «инженерам человеческих душ», при более детальном рассмотрении этого вопроса приобретают вполне конкретный смысл. При оценке приведенных ниже фактов прошу учесть, что все они взяты из материалов, опубликованных при жизни Булгакова в общедоступных источниках («Правда», «Известия», «Литературная газета»).
Факт первый: 15 января 1934 года в московском Доме ученых Горький присутствует на конференции медиков и биологов, слушает доклад заведующего отделом Всесоюзного института экспериментальной медицины (ВИЭМ) профессора А. Д. Сперанского «Нервная трофика в теории и практике медицины».
Факт второй: через три дня, выступая на Московской областной партийной конференции, со ссылкой на доклад Сперанского он говорит: «Десяток работников Всесоюзного института экспериментальной медицины, работая над исследованием живого организма, пришел к той диалектике развития, которая лежит в основе революционной мысли. Это – факт глубочайшего значения, ибо это – факт завоевания революционным пролетариатом того источника энергии, который скрыт в научном опыте».
Факт третий, раскрывающий смысл сказанного на партконференции: в беседе с профессором Н. Н. Бурденко менее чем за месяц до своей смерти Горький говорит о том, что «…медицина никогда не ставила перед собой задачи построить биологическую функцию человека. Медицина должна стать наукой конструктивной и синтетической в самом творческом смысле этого слова». Комментируя эти слова Горького, профессор Бурденко поясняет: «Организационной и методической базой для разрешения этой огромной задачи мыслился им ВИЭМ».
Если к этому добавить, что в начале 1936 года на даче Тессели в Крыму Горький беседовал со Сперанским о проблемах долголетия и что о достижении бессмертия через 100–200 лет он говорил еще на лекции в 1920 году, то все приведенные данные в совокупности дают основание интерпретировать фразу Воланда о гомункуле в контексте идеи, которой был привержен Горький на протяжении всей своей жизни.
Но это еще не все: по свидетельству самого профессора Сперанского, идея создания ВИЭМ исходила от Горького, который поделился ею со Сталиным; после «поддержки и одобрения» (слова Сперанского) со стороны Вождя, и только после этого, в начале лета 1932 года Сперанский был направлен к Горькому на дачу, где и произошло их знакомство. Об этом Сперанский рассказал в статье «М. Горький и организация ВИЭМ», в которой попутно защищал целесообразность проведения опытов на людях, возражая неназванным оппонентам, которые, судя по контексту, обвиняли его в вивисекции.
Итак, направленность работы института, созданного по инициативе Горького и с одобрения Сталина, встретила возражения этического характера. Здесь весьма важно определить, какой была позиция Булгакова по этому вопросу. Как гуманист в подлинном значении этого понятия, он вряд ли мог одобрить саму идею проведения таких опытов. Врач по образованию, несколько лет практиковавший, он не мог не понимать, о чем идет речь.
Отсюда может следовать и такой вывод: клиника, в которой Иван Бездомный встретил Мастера, со значительной степенью вероятности может рассматриваться как отображение Всесоюзного института экспериментальной медицины, а профессор по промыванию мозгов Стравинский – как двойник профессора Сперанского со всеми вытекающими отсюда последствиями, в том числе и относящимися к характеру его контактов с прототипом образа Мастера. Причем без привлечения не приводящей ни к каким убедительным результатам в разгадке смысла романа «музыкальной» темы, как это делает, например, Б. М. Гаспаров на основании совпадения фамилии этого персонажа и композитора Стравинского. Здесь уместным будет, пожалуй, сопоставить особую роль Мастера, символом которой является находившаяся при нем связка ключей от палат пациентов, с тем фактом, что инициатором создания ВИЭМ был все-таки Горький, а профессор Сперанский лишь выполнял с его подачи «соответствующие указания» сверху.
Вместе с тем при всей привлекательности приведенных параллелей имеются все основания для возражений чисто этического плана, а именно: факт причастности профессора Сперанского к опытам на людях может рассматриваться как недостаточно убедительный повод для его изображения Булгаковым в такой сатирической, даже жестокой манере. Однако есть еще ряд обстоятельств, которые трудно сбросить со счетов при оценке отношения автора к личности этого человека.
Дело в том, что подпись профессора Сперанского стоит в числе подписей семи других корифеев медицины под заключением о смерти Горького, а также под актом с результатами медицинского вскрытия. Трое из них были вскоре осуждены по обвинению в преднамеренном убийстве Горького; профессор Сперанский в их число не попал, хотя общественности было достаточно хорошо известно, что из всех лечивших писателя специалистов он был наиболее близок к его семье.
Действительно, в январе-феврале 1934 года он находился на даче Горького в Тессели; в мае того же года присутствовал при скоротечной и весьма таинственной болезни с летальным исходом его сына Максима. Видимо, это, как и материалы суда над бывшим главой НКВД Г. Ягодой, обвиненным в организации убийства Максима Алексеевича, дало основание Н. Берберовой, располагавшей едва ли не самым полным сводом воспоминаний современников о Горьком, поставить вопрос о подлинной роли, которую играл этот человек в доме писателя. И пусть цена признаний в суде обвиненных в двух убийствах, с учетом наших нынешних знаний об обстановке тридцатых годов, незначительна; скорее всего, убийств вообще не было. Дело не в этом. Главное в другом: сомнения о роли А. Д. Сперанского у общественности были, и если о них, несмотря на «железный занавес», стало известно Н. Берберовой в далекой Америке, то уж Булгаков в Москве тем более не мог не знать о них. Не только знать, но и соответствующим образом отреагировать на страницах романа. Для того хотя бы, чтобы вызвать непосредственную ассоциацию с прототипом Мастера.
О том, что в семье Булгакова всей этой истории придавалось значение, свидетельствует дневниковая запись Елены Сергеевны от 8 июня 1937 года:
«Какая-то чудовищная история с профессором Плетневым. В „Правде“ статья без подписи: „Профессор – насильник-садист“. Будто бы в 1934-м году принял пациентку, укусил ее за грудь, развилась какая-то неизлечимая болезнь. Пациентка его преследует. Бред». (Профессор Плетнев был в числе трех специалистов медицины, осужденных по обвинению в убийстве Горького.)
Из текста приведенной записи видно, что по крайней мере Елена Сергеевна не верила официальной версии о Плетневе как убийце. Вряд ли будет большой ошибкой считать, что ее мнение совпадало с мнением самого Булгакова.
И, наконец, еще одна запись в том же дневнике – от 10 марта 1938 года:
«Ну что за чудовище – Ягода. Но одно трудно понять – как мог Горький, такой психолог, не чувствовать – кем он окружен. Ягода, Крючков! Я помню, как М. А. раз приехал из горьковского дома (кажется, это было в 1933 году, Горький жил тогда, если не ошибаюсь, в Горках) и на мои вопросы: ну как там? что там? – отвечал: там за каждой дверью вот такое ухо! И показывал ухо с поларшина».
В этом дневниковом комментарии просматривается три заслуживающих внимания момента. Первый – тема убийства Горького продолжала привлекать внимание семьи Булгакова почти через два года после его смерти. Второй – явно выраженный элемент сомнения в существе официальной версии («Но одно трудно понять…»). Третий – эта запись является едва ли не единственным свидетельством того, что Булгаков не только состоял в переписке с Горьким, но и встречался с ним лично, причем не при случайных обстоятельствах. Учитывая характер выдвигаемой здесь концепции прочтения романа «Мастер и Маргарита», это обстоятельство играет немаловажную роль при оценке их взаимоотношений.
Но возвратимся к воландовскому гомункулу. Оказывается, эта тема разрабатывалась Горьким еще в 1905 году – заключенный в Петропавловскую крепость после событий 9 января, он за неделю вчерне написал пьесу «Дети солнца»; в конце того же года она была поставлена в Художественном театре.
В первом действии в уста главного героя профессора-химика Протасова Горький вкладывает слова: «Изучив тайны строения материи, она [химия] создаст в стеклянной колбе живое существо»; эти слова напрямую перекликаются с содержанием фразы Воланда.
Есть в том же первом действии и экзотическое словечко «гомункул»: «Всё возится со своей нелепой идеей создать гомункула». Эта фраза, по своему строению весьма сходная с воландовской, вложена в уста другого персонажа – Вагина, дающего оценку опытам Протасова.
А теперь – такой факт: 15 апреля 1937 года Булгаков присутствовал на генеральной репетиции «Детей солнца» в Камерном театре; просмотрев первое действие (то самое!), он не выдержал и ушел – «все тело чесалось от скуки» (более детально этот эпизод разбирается ниже в главе «Два автора одного театра)». И вот после этого фраза о гомункуле и была введена во вторую полную рукописную редакцию (осень 1937–1938 г.) – в предыдущей редакции в сцене полета, написанной 6 июля 1936 года, о гомункуле речь еще не шла. Причем первоначально было не «вылепить нового гомункула», как в окончательном варианте, а проще: «создать гомункула», точь-в-точь как в горьковской пьесе. То есть практически повторяющая слова Вагина фраза Воланда была введена в роман под негативным впечатлением от просмотра горьковской пьесы.
Предвижу возражения, что сугубо субъективное мнение Булгакова вряд ли может быть положено в основу доказательства – хотя бы уже потому, что он сам вряд ли включил бы в роман в качестве ключевого момента деталь, плохо узнаваемую потенциальными читателями. Полностью согласен. Однако здесь следует отметить немаловажное обстоятельство: еще до Булгакова горьковские «Дети солнца», как и присутствующее в этой пьесе понятие о гомункуле, не остались неотмеченными другими литераторами. В частности, еще до революции один из наиболее известных критиков того времени Юлий Айхенвальд писал: «И кажется, не только художник Вагин из его „Детей солнца“, но и сам автор убежден, что современный химик Протасов „все возится со своей нелепой идеей создать гомункула“».
Трудно, конечно, сказать, читал ли Булгаков эту статью Айхенвальда, хотя его сборники издавались несколько раз. В принципе, это не так уж и важно: главное в том, что заключенные в горьковской пьесе идеи привлекали к себе внимание, комментировались. В частности, в подготовленной специально для первого издания «Большой советской энциклопедии» статье о Горьком (этот 18 том вышел из печати в 1930 году) А. В. Луначарский тоже упомянул об этой пьесе: «Горькому часто бросалось в глаза, что „дети солнца“, люди, которые живут интересами науки и искусства, изящной жизнью, представляют собой однако, этически безобразное явление на фоне миллионов „кротов“, живущих жизнью слепой, грязной, нудной». Как можно видеть, под пером Луначарского уже само понятие «дети солнца» приобрело обобщенный, нарицательный смысл. А «Большая советская энциклопедия» – простите, куда уж больше? Так что в тех читательских кругах тридцатых годов, которым адресовался роман Булгакова, само упоминание о гомункуле должно было вызвать непосредственную ассоциацию с именем Горького.
Если после всего сказанного возвратиться к сентенции Горького «Человек должен… создавать свои новые законы природы», то упоминание в романе о «гомункуле» приобретает еще один подтекст – сама идея создания законов природы, как и гомункулов, абсурдна по своей сути.
Следует отметить, что «Мастер и Маргарита» – не первое произведение, в котором Булгаков полемизирует по этому поводу. До этого было «Собачье сердце» с недвусмысленной отповедью горьковским попыткам стать современным Фаустом, создав социалистического гомункула (зачем создавать его, такого вот выродка, если его может родить любая баба – разве не об этом повесть? Вернее, в том числе и об этом…). С точки зрения Булгакова, носиться с такой идеей может разве что очень уж «романтический» Мастер. Да и то – «романтический» со слов сатаны Воланда.
…Впрочем, минутку, – не только Воланда: «Загадочный вы человек, – сказал он мне шутливо, – в литературе как будто хороший реалист, а в отношении к людям – романтик». Это – характеристика, данная Горькому Лениным, она содержится в знаменитой и неоднократно издававшейся при жизни Булгакова статье Горького.
Запомните, читатель, этот факт – мы к нему еще возвратимся.