КНИГА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
После этих и других событий, явившихся их следствием, Вильгельм решил первым делом вновь теснее связаться с Обществом, отыскав одно из его отделений. Ради этого он извлек табличку и, справившись по ней, отправился той дорогой, которая обещала скорее прочих привести его к цели. Но так как, чтобы добраться до места, идти нужно было напрямик, он оказался вынужден проделать весь путь пешком, с носильщиком, который нес следом за ним поклажу. И каждый шаг его путешествия был щедро награжден, ибо Вильгельм неожиданно попал в прелестнейшую местность, из тех, где последние перед равниной отроги гор поднимаются заросшими кустарником холмами и пологими склонами, рачительно возделанными; где каждая полоска на равнине зелена и не видно ни круч, ни бесплодных невспаханных земель. Он дошел до главной долины, в которую с обеих сторон стекали горные потоки; она также была тщательно обработана, уютно-обозрима, ряды стройных деревьев отмечали все излуки реки и впадавших в нее ручьев; вынув карту, по которой он шел, Вильгельм с удивлением увидел, что прочерченная им линия идет как раз через эту долину, а значит, он покамест не сбился с дороги.
На поросшем кустами холме виднелся старинный замок, хорошо сохранившийся и многократно подновлявшийся, у подножья холма раскинулся приятного вида городок, где первой бросалась в глаза гостиница, к которой Вильгельм и направился и где хозяин хотя встретил его радушно, но сказал извиняющимся голосом, что никого не может принять без разрешения некоего товарищества, на какой-то срок снявшего все комнаты, и вынужден отправлять всех постояльцев на старое подворье, — оно находится дальше в гору. Однако после недолгих переговоров он как будто передумал и сказал:
— Сейчас в доме пусто, но сегодня суббота, так что управителя долго ждать не придется, он тут каждую неделю проверяет счета и дает заказы на следующую. Что и говорить, порядок у них образцовый, и иметь с ними дело — одно удовольствие, хоть они и точны в расчетах; барыш от них невелик, зато верен.
После этого он позвал гостя в верхнюю залу и просил потерпеть и обождать дальнейших событий.
Войдя, Вильгельм увидел просторную чистую комнату, где стояли только столы да скамьи; тем больше удивился он, заметив над дверью доску и на ней надпись золотыми буквами: «Ubi homines sunt, modi sunt», — что на нашем языке можно истолковать так: везде, где люди объединяются в общество, тотчас же возникает свой порядок и свой обычай, без которого им вместе не прожить. Наш странник задумался над этим изречением, принявши его за доброе предзнаменование, ибо оно подтверждало то, что и сам он по собственному опыту признавал разумным и полезным. Вскорости появился управитель, который, будучи предупрежден хозяином, без долгих разговоров и без особых расспросов согласился принять Вильгельма на следующих условиях: оставаться не дольше трех дней, спокойно участвовать во всем, что бы ни происходило, но не спрашивать о причинах и не просить при отъезде счета. Со всем этим путешественнику пришлось смириться, так как управитель не был уполномочен уступить ни по одной статье.
Он как раз собирался уходить, когда на лестнице послышалось пение; громко распевая, вошли двое красивых молодцов, которым управитель знаком показал, что гость допущен в дом. Не прерывая песни, они приветливо ему поклонились; дуэт их звучал весьма приятно, из чего можно было с легкостью заключить, что в своем искусстве это истинные мастера. Заметив со стороны гостя внимание и интерес, они, закончив петь, спросили, не случалось ли и ему во время пеших странствий сложить песню, чтобы напевать ее самому себе.
— Природа не дала мне голоса, — отвечал Вильгельм, — но мне порой кажется, будто внутри у меня некий гений ритмически нашептывает что-то, так что, странствуя, я всякий раз начинаю шагать в такт и при этом словно бы слышу тихие звуки, сопровождающие песню, которая на тот или иной напев послушно слагается во мне.
— Если вы вспомните одну из них, запишите ее для нас, — сказали молодые люди, — посмотрим, не сможем ли мы вторить вашему певчему демону.
Тогда Вильгельм вырвал из записной книжки листок и вручил им вот что:
Над горами, над долами,
Над вершинами дерев
Что-то звучно бьет крылами
И взмывает, как напев;
За безудержным порывом
Радость, мудрость вслед идут;
Будь влюбленным, будь счастливым,
Но основа жизни — труд.
Юноши немного подумали — и раздалась веселая, звучащая в такт шагам пешехода песня на два голоса; колена повторялись и сплетались, песня лилась и лилась, увлекая за собою слушателя, и Вильгельм не мог уже понять, его ли это мелодия, его ли первоначальный мотив или он только сейчас так слился со словами, что никакой другой и немыслим. Певцы тешились такими вариациями, покуда не вошло еще двое молодцов, в которых по их орудиям сразу можно было узнать каменщиков, а за ними еще двое, наверняка плотники. Все четверо, тихо сложив свой инструмент, некоторое время прислушивались к песне, а потом уверенно и чисто вступили сами, — и теперь как будто бы целая гурьба странников шагала вдаль через горы и долы. Вильгельму казалось, что он не слыхал ничего столь отрадного, столь возвышающего сердце и ум, — и, однако, наслаждению его предстояло возрасти и достигнуть высочайшей степени. Огромный детина поднимался по лестнице таким тяжелым и твердым шагом, что при всем желании ему не удавалось ступать тише. Войдя, он тотчас же сбросил в углу с плеч крючья с тяжелой поклажей, а сам уселся на скамью, затрещавшую под ним; остальные при этом засмеялись, но с тона не сбились. Каково же было удивление Вильгельма, когда раздался оглушительный бас и этот сын Енака вступил в общий хор! Большая комната сотрясалась, а главное, что в своей партии он сейчас же изменил припев и пел так:
В жизни быть нельзя ленивым:
Ведь основа жизни — труд.
К тому же скоро можно было заметить, что он, прилаживаясь к своей медлительной походке, замедлил темп и принудил остальных следовать за собой. Вдоволь натешившись пением, все стали его упрекать за то, что он якобы старался сбить их.
— Вот уж нет! — закричал он. — Это вы рассчитывали сбить меня, заставляли ускорить шаг, а мне, когда я с тяжелой ношей иду вверх и вниз по горам да еще должен поспеть к назначенному часу и угодить вам, надобно шагать размеренно и твердо.
Потом все стали по одному заходить к управителю, и Вильгельму нетрудно было усмотреть, что дело идет о каких-то расчетах, но расспрашивать подробнее он не имел права. Тем временем вошло несколько красивых, проворных подростков, которые в два счета накрыли на стол, подав совсем немного кушаний и вина; вышел управитель и пригласил всех сесть вместе с ним за трапезу. Подростки прислуживали, но о себе не забывали и стоя ели наравне со всеми. Вильгельм вспомнил сходные сцены из времен своего пребывания среди актеров, но только сегодняшнее собрание казалось ему куда степеннее, ибо здесь каждый жил ради важной цели, а не ради забавы и напоказ.
Яснее всего гость постиг это из разговора, который собравшийся ремесленный люд вел с управителем. Четверо молодцов работали поблизости, где недавно грозный пожар дотла спалил город, прежде самый красивый в округе. Из услышанного можно было также понять, что честный управитель занимается доставкой леса и других строительных припасов, и это представлялось гостю особенно загадочным, так как все прочее показывало, что эти люди — не здешние уроженцы, а сплошь приезжие. В заключение ужина Святой Христофор (так все называли великана) принес по стакану доброго вина, припасенного нарочно, чтобы выпить на сон грядущий, и новая веселая песня некоторое время внушала слуху, будто ушедшие с глаз долой сотрапезники еще сидят все вместе. Вильгельма отвели в комнату с приятнейшим видом из окна. Полная луна взошла, ее свет заливал пышные луга и будил в сердце нашего странника сходные картины из прошлого. Перед его взором витали призраки друзей, среди них так живо представлялся ему образ Ленардо, что казалось, он здесь, рядом. От всего этого ему стало особенно уютно и захотелось на покой, но тут он услышал непонятный шум, почти что испугавший его. Звук доносился издалека, и вместе с тем казалось, будто он раздается в самом доме, потому что всякий раз, как звук достигал наибольшей силы, дом содрогался и трещали балки. Вильгельм, чей тонкий слух обычно различал все звуки, никак не мог его распознать и сравнивал лишь с хрипением самой большой органной трубы, чей звук так громок, что не имеет определенной высоты. Трудно решить, ночной ли морок рассеялся под утро или Вильгельм, привыкнув, стал невосприимчив, но он заснул и с восходом солнца проснулся в наилучшем настроении.
Не успел один из прислуживающих подростков подать ему завтрак, как в комнату вошел некто; Вильгельм видел его вчера за столом, но так и не разобрался, кто он и что. Вошедший был хорошо сложен, широкоплеч и проворен в движениях; приготовляясь к делу, он выложил свою снасть — и оказался цирюльником. Он явно собирался сослужить Вильгельму столь необходимую ему службу, но продолжал молчать, да и потом, работая легко и быстро, не проронил ни слова. Вот почему Вильгельм начал первым и сказал:
— Вы настоящий мастер своего дела, я не помню, чтобы когда-нибудь бритва касалась моих щек так деликатно; но вы, судя по всему, строги в соблюдении законов товарищества.
Молчальник с плутовским видом улыбнулся, приложил палец к губам и выскользнул за дверь.
— Честное слово, — крикнул Вильгельм вслед, — вы и есть Алый Плащ или, по крайней мере, от него происходите. Но ваше счастье, что вы не потребовали от меня той же услуги, не то вам плохо пришлось бы.
Едва этот необыкновенный человек удалился, как вошел управитель и передал приглашение на обед, также звучавшее довольно странно:
— Связующее Звено, — он так и выразился, — от души приветствует пришельца, приглашает его к обеду и с радостью надеется завязать с ним более тесные отношения. — Затем были заданы вопросы о самочувствии гостя, о том, доволен ли он приемом, и Вильгельм с высочайшей похвалой отозвался обо всем, что он здесь встретил. Правда, ему хотелось спросить управителя, как прежде молчаливого цирюльника, о том жутком звуке, который ночью если не испугал, то потревожил его; однако, памятуя о данном обете, он удержался от вопроса, тем более что надеялся получить желаемые сведения, не проявив назойливости, — то ли благодаря расположению к нему членов товарищества, то ли по счастливому случаю.
Оставшись один, друг наш стал ломать голову, что это за странная особа прислала ему приглашение и что делать дальше. Употребить слово среднего рода, чтобы назвать одного или нескольких начальствующих лиц, — это казалось ему весьма странно. Между тем вокруг царила такая тишина, что, кажется, не было в его жизни воскресенья тише. Вильгельм вышел из дому и, услыхав колокольный звон, направился в сторону городка. Обедня только что закончилась, и среди тесной толпы выходивших из церкви горожан он приметил троих своих давешних знакомцев: плотничьего подмастерья, каменщика и одного из подростков. Потом среди шедших на службу протестантов он увидел еще троих. Неизвестно было, где и как молятся остальные, но Вильгельм заключил, что в товариществе установлена полная свобода вероисповедания.
В полдень управитель встретил его у ворот замка и через множество просторных комнат проводил в аванзал, где и предложил посидеть. Множество людей проходило мимо Вильгельма в смежную залу. Среди них попадались и знакомые лица: так, мимо протопал Святой Христофор — и все кланялись управителю и пришельцу. Более всего наш друг обратил внимание на то, что перед ним проходили, судя по всему, одни только ремесленники, одетые каждый соответственно своему промыслу, но весьма опрятно; лишь немногих он мог бы принять за конторщиков.
Когда перестали тесниться в дверях новые гости, управитель провел нашего друга через красивый вход в просторную залу, где стоял накрытый стол необозримой длины, мимо нижнего конца которого он был препровожден к верхнему концу. Там, на поперечной стороне, расположились трое возглавлявших застолье, и каково же было удивление Вильгельма, когда при его приближении Ленардо, которого он едва успел узнать, бросился ему на шею. Не оправившись от потрясения, Вильгельм попал в столь же пылкие объятия второго из председательствующих, в котором узнал Фридриха, сумасбродного брата Наталии. Восторг друзей передался всем присутствующим, стол огласился криками радости и привета. Потом, когда все сели, вдруг воцарилась тишина, подано было угощение, и началась не лишенная торжественности трапеза.
К концу ее Ленардо подал знак, встали двое певцов, и Вильгельм с удивлением снова услыхал давешнюю свою песню, которую мы, ради связи с последующим, считаем необходимым привести еще раз:
Над горами, над долами,
Над вершинами дерев
Что-то звучно бьет крылами
И взмывает, как напев;
За безудержным порывом
Радость, мудрость вслед идут;
Будь влюбленным, будь счастливым,
Но основа жизни — труд.
Едва этот дуэт, сопровождаемый приятно-приглушенным пением хора, подошел к концу, как по другую сторону стола порывисто вскочили еще двое певцов, которые с суровой силой не столько продолжили песню, сколько вложили в нее противоположный смысл. К удивлению пришельца, исполняли они вот что:
Рвется дружба, сердце раня:
Прочность уз — не мой удел;
Как могу я знать заране,
Где скитаться мне велел
Жребий горький, жребий сирый,
С кем я завтра разлучусь
И куда пустыней мира
Я все дальше, дальше мчусь?
Хор, подхвативший эту строфу, становился все многочисленней, все громче, но и в нем нетрудно было расслышать доносившийся с нижнего конца стола голос Святого Христофора. Почти пугающей сделалась звучавшая в песне скорбь; благодаря сноровке певцов, их невеселое веселье излилось в подобье нескончаемой фуги, и от этого нашему другу стало совсем жутко. Казалось, все преисполнены единым чувством и перед самым отбытием оплакивают свою судьбу. Причудливые повторения и новые подхваты совсем было затихшего напева наконец показались опасны и Связующему Звену; Ленардо встал, и все остальные тотчас же сели, прервав гимн. Начал Ленардо дружелюбно:
— Конечно, я не вправе упрекнуть вас за то, что вы всякий раз стараетесь представить себе ожидающую всех нас участь, чтобы в любой час быть к ней готовыми. Но если старики, усталые от жизни, кричали своим сверстникам при встрече: «Помни о смерти!» — то нам, молодым и жизнерадостным, следует ободрять и поддерживать друг друга веселыми словами: «Помни о странствиях!» И тут ко благу будет вспомнить, но с умеренностью и весельем, о том, что предпринимается нами либо по собственной воле, либо вынужденно. Вам отлично известно, что у нас установлено непреложно и что может быть изменено; облеките же и это в радостный, ободряющий душу напев и дайте нам насладиться тем, за что я поднимаю эту прощальную чашу!
Он осушил свой кубок и поставил его на стол. Тотчас встали все четверо певцов и запели так, что один тон естественно и плавно переходил в другой:
В землю ты не врос корнями!
В путь-дорогу! В добрый час!
Если ум и сила с нами,
Будет всюду кров для нас.
Лишь бы только солнце грело,
А о прочем нет тревог.
Мы кочуем без предела,—
Для того и мир широк!
Когда песню подхватил хор, Ленардо поднялся, а за ним и все остальные, и по его знаку застолье превратилось в хоровое шествие: сидевшие на нижнем конце стола, предводительствуемые Святым Христофором, парами двинулись вон из залы, причем странническая песнь звучала все радостней и вольнее, и особенно прекрасно — тогда, когда все собрались в спускавшийся террасами сад при замке, откуда открывался широкий вид на долину, среди пышной красоты которой было любо блуждать взглядом. Когда толпа разбрелась кто куда, Вильгельма познакомили с третьим из председательствовавших за столом. Это был служащий графа, владевшего замком и многими поместьями вокруг; служащий этот предоставил господский дом товариществу на весь срок, какой оно сочтет за благо оставаться на месте, и дал ему много льгот, но сумел обратить присутствие таких редких гостей себе на пользу. Задешево открыв для них кладовые и снабжая их всем потребным для пропитания и обихода, он за это получил возможность переложить стропила давно обветшавшей крыши, подвести под них новые опоры, а под стены — фундамент, перестлать полы и устранить все прочие изъяны до такой степени, что обветшалое, полуразрушенное владение угасшего семейства вновь обрело приятный вид живого, незаброшенного обиталища, свидетельствуя о том, что жизнь творит жизнь и умеющий быть полезным для людей непременно заставит их быть ему полезными.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Герсилия — Вильгельму
Мое положение напоминает мне трагедии Альфьери: так как в них нет наперсников, обо всем говорится в монологах; моя же переписка с Вами поистине подобна монологу, ибо Ваши письма все равно что эхо, подхватывают наугад куски слов, чтобы они скорей отзвучали. Разве Вы хоть раз прислали мне такой ответ, чтобы на него можно было ответить? Ваши письма только то и делают, что отталкивают да отклоняют! Я встаю Вам навстречу, а Вы сразу же велите мне снова сесть в кресло.
Эти строки были написаны несколько дней назад, а сейчас появилась надобность и случай переправить их Ленардо; там Вы их найдете, либо уж Вас сумеют найти. Но где бы мое письмо Вас ни застало, вот к чему я веду речь: если Вы по его прочтении не вскочите с места и спешно не явитесь ко мне как истый странник, то я объявлю Вас мужчиной из мужчин, то есть человеком, начисто лишенным прелестнейшего из присущих нам, женщинам, свойств: я разумею любопытство, которое сейчас больше всего и мучит меня.
Короче говоря, к Вашему ларчику нашелся ключик; но знать об этом должны только Вы и я. А теперь послушайте, как он попал ко мне.
Несколько дней назад наш судья получает от властей другого округа составленный по всей форме запрос о том, не околачивался ли поблизости от нас тогда-то и тогда-то некий мальчишка, устраивавший всяческие проделки, и не поплатился ли он за какое-нибудь из дерзких предприятий своей курткой.
Описание мошенника не оставляло сомнений в том, что это и есть Фиц, о котором так много рассказывал Феликс, желая вновь заполучить его в товарищи.
Теперь это ведомство запрашивало названную одежду, коль скоро она наличествует, так как мальчишка находится под следствием и ссылается на это вещественное доказательство. Судья случайно упоминает при нас о запросе и показывает нам подлежащий отсылке кафтанчик.
Какой-то добрый или злой демон толкает меня залезть в нагрудный карман, и мне в руку попадается что-то очень маленькое и колючее, и я, такая робкая, щекотливая и пугливая, сжимаю руку, сжимаю и помалкиваю, а куртку между тем отсылают прочь. Более странного ощущения я в жизни своей не испытывала. Едва взглянув украдкой, я вижу, я угадываю, что это ключ к Вашему ларчику. Тут меня стала одолевать совесть, начались угрызения. Сказать о находке и отдать ее было выше моих сил: что там суд, если это может быть полезно моему другу! Потом снова всплыли всякие мысли о законе и долге, но так и не переубедили меня.
Вот до чего довела меня верность дружбе; пресловутый орган сразу у меня появился, и все ради Вас! Право, удивительная история! Хоть бы чувство, перевесившее на чашах весов совесть, оказалось всего только дружбой! Я в странном беспокойстве, я мечусь между ощущением вины и любопытством. В голове тысячи фантазий, тысячи сказок о том, что из этого может выйти: ведь с законом и судом шутки плохи! Герсилия, лишенная предрассудков, а подчас и высокомерная Герсилия — и вдруг впутана в уголовное дело! А ведь к тому идет! И что мне остается, как не вспоминать о друге, ради которого я терплю эту муку? Я и прежде о Вас вспоминала, но с перерывами, а теперь вспоминаю постоянно. Теперь, если у меня забьется сердце и я подумаю о седьмой заповеди, мне приходится прибегать к Вам как к святому, который толкнул меня на преступление и один вправе отпустить мне грех. А успокоюсь я, только, когда мы откроем ларчик. Любопытство разбирает меня с удвоенной силой! Так что приезжайте поскорей и привезите ларчик. Какой судебной палате надлежит разбираться в этой тайне, мы договоримся между собой, а покамест пусть все между нами и остается, пусть никто об этом не знает, а там будь что будет.
Ну, что Вы скажете, друг мой, насчет этого изображения нашей загадки? Не напоминает ли оно стрелу с зазубренным жалом? Помилуй нас бог! Но сначала надобно, чтобы ларчик стоял между мною и Вами неотпертым, а потом, когда мы его отопрем, он сам нам укажет, что делать. Мне бы хотелось, чтобы внутри ничего не было, а чего мне хочется еще и что я могла бы Вам еще порассказать, — нет, это я от вас скрою, чтобы вы скорей пустились в путь.
Ну вот, как водится у девиц, еще и постскриптум! Нам-то с Вами что за дело до ларчика? Он принадлежит Феликсу, Феликс его нашел, присвоил, так что Феликса нужно привезти сюда, а без него мы не должны открывать крышку!
И что это еще за новые помехи! Опять все откладывается да откладывается!
Что Вы все колесите по свету? Приезжайте и привозите Вашего красавчика, мне так хочется еще раз поглядеть на него!
Ну вот, все начинается сначала, отец и сын! Делайте, что хотите, — только приезжайте вдвоем!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Приведенное странное письмо было написано давно, но его долгое время переправляли туда и сюда и лишь теперь могли наконец вручить согласно надписи на конверте. Вильгельм намерен был с первым же курьером отправить ответ с отказом, хотя и в самой дружелюбной форме. Герсилия, по всей видимости, не принимает в расчет дальности пути, а он слишком занят серьезными делами, чтобы поддаться любопытству, торопившему узнать, что находится в ларчике.
К тому же кое с кем из самых дюжих участников работящего товарищества приключились несчастья и дали Вильгельму случай явить свою сноровку в искусстве, которым он недавно овладел. И как одно слово влечет за собой другое, так и поступки, к вящему счастью, вытекают один из другого, а если они, в свой черед, дают повод к словам, то слова эти особенно плодотворны, ибо возвышают душу. Поэтому так поучительны и занимательны бывали беседы друзей, отдававших друг другу отчет обо всем, что они до сих пор делали и чему учились, приобретя в итоге такое образование, что теперь поневоле дивились один другому и как бы заново между собою знакомились.
Однажды вечером Вильгельм начал рассказывать:
— Занятия хирургией я постарался начать в крупном учебном заведении, в большом городе, где только и можно было преуспеть в них; с особенным рвением я взялся за анатомию, видя в ней основу основ.
Странным образом — а каким, вам не угадать, — я успел приобресть немалые познания относительно строения человеческого тела, причем еще во времена моей театральной карьеры. Ведь если приглядеться, так главную роль там играет не человек, а его тело, красота мужчины, красота женщины. Если директору повезет и он наберет красивых актеров, тогда сочинитель комедий или трагедий может быть спокоен! Вольный образ жизни всякой труппы позволяет сотоварищам по сцене лучше узнать красоту обнаженного тела, чем любой другой род человеческих отношений; да и театральные костюмы часто вынуждают выставлять на обозрение то, что принято прикрывать. Я мог бы многое сказать об этом, как и о телесных изъянах, ибо умный актер должен хорошо знать и свои и чужие, чтобы если не исправить, то хотя бы умело скрыть их. Таким образом, я был достаточно подготовлен, чтобы ничего не упустить в лекциях, ближе знакомивших с внешними органами; да и внутренние органы не были мне вовсе неизвестны, так как многое я безотчетно угадывал и прежде. Досадным образом нашим занятиям мешали бесконечные сетования на отсутствие предметов изучения, то есть на недостаток трупов, имеющих лечь под нож ради высокой цели. Чтобы добыть их, пусть и не в достаточном, но в возможно большем количестве, были изданы строгие законы, разрешавшие притязать не только на преступников, которые сами себя лишили всех прав личности, но и на любого умершего, если о его теле и душе некому было позаботиться.
Вместе с ростом потребности росла и строгость законов, а с нею — недовольство народа, чьи нравственные и религиозные воззрения не позволяют пренебречь ни собственной личностью, ни личностью близких.
Дело шло чем дальше, тем хуже, потому что души стала смущать тревога и страх за мирные могилы дорогих усопших. Ни возраст, ни сословие, будь оно высоким или низким, не могли оберечь обители вечного покоя: доходный разбой не сдерживали ни холмики, убранные цветами, ни надписи, увековечивающие память о погребенном; и без того горестное прощание жестоко омрачалось, родные, едва отвернувшись от могилы, поневоле начинали бояться, как бы завтра им не пришлось узнать, что убранное ими и мирно преданное земле тело любимого человека будет разъято, растащено, опозорено.
Обо всем этом говорили и твердили каждый день, но никто не придумал и не мог придумать, как помочь делу; и всеобщее затруднение все росло, по мере того как у молодежи, внимательно прослушавшей лекции, рождалось желанье воочию и на ощупь удостовериться в том, что они до сих пор видели и слышали, то есть живо и глубоко запечатлеть в зрительной памяти столь необходимые им сведения.
В такие мгновения возникает род противоестественного научного голода, который требует утоления даже гнусной пищей и побуждает смотреть на нее как на лакомую и необходимую.
Все эти задержки и промедленья уже некоторое время занимали и волновали каждого, в ком была жажда знаний и дела, когда однажды произошел случай, который привел в волнение весь город и на несколько часов ожесточил споры. Красивая девушка, помешавшись от несчастной любви, искала смерти в воде и нашла ее; тело тотчас же попало во власть анатомии; напрасны были все хлопоты отца и матери, родственников и даже возлюбленного, заподозренного лишь из недоверия: высшие власти, только что издав еще более суровый закон, не могли сделать исключения, и добычу поспешили как можно скорее использовать и распределить для рассечения.
Вильгельм был приглашен как один из первоочередных притязателей и нашел перед указанным ему сиденьем чистую доску, а на ней нечто тщательно накрытое тканью: это и было сомнительного свойства задание. Сняв полотно, он обнаружил женскую руку, самую прекрасную изо всех, которые обвивали когда-либо шею юноши. Вильгельм держал в руке футляр с инструментами — и не решался начать вскрытие, стоял — и не решался сесть. Ему претило калечить и дальше великолепное создание природы, но чувство это вступало в противоречие с требованьем, которое ставит себе всякий стремящийся к знанию человек и в соответствии с которым действовали все сидевшие вокруг.
В этот миг к нему подошел солидного вида человек, которого он и раньше приметил как нечастого, но всегда внимательного слушателя и зрителя и о котором уже расспрашивал, но ни от кого не мог получить подробных сведений; все сходились на том, что он ваятель, но считали его также алхимиком, так как в большом доме, где он жил, посетители и даже его подручные допускались только в первый этаж, а остальные помещения были на запоре. Этот человек несколько раз подходил к Вильгельму и вместе с ним шел с урока, но сближения и объяснения избегал.
На этот раз он заговорил с большей откровенностью:
— Я вижу, вы медлите, вы дивитесь прекрасному творению природы и не можете его разрушить. Так встаньте выше цеховых предрассудков и пойдемте со мной.
Он снова накрыл руку, кивнул служителю и вместе с Вильгельмом покинул залу. Они шли рядом молча, покуда новый знакомец, остановившись перед воротами, не отворил калитку и Вильгельм не вступил вскорости на дощатый настил, какие можно видеть в старых торговых домах и куда сгружают сразу по прибытии ящики и тюки. Здесь стояли гипсовые отливки статуй и бюстов, а также ящики из толстых досок, заколоченные и пустые.
— Здесь все, как у купца, — сказал хозяин. — Для меня крайне важно, что я могу отправлять грузы водой прямо отсюда.
Все это покуда ничуть не противоречило ремеслу ваятеля; ничего противоречащего ему не нашел Вильгельм и тогда, когда хозяин радушно проводил его вверх по ступенькам в просторную комнату, украшенную высокими и низкими рельефами, фигурами разных размеров, бюстами и даже слепками отдельных членов самых прекрасных статуй. Наш друг с удовольствием все это рассматривал и слушал объясняющие речи хозяина, хотя не мог не заметить, какая пропасть легла между трудами художника здесь и устремлениями ученого там, откуда они пришли. Наконец хозяин дома сказал с некоторой торжественностью:
— Вам нетрудно будет понять, зачем я вас сюда привел. Эти двери, — продолжал он, показывая в сторону, — ближе ко входу в ту залу, из которой мы пришли, чем вам может показаться.
Вильгельм вошел и поневоле удивился, увидев на стенах, вместо изображений живого тела, как в первой зале, исключительно анатомические сечения; вылепленные, как видно, из воска или подобного ему материала, они, благодаря свежей окраске, ничуть не отличались от только что изготовленных препаратов.
— Здесь, мой друг, — сказал художник, — здесь вы видите драгоценные заменители всему тому, что мы, ко всеобщему неудовольствию, а порой и сами испытывая отвращение, старательно готовим, — затем только, чтобы оно или истлело, или, сохраняясь, было мерзко. Этим делом я принужден заниматься втайне, — ведь вы и сами наверняка слышали, с каким пренебрежением о нем говорят прозекторы по ремеслу. Я не даю сбить себя с пути и изготовляю то, что со временем получит огромное значение. Прежде всего хирург, если он возвысится до понимания пластики тела, сможет наилучшим образом прийти на помощь вечно творящей природе при всяком повреждении, да и любому врачу такое понимание поможет усовершенствоваться в своем деле. Впрочем, не будем тратить слов. Вы сами скоро убедитесь, что большему можно научиться, строя, нежели расчленяя, соединяя, нежели разъединяя, оживляя умершее, нежели дальше его умерщвляя. Короче говоря, не хотите ли вы стать моим учеником?
Когда Вильгельм ответил согласием, искушенный наставник положил перед ним костяк женской руки в том же повороте, в каком он недавно видел подобную руку.
— Я заметил, — продолжал учитель, — какое внимание уделили вы учению о связках — и были правы, так как именно благодаря им и начинают оживать для нас стучащие кости. Должно быть, в видении Иезекииля кости, усыпавшие поле, именно так и начали собираться и соединяться друг с другом, прежде чем конечности не стали двигаться, руки — осязать, а ноги — вставать прямо. Вот вам пластическая масса, вот палочки и все, что может понадобиться. Попытайте же счастья!
Новый ученик собрался с мыслями; присмотревшись поближе, он увидел, что все кости остова искусно вырезаны из дерева.
— У меня работает умелый резчик, — сказал наставник, — он едва мог прокормиться своим искусством, потому что святые и мученики, которых он обычно выделывал, уже не находили сбыта. У меня он досконально узнал строение скелета и научился изготовлять любую кость в натуральную и в уменьшенную величину.
И вот наш друг, постаравшись изо всех сил, снискал одобрение руководителя. При этом ему было приятно испытать свою память, а тем более неожиданно обнаружить, что работа вновь воскресила в ней прежние знания; тут уж он стал трудиться со страстью и попросил мастера дать ему пристанище в доме. С этой минуты он работал, не покладая рук, и в скором времени все кости и косточки руки были искусно соединены. Теперь надо было приступать к сухожилиям и мускулам, но так, чтобы они соответствовали костям. Вильгельму представлялось невозможным воспроизвести таким образом человеческое тело во всей соразмерности его частей, но учитель утешил его, показав, как можно изготовить множество экземпляров простой формовкой, хотя и тут последующая чистовая обработка требовала кропотливого труда и внимания.
Все, за что бы человек ни взялся всерьез, оказывается бесконечным, и помочь тут может только ревностный труд. Вскоре и Вильгельм вышел из того отчаяния, в какое повергает нас чувство собственной беспомощности, и стал работать с удовольствием.
— Я рад, — сказал ему мастер, — что вы сумели приноровиться к делу: для меня это отличное свидетельство плодотворности моей методы, пусть она и не признана анатомами. Им нужна школа, а школу создает преемственность: что делалось прежде, то должно делаться и впредь, так оно и ладно, тому и следует быть. Но нужно заметить и понять, где и в чем школа зашла в тупик; нужно подхватить и продолжить делом все живое в ней, но без шума, а не то помешаешь и себе и другим. Вы сами живо почувствовали и своим трудом показали, что соединять значит больше, чем расчленять, а воспроизводить — больше, чем смотреть.
Вильгельм узнал, что такие модели в тайне от всех получили уже широкое распространение; удивительнее всего было услышать, что изготовленный их запас должен быть упакован и отправлен за море. Превосходный художник уже вступил в сношения с Лотарио и другими членами содружества, они сочли, что будет весьма уместно и даже необходимо основать подобную школу во вновь создаваемых провинциях, тем более что жить там будут люди благомыслящие, с естественными нравственными воззрениями, а для таких людей в рассечении трупов всегда есть что-то от каннибализма.
— Согласитесь, ведь большинство врачей и хирургов хранят в памяти только самое общее представление о расчлененном человеческом теле и на это представление опираются, между тем как наши модели наверняка смогут освежить в их уме год от года тускнеющие образы, чтобы все необходимое всегда оставалось живым и ярким. А когда этим делом займутся по сердечной склонности любители, можно будет воспроизвести самые тонкие анатомические сечения. Ведь доступно же это перу и кисти рисовальщика и резцу гравера. — Тут он открыл один из боковых шкафчиков и показал удивительное по своей точности воспроизведение лицевых нервов. — К сожалению, — продолжал он, — это последняя работа моего рано умершего помощника, благодаря которому я надеялся осуществить мои замыслы и к общей пользе расширить границы моих устремлений.
Учитель и ученик многократно и всесторонне обсуждали возможное влияние новой методы; ее отношение к изобразительным искусствам также стало однажды предметом примечательной беседы. Благодаря ей Вильгельм получил отличный наглядный пример того, как можно в работе идти не только от скелета к целому, но и наоборот. Художник сделал отливку с прекрасного обломка античной статуи, изображавшей юношу, и старался умело снять с идеальной человеческой фигуры кожный покров, чтобы превратить живую красоту в подлинный мышечный препарат.
— Здесь тоже цель и средства тесно связаны, и я не боюсь признаться, что ради средств позабыл о цели, но не только по своей вине: ведь обнаженный человек и есть человек в полном смысле слова, ваятель стоит рядом с элохимами в тот миг, когда они сумели претворить лишенную образа, неподатливую глину в совершенную красоту; такие божественные замыслы и должен питать каждый ваятель. Для чистого все чисто, как же может быть нечист воплощенный в природе замысел творца? Но в наш век этого невозможно и требовать, дело не пойдет без фиговых листков и звериных шкур, — впрочем, даже их мало. Едва я выучился, с меня стали требовать, чтобы я лепил достопочтенных мужей в шлафроках с широкими рукавами и бессчетными складками; тогда я обратился вспять и, не имея возможности применить свое уменье для создания прекрасного, предпочел приносить пользу: ведь и это немаловажно. Если мое желание исполнится, если будет признано, что и здесь, как во многом другом, и само дело воспроизведения, и его плоды могут помочь воображению и памяти в ту пору, когда эти духовные способности человека уже слабеют, то многие художники возьмут с меня пример и предпочтут работать на вас, нежели наперекор своим убеждениям и чувствам заниматься постылым ремеслом.
К сказанному он присовокупил рассуждение о том, что ни искусство, ни ремесло никогда не склоняют весы в свою сторону, наоборот, в силу близкого родства оба тянутся друг к другу, так что искусство, опустившись, не может не перейти в славное ремесло, а ремесло, поднявшись, непременно приобщится к искусству.
Учитель и ученик так хорошо поладили и привыкли друг к другу, что расставались, да и то с неохотой, лишь по необходимости, когда нужно было постараться ради их высокой цели.
— Чтобы не думали, — говорил мастер, — будто мы замыкаемся и отрекаемся от природы, мы и открываем новые возможности на будущее. Там, за морем, где человечность взглядов будет все время возрастать, в конце концов отменят смертную казнь и должны будут строить обширные крепости, обносить стенами целые округи, дабы охранить мирных граждан от преступлений и не давать преступникам действовать безнаказанно. Там, в этих скорбных округах, пусть нам позволят сохранить за собой маленький храм, посвященный Эскулапу; там, в таком же отдалении от мира, как сама кара, мы и будем обновлять наши знания, имея для расчленения такие объекты, что оно не будет оскорблять в нас человеческих чувств, такие, что при виде их рука, держащая нож, не замрет, как было с вами при одном взгляде на ту прекрасную, невинную руку, и человечность не заглушит в нас жажды знания.
— То были последние наши беседы, — сказал Вильгельм, — я увидел, как прочно упакованные ящики плывут вниз по реке, и пожелал им счастливого плаванья, а нам — радостной встречи в тот час, когда их будут распаковывать.
Наш друг и вел и закончил этот рассказ с воодушевлением и энтузиазмом, и в голове, и в словах его была живость, в последнее время для него необычная. Но к концу своей речи ему показалось, что Ленардо, рассеявшись и отвлекшись, не следит более за рассказом, а Фридрих, напротив того, усмехается и покачивает головой. Нашему тонкому физиогномисту до того запало в душу это малое сочувствие делу, имевшему для него великую важность, что он не преминул прямо призвать друзей к ответу.
Фридрих объяснился просто и прямо: хотя он хвалит и одобряет затеянное ими дело, но не считает его столь важным или, по крайней мере, выполнимым. Свое мнение он попытался обосновать доводами из числа тех, какие для людей, принявшихся за дело и желающих довести его до конца, кажутся более оскорбительными, чем можно предположить. Потому и наш пластический анатом, некоторое время терпеливо слушавший друга, в конце концов живо возразил ему:
— У тебя, дорогой мой Фридрих, есть достоинства, которых никто не станет отрицать, и меньше всех я, но сейчас ты говоришь, как человек заурядный, который во всем новом видит лишь диковинное: ведь сразу разглядеть важность того, что нам в диковину, под силу далеко не всем. Для вас все должно стать свершившимся фактом, дабы вы воочию увидели, что оно и возможно, и действительно существует, — тогда вы примиряетесь с ним. Все, что ты говоришь, я наперед слышу и от ученых, и от профанов: первые твердят это из предвзятости и ради собственного удобства, вторые — из равнодушия. Намеренье вроде названного мною осуществимо, быть может, только в новом мире, где ум человеческий должен отважиться на то, чтобы, за недостатком исстари известных средств, отыскивать новые для удовлетворения постоянных потребностей. Тогда и пробуждается изобретательность, тогда необходимость находит помощь у смелости и упорства.
Врач, чем бы он ни лечил — лекарствами или приложением рук, — пустое место, если досконально не знает внешних и внутренних органов человека; ему никак не достаточно того поверхностного понятия об устройстве, расположении и взаимосвязи разнообразнейших частей непостижимого до конца организма, какое могут дать беглые сведения, почерпнутые на уроках. Преданный делу врач должен ежедневно упражняться в этом, повторяя известное и наблюдая новое, должен искать любой возможности восстановить в уме и в зрительной памяти все связи этого живого чуда. Знай он, в чем его выгода, он бы, за недостатком времени для таких работ, нанял себе анатома, который по его указаньям тихо занимался бы своим делом и, как бы имея перед глазами всю сложность жизненных переплетений, мог бы сразу же ответить врачу на самые трудные вопросы.
Чем глубже это поймут, тем больше пыла и страсти будут вкладывать в занятия анатомией. Но чем больше возрастет это стремление, тем меньше станет средств его удовлетворить; мертвых тел, на вскрытии которых зиждется обучение, не будет, они сделаются дорогостоящей редкостью, и начнется истинный раздор между живыми и мертвыми.
В Старом Свете нет конца волоките, за новое здесь берутся по-старому, за растущее — с привычной косностью. Предсказанный мною раздор между живыми и мертвыми пойдет не на жизнь, а на смерть, люди испугаются, примутся выслеживать, будут издавать законы — и ничего не добьются. Ни предосторожности, ни запреты в таких случаях не помогают, все нужно начинать сначала. Этого-то мы с учителем и хотим достичь в новых условиях, хотя само дело не ново и уже существует в жизни; нужно только, чтобы сегодняшнее искусство завтра стало ремеслом, а исключение — всеобщим правилом; но получить распространение может только то, что признано. Сделанное нами необходимо признать единственным средством против великого бедствия, в особенности угрожающего большим городам. Я хочу привести слова учителя, запомните их! Однажды, в минуту полного доверия, он сказал мне:
«Читателям газет кажется занимательной и даже забавной статья, в которой рассказывается о «воскресителях». Сначала они тайком крали трупы, тогда к могилам приставили сторожей, и «воскресители» стали приходить вооруженными бандами, чтобы насильно завладеть добычей. Зло всегда тянет за собой худшее зло; о нем я не могу говорить вслух, не то и меня впутают в дело — если не как сообщника, то как случайного свидетеля — и после расследования наверняка накажут за то, что я, раскрыв преступление, не донес о нем немедленно в суд. Но вам, мой друг, я признаюсь: в этом городе совершилось убийство ради того, чтобы доставить материал настойчивым и щедро платившим анатомам. Перед нами лежало бездыханное тело. Мне не хватит красок изобразить эту сцену. Он не таил преступления, и для меня оно не было тайной, мы смотрели друг на друга и молчали, потом взглянули на то, что было перед нами, и молча принялись за дело. Вот это, мой друг, и толкнуло меня взяться за воск и гипс, и это же не даст вам бросить искусство, которое рано или поздно будут восхвалять со всех сторон».
Фридрих вскочил, захлопал в ладоши и не переставал орать «браво» до тех пор, пока Вильгельм не рассердился не на шутку.
— Браво! — кричал Фридрих. — Наконец-то я снова тебя узнаю! В первый раз за столько лет ты хоть о чем-то заговорил с истинным увлечением! В первый раз поток слов подхватил и понес тебя, ты доказал, что способен и делать дело, и расхваливать его!
Тут заговорил Ленардо, и его посредничество полностью разрешило это небольшое недоразумение.
— У меня был отсутствующий вид, — сказал он, — но только потому, что мыслями я все время был с тобою. Я вспомнил, как во время путешествия посетил кабинет такого рода и как смотритель, желая скорее отделаться, начал было отбарабанивать заученную наизусть присказку, а потом, увидев мой интерес и будучи сам художником, все это создавшим, вышел из привычной роли и показал себя сведущим демонстратором.
Какой это был контраст! Среди лета, в прохладных комнатах, когда за окном стояла душная жара, я видел перед собою предметы, к которым и в зимнюю стужу подходишь с опаской. Здесь к услугам любознательного зрителя было все. С величайшей непринужденностью он показал мне в должном порядке все чудеса человеческого тела и радовался, когда убедил меня в том, что такого кабинета вполне довольно для первого знакомства и для дальнейшего напоминания, а в промежутке каждый волен обратиться к природе и, если представится случай, ближе познакомиться с тем или другим органом. Он просил меня повсюду его рекомендовать, потому что до сих пор изготовил только одно такое собрание — для большого музея за границей, а университеты такому начинанию противились, поскольку преподаватели этой науки умели готовить прозекторов, а не лепщиков.
Я тогда считал этого умельца единственным в мире, и вот мы слышим, что и еще один бьется над тем же; кто знает, может быть, скоро обнаружит себя и третий, и четвертый? Мы, со своей стороны, готовы всячески поощрить это дело. Пусть только нам порекомендуют его извне, а уж мы, при наших новых обстоятельствах, наверняка поддержим такое полезное начинанье.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На следующее утро Фридрих спозаранок явился в комнату Вильгельма, держа в руках тетрадку, и сказал, протягивая ее:
— Вчера вы так обстоятельно повествовали о ваших добродетелях, что мне невозможно было и слово вставить о моих достоинствах, коими я вправе похвалиться, ибо благодаря им сделался достойным участником этого огромного каравана. Взгляните на эту тетрадь и признайте, что ею я доказал свое уменье.
Вильгельм наскоро пробежал взглядом страницы и увидел на них свой вчерашний отчет об анатомических штудиях, занесенный разборчивой и красивой скорописью и переданный почти слово в слово, так что наш друг не мог скрыть свое восхищение.
— Мне известен, — ответил Фридрих, — основной закон нашего содружества: кто притязает стать его сочленом, должен в совершенстве владеть каким-нибудь делом. Я ломал себе голову, в чем бы и я мог преуспеть, хотя далеко ходить за ответом вовсе не надо было: ведь никто не сравнится со мной ни памятью, ни быстротой и разборчивостью письма. Вы, верно, помните эти мои достоинства еще со времени нашей театральной карьеры, когда мы стреляли из пушек по воробьям, не помышляя о том, что разумнее было бы тратить порох на охоту за зайцами для кухни. Как часто я суфлировал без книги, как часто за два-три часа по памяти переписывал роль! Вам это было кстати, вы считали, что все в порядке вещей, и я тоже так считал, не догадываясь, как такая способность может мне пригодиться. Аббат первым открыл мне глаза, он счел, что тут вода на его мельницу, и попробовал натаскать меня. Мне это дело понравилось, потому что и мне оно давалось легко, и почтенный человек был доволен. Теперь я, если нужно, один работаю за целую контору, и еще мы возим с собой счетный механизм на двух ногах, так что никакой князь не получает от всего своего штата того, что имеют наши начальники.
Веселый разговор о всяческих видах деятельности заставил их вспомнить и о других членах товарищества.
— Могли бы вы подумать, — сказал Фридрих, — что такое никчемное создание, как моя Филина, — ведь, казалось, никчемней ее на свете нет, — станет тоже полезным звеном великой цепи? Положите перед нею кусок ткани, поставьте перед ее глазами хоть мужчину, хоть женщину, — и она, не снимая мерки и не прикладывая выкройки, раскроит весь кусок, да еще и выгадает, пристроив к делу каждый лоскуток и обрезок. И такое уменье у нее — от счастливой способности видеть в уме: она взглянет на человека — и начинает кроить; он может идти на все четыре стороны — а она себе кроит дальше, и готовый сюртук будет точно по нем. Впрочем, ей бы это не удалось, не будь при ней швеи: это Монтанова Лидия, которая как умолкла, так и осталась молчаливой, но шьет, как бисер нижет, — стежок к стежку. Вот что может стать с человеком! Право, наша никчемность — как лоскутный плащ на плечах, сметанный из привычек, пристрастий, праздномыслия и прихотей. Потому-то мы и не можем ни найти, ни развить делом то лучшее, что вложила в нас природа, и стать тем, чем она хотела нас создать.
Общие рассуждения о выгодах содружества, когда товарищи удачно подобрались один к одному, сулили самые отрадные виды на будущее.
Когда к ним присоединился Ленардо, Вильгельм попросил его по-дружески рассказать о себе, о том, какую жизнь вел он до сих пор и как помог себе и другим.
— Вы, конечно, помните, любезный друг, — отвечал Ленардо, — в каком странном, возбужденном состоянии был я в тот миг, когда мы впервые познакомились. Меня захватило и поглотило необъяснимое влечение, неодолимая жажда: речь тогда могла идти только о сиюминутном, о тяжких страданиях, которые я изо всех сил сам старался усугубить. Куда мне было рассказать вам обо всех обстоятельствах моей юности, но теперь я должен это сделать, чтобы вы узнали, каким путем я пришел сюда.
Среди моих способностей, раньше всего проявившихся и постепенно развивавшихся под воздействием обстоятельств, была тяга к ручной работе; она находила ежедневную пищу в том нетерпении, какое всегда испытывают в деревне, когда затеют большую стройку и особенно когда явится прихоть переменить или устроить какую-нибудь мелочь — и не оказывается то одного, то другого ремесленника, а хозяева предпочитают сделать кое-как, да поскорее, чем как следует, да спустя год. К счастью, по нашей округе бродил один мастер на все руки, который помогал мне охотнее, чем любому из соседей, видя во мне самого выгодного заказчика. Он соорудил для меня токарный станок, на котором, останавливаясь у нас, работал больше для себя, чем ради моего обучения. Через него же я раздобыл и столярный инструмент; мою склонность укрепляло и поддерживало громко провозглашаемое тогда убеждение, что никто не может смело вступить в жизнь, если в случае нужды не сумеет прокормиться каким-нибудь ручным трудом. Правила, которых придерживались мои воспитатели, побуждали их одобрять мое рвение; я не помню себя с игрушкой, каждый свободный час я тратил на то, чтобы делать и мастерить что-нибудь. Да, могу похвастаться, что еще мальчиком своими непрестанными требованиями заставил умелого кузнеца сделаться еще и слесарем, напилочным мастером и часовщиком.
Для моих работ нужно было прежде всего раздобыть инструмент, и мы в немалой мере страдали недугом тех мастеров, которые, перепутав цель и средства, тратят больше времени на подготовку и приспособления для работы, чем на саму работу. Но в чем мы действительно могли показать свое практическое умение, так это в украшении парков, без которых не обходился уже ни один помещик; и множество крытых мохом или берестой хижин, множество мостиков и скамей из жердей остались свидетельством того усердия, с каким мы, жители цивилизованного мира, старались подражать первобытному зодчеству во всей его безыскусности.
Эта тяга заставила меня с годами стать серьезней и внимательней ко всему, что полезно для людей и без чего не обойтись при нынешнем их состоянии, а также придала особый интерес моим многолетним путешествиям.
Но так как человек обыкновенно старается и дальше идти тою же дорогою, что привела его к месту, то и мне были по сердцу не столько машины, сколько ручной труд, в котором сила нераздельна с чувством: потому я с особой охотой подолгу оставался в отрезанных от мира краях, которые по разным обстоятельствам оказываются родиной того или иного промысла. Он-то и придает каждой общине своеобразие, а каждой семье или состоящему из множества семей роду неповторимость характера: там живут, сохраняя чувство живой целостности.
При этом я взял себе в привычку все записывать и сопровождать записи рисунками, не без задней мысли о будущем их применении, и так проводить время приятно и с пользой.
Эта склонность, этот усовершенствованный мною дар пригодился мне недавно, когда я получил от товарищества важное задание: изучить положение дел у обитателей здешних гор и выбрать среди них охотников до странствий, которые могли бы пригодиться в нашем походе. Не угодно ли будет вам потратить вечерок на чтение моего дневника, коль скоро у меня самого так много неотложных дел? Не стану утверждать, что это столь уж приятное чтение, но мне оно кажется занимательным и даже в известной мере поучительным. Впрочем, мы отражаемся во всем, что выходит у нас из рук.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Дневник Ленардо
Понедельник, 15.
Глубокой ночью, с трудом взобравшись в гору до середины склона, я нашел сносный постоялый двор, однако, к великой досаде, мой живительный сон еще до рассвета был прерван долгим бренчанием бубенчиков и колокольцев. Прежде чем я успел одеться и обогнать их, мимо прошла длинная вереница вьючных лошадей. Пустившись в путь, я узнал, как неприятно и докучно путешествовать в таком сопровождении. Однозвучное позвякиванье оглушает уши, огромные тюки, навьюченные на лошадей и торчащие в обе стороны (на этот раз то были кипы хлопка), очень скоро начинают справа тереться о скалы, а когда животное, желая избежать этого, отступает влево, груз парит над пропастью, вызывая у зрителя тревогу и головокружение; а самое неприятное то, что в обоих случаях дорога загорожена и нет возможности миновать караван и обогнать его.
Наконец мне удалось сторонкой проскользнуть до широкого выступа скалы, где Святой Христофор, который, не уставая, нес мою поклажу, поздоровался с каким-то человеком; тот стоял сбоку и, казалось, производил смотр проходившей мимо веренице лошадей. И в самом деле, он оказался начальником каравана, то есть не только владельцем большей части животных и нанимателем остальных вместе с погонщиками, но и хозяином небольшой доли груза; однако главным его промыслом было обеспечивать крупным торговцам перевозку их товара. Из разговора я узнал, что хлопок этот поступает из Македонии и с Кипра через Триест, а потом его на вьючных мулах и лошадях доставляют от подножья сюда, в горы, и дальше, за перевал, где бессчетное множество прядильщиков и ткачей по долинам и ущельям производят отборного сорта товар для оптового вывоза за границу. Ради удобства погрузки каждый тюк весил либо полтора, либо три центнера, так как три центнера — это полный груз вьючной лошади. Начальник похвалил качество подвозимого этим путем хлопка, сравнил его с ост-индским и вест-индским, особенно с самым знаменитым кайеннским; судя по всему, он знал свое дело, и так как я тоже не был в нем полным невеждой, разговор у нас получился приятный и поучительный. Тем временем вся цепочка прошла мимо нас, и я с неприязнью поглядел на необозримую вереницу навьюченных тварей, которая тянулась вверх по вьющейся вокруг скалы тропе и следом за которой надобно было тащиться и нам, жарясь среди скал на солнцепеке. Покуда я жаловался на это моему проводнику, к нам подошел жизнерадостный коренастый крепыш с непомерно легкой поклажей на слишком больших для нее крючьях. По тому, как они со Святым Христофором, здороваясь, трясли друг другу руку, можно было заключить о давнем их знакомстве; и действительно, вот что узнал я о подошедшем. В глухих горных местностях, откуда каждому работнику было бы чересчур далеко ходить на рынок, орудуют своего рода торговые посредники или скупщики. Они обходят все закоулки ущелий, заглядывают в каждый дом, доставляют прядильщикам мелкие партии хлопка, выменивают его на готовую пряжу любого сорта или же ее скупают, а потом оптом сдают обосновавшимся у подножья гор фабрикантам, получая на этом небольшой барыш.
Когда разговор опять зашел о том, как тягостно плестись вслед за мулами, человек этот тут же предложил мне заодно с ним спуститься боковой долиной, которая как раз в этом месте ответвлялась от главной, направляя горные потоки в другую сторону света. Решение было принято немедленно, и вот, не без усилий перевалив через крутой гребень, мы очутились на противоположном склоне, поначалу довольно безотрадном на вид: каменная порода здесь изменилась и залегала пластами, на скалах и валунах не было растительности, и спуск грозил быть весьма крутым. Со всех сторон стекали воды горных источников, мы прошли даже мимо озерца, окруженного дикими скалами. Далее стали попадаться ели, лиственницы и березы, сперва поодиночке, потом собравшиеся в кружок, а среди них редкие жилища, правда, самого убогого вида, сложенные срубом из бревен руками самих обитателей, с черными кровлями из крупной дранки, пригнетенной камнями, чтобы не снес ветер. Несмотря на такую унылую внешность, внутреннее помещение, хотя тесноватое, было не лишено уюта: теплое, сухое и чисто прибранное, оно как нельзя лучше подходило своим довольным на вид обитателям, среди которых сразу же начинаешь чувствовать себя по-деревенски просто.
Проводника нашего, судя по всему, уже ждали и даже заранее углядели из окошка; дело в том, что обычно он старается по возможности приходить в один и тот же день недели. Он купил пряжу, выдал новый хлопок и поспешил вниз, где тесно стояло несколько домов. Едва нас заметили, как тотчас же сбежались жители селения и стали нам кланяться, тут же толпились дети, радуясь сдобным и даже простым булкам. Удовольствие, и без того большое, еще возросло, когда обнаружилось, что такой же груз есть и у Святого Христофора, которому через это выпала радость также заслужить «спасибо» от детишек, тем более ему приятное, что он ничуть не хуже умел обходиться с маленьким народцем.
У стариков наготове было множество вопросов: каждый хотел знать о войне, которая, по счастью, велась далеко от здешних мест, да и не грозила бы им, даже будь она ближе. Тем не менее все радовались миру, хотя и не скрывали тревоги по поводу другой грозящей им опасности: машинное производство распространялось по стране все шире и угрожало вырвать работу из их трудолюбивых рук. Впрочем, нашлись и утешительные доводы.
У нашего спутника спрашивали совета по всем случаям жизни, причем ему приходилось быть не только другом дома, но и домашним врачом, — при нем всегда были знахарские капли, соли и бальзамы.
Заходя в дома, я имел возможность предаться старой моей страсти и собрать сведения о прядильном промысле. Я обратил внимание на детей, которые усердно и рьяно трепали хлопок на клочки, вынимая из него семена, осколки коробочек и прочий сор; эта работа называется у них выборкой. Я спросил, только ли дети занимаются ею, и получил ответ, что зимними вечерами в ней участвуют также мужья и братья.
Само собой, потом мое внимание заняли работящие прядильщицы. Подготовка такова: выбранный, то есть очищенный, хлопок равномерно насаживают на карды, которые тут называют чесалками, и кардят, отчего из него выходит пыль, а волокна принимают одно направление; потом его снимают, вьют в пучки и готовят для самопрялки.
При этом мне показали разницу между пряжей, сученной влево или вправо, — первая обычно тоньше; достигают этого тем, что окручивают вращающую веретено струну вокруг кольца, как это ясно видно на приложенном рисунке (который мы, к сожалению, не можем воспроизвести, как и все прочие).
Пряха сидит перед колесом, не слишком высоко, многие поддерживают подножку самопрялки обеими ногами, скрестив их, другие — только правой ногой, а левую отставляют назад. Правой рукой пряха вращает колесо, вытягивая ее вдаль и вверх, насколько может; движения, которые она делает, красивы, благодаря изящному повороту тела выгодно обрисовываются стройность стана и округлая полнота рук; особенно при втором способе прядения поза являет в себе столько живописных контрастов, что прекраснейшим нашим дамам не было бы причин бояться, что их обаяния и прелести убудет, если они вдруг пожелают взяться вместо гитары за самопрялку.
Среди такой обстановки в душе моей теснились новые, странные чувства; жужжание колес красноречиво, девушки поют псалмы, реже светские песни.
В висячих клетках свистят и свиристят чижи и щеглята, — словом, трудно найти картину бьющей ключом жизни, сравнимую с видом комнаты, где работают несколько прях.
Однако описанной выше колесной пряже предпочитают пакетную, или ручную: для нее берут лучший хлопок с самыми длинными волокнами. Если он чисто выбран, то его не кардят, а насаживают на гребни, состоящие из торчащих в один ряд стальных зубьев, и прочесывают, потом самые длинные и тонкие пряди тупым ножом отделяются от остального хлопка; они имеют вид лент и у прях именуются шницами; их свертывают и помещают в бумажные картузики, а те укрепляют на пряслицах. Из такого картузика тянут нить, суча ее пальцами и навивая на веретено; потому такая работа и называется пакетным пряденьем, а пряжа — пакетной.
Этой работой занимаются только женщины степенного, рассудительного нрава, за нею пряха являет вид более спокойный и уютный, нежели за самопрялкой, и если последняя больше пристала рослым и статным, то ручная пряжа красит тонких и неторопливых. Я видал таких разных по характеру прях, занятых разными работами, по несколько в одной комнате и не знал, что мне рассматривать внимательней — работу или работниц.
Кроме того, нельзя отрицать, что эти обитательницы гор, обрадованные присутствием необычных гостей, были на редкость приветливы и милы. Особенно приятны им были мои подробные расспросы обо всем, что они мне рассказывали, и старанье все приметить и зарисовать их снасть и простые механизмы, а иногда и набросать несколькими штрихами их руки и стройные фигуры во всем их изяществе (все это следовало бы поместить здесь наглядности ради). Когда наступил вечер, мне показали выполненную работу, веретена с пряжей были сложены в особый ящичек и все сделанное за день тщательно собрано. Ко мне уже успели попривыкнуть, и работа шла своим чередом: теперь занялись перемоткой пряжи и без стеснения показывали мне и механические приспособления, и как обращаться с ними, а я тщательно все записывал.
Мотальная машина состоит из колеса и стрелки, так что при каждом обороте поднимается пружина, которая соскакивает, как только на колесе оказывается сто витков пряжи. Тысячу витков называют гонок, и по его весу высчитывают тонкость нити.
Сученной вправо пряжи идет на фунт гонков двадцать пять — тридцать, сученной влево — шестьдесят — восемьдесят, а иногда и девяносто. Колесо мотовила имеет по ободу примерно семь четвертей локтя или немного более, и одна проворная, усердная пряха утверждала, будто за день успевает выпрясть на самопрялке четыре, а то и пять гонков, что составляет пять тысяч витков, то есть восемь-девять тысяч локтей нити.
Другая пряха, тихая и скромная, работавшая вручную, не снесла похвальбы и стала уверять, что спрядет из фунта хлопка сто двадцать гонков, только за соответствующее время. (Пакетная пряжа гораздо медленней, но оплачивается лучше. На самопрялке можно наработать вдвое больше.) Она как раз намотала нужное количество витков и показала мне, как закрепляют конец нити, несколько раз обмотав его поперек, потом сняла гонок с колеса, закрутила его так, что он свился в жгут, и смогла с наивным самодовольством показать, как выглядит законченная работа сноровистой прядильщицы.
Так как тут больше нечего было смотреть, мать встала и сказала, что раз уж молодой барин все хочет видеть, так она покажет ему и тканье. И вот, усевшись за станок, она объяснила мне с обычной доброжелательностью, как они с ним управляются; у них в ходу только сухое тканье, годное для грубой редины; при таком способе уто́к прокладывается сухим и прибивается не слишком плотно. Потом она показала мне готовое изделие: ткань гладкая, без полосок, клеток или другого рисунка и шириной всего в пять — пять с половиною четвертей локтя.
Луна ярко светила на небе, и наш скупщик настоял, чтобы мы отправились дальше, так как ему нужно везде поспеть вовремя, в привычный день и час; пешеходные тропы здесь хороши и видны ясно, особенно при таком фонаре. Мы, со своей стороны, скрасили прощанье шелковыми лентами и косынками, которых немалый запас нес с собою Святой Христофор; подарок был вручен матери, с тем чтобы она разделила его между дочерьми.
Вторник, 16, утром.
Странствованье наше в такую прекрасную лунную ночь оказалось на редкость приятным; мы добрались до поселения, которое заслуживало название деревни, так как хижин здесь стояло побольше, а поодаль, на безлесном холме, высилась часовня, и вся местность выглядела более обжитой. Мы шли мимо оград, за которыми, правда, не было садов, но зато были тщательно ухоженные лужайки.
Мы попали в такое место, где наряду с пряденьем всерьез занимаются и ткацким промыслом.
Как ни были крепки наши молодые силы, затянувшееся до глубокой ночи путешествие их истощило; скупщик пряжи залез на сеновал, я хотел было за ним последовать, но Святой Христофор препоручил мне свои крючья и вышел за дверь. Зная его доброе намеренье, я его не удерживал.
Наутро первым делом сбежалось все семейство, а детям строго-настрого запретили высовываться за порог, так как в округе, наверно, появился медведь или другой страшный зверь: всю ночь от часовни доносились рев и урчанье, от которых чуть ли не тряслись дома и скалы, и нам советовали быть настороже, когда мы выйдем в долгий путь. Мы старались, как могли, успокоить добрых людей, но в такой глуши это оказалось нелегко.
Скупщик объявил, что собирается как можно скорей сделать все дела и потом зайти за нами: дорога нам предстоит сегодня дальняя и утомительная, так как придется не только гуляючи бродить по долине, но и с трудом перевалить через высившийся перед нами отрог хребта. Поэтому я решил не тратить времени и попросил радушных хозяев, чтобы они ввели меня хотя бы в преддверье ткацкого дела.
Это были пожилые люди, на склоне дней бог благословил их еще двумя или тремя детьми, и во всем, что их окружало, во всех их словах и поступках заметны были набожность и чутье к сверхъестественному, Я пришел как раз к началу работы, составляющей переход от пряденья к тканью, и поскольку отвлекаться мне было больше не на что, то я и просил просто продиктовать мне в книжку все о том деле, которое делалось у меня на глазах.
Самая первая работа — проклейка пряжи — была закончена еще вчера. Пряжу проваривают в жидкой смеси крахмала со столярным клеем, чтобы нить не так легко рвалась. К утру мотки высохли, и их собирались перематывать с колеса на трубчатые шпули. С этой легкой работой справлялся, сидя у печи, старый дед, а подле него стоял внук, которому, судя по всему, очень хотелось самому повертеть колесо. Той порой отец, готовясь набирать основу, насаживал шпули на разделенную поперечными прутьями раму, так что каждая свободно вращалась на отвесно торчащих железных стержнях и нить легко с нее сбегала. Шпули с пряжей грубее или тоньше насаживались на раму в том порядке, какого требовал узор или, правильнее сказать, полосы на ткани. Особое приспособление, устроенное на манер систра, имеет с обеих сторон отверстия, в которые протягиваются нити; ткач держит его в правой руке, левой хватает нити и натягивает их на раму сверху вниз и обратно. Одна протяжка взад и вперед называется ходом, а как много делается ходов, зависит от толщины и ширины ткани. Длина одной штуки либо шестьдесят четыре, либо всего тридцать два локтя. В начале каждого хода пальцами левой руки накладывают одну или две нити наверх и столько же подниз и называют это провязкой; перекрещенные так нити накладываются на два гвоздя, укрепленных наверху рамы. Все это делается, чтобы у ткача нити основы были всегда в одном и том же нужном порядке. Когда основа натянута, подвязывают бёрдо, которое отделяет ход от хода, чтобы они не перепутались; затем на каждом последнем ходе делают разведенной ярью-медянкой отметы, чтобы ткач мог соблюдать нужную меру; потом все это снижается и свертывается в большой моток, называемой основой.
Среда, 17.
Мы вышли в путь задолго до рассвета и могли насладиться великолепием заходящей луны. Когда занялся день и взошла солнце, мы увидели перед собою места, более обжитые и тщательно возделанные. Если выше мы находили для переправы через ручей только камни или узенькие лавы с перилами по одну сторону, то здесь через речки, которые становились чем ниже, тем полноводнее, были переброшены каменные мосты, к первоначальной дикости прибавлялось все больше уютных примет, радовавших взор странников.
Из-за горы, служившей водоразделом, нам навстречу шагал статный черноволосый человек, который, обнаружив чрезвычайную остроту зрения и зычность голоса, уже издали закричал скупщику:
— Здравствуй, кум, как бог милует?
Скупщик, подождав, когда встречный подойдет поближе, тоже воскликнул с удивлением:
— Спаси господь, кум наладчик! Откуда путь держишь? Вот так встреча!
Приблизившись, прохожий ответил:
— Да я вот уже два месяца брожу по горам, чиню снасть и налаживаю станы добрым людям, чтоб они могли работать без помех.
Тогда скупщик обратился ко мне:
— Раз уж вы, молодой барин, по своей воле и охоте так стараетесь узнать все про здешний промысел, значит, мой кум попался нам кстати, я все эти дни про себя желал такой встречи; он так все объяснит вам, как девушки при всем желанье не смогут, — ведь он мастер своего дела и умеет не только рассказать обо всем, что относится до тканья и пряденья, но и все, что нужно, соорудить, починить и наладить, да так, что лучше и желать нельзя.
Я разговорился с новым знакомым, повторил ему, что успел узнать за последние дни, попросил разрешить кое-какие недоумения и понял, что это человек опытный, в известном смысле образованный и в своем деле настоящий дока. Я рассказал ему и о вчерашнем первом знакомстве с работой ткача. Он радостно воскликнул в ответ мне:
— Вот удача-то! Я пришел как раз кстати, чтобы растолковать барину, раз он так мил, все, что надобно знать о самом древнем и благородном искусстве, которое впервые отличило человека от зверя. Еще нынче мы придем к добрым людям и хорошим ткачам, и пусть меня не зовут больше наладчиком, если все у нас не пойдет ладно и вы не научитесь разбираться в деле не хуже меня.
Я ответил ему изъявлениями благодарности, мы еще поговорили о том, о сем и после недолгого привала и завтрака добрались до домов, хотя и лепившихся друг над другом по склону, но лучше построенных. Наладчик указал нам на самый красивый дом. По уговору первым вошел скупщик со мною и со Святым Христофором, а потом, едва мы обменялись первыми приветствиями и шутками, явился мастер, и нельзя было не заметить, какой радостной неожиданностью был его приход для всего семейства. Его сразу обступили отец, мать, дочери и малые дети, у одной девушки, сидевшей за ткацким станом, застыла в воздухе рука с челноком, который она собралась было прокинуть в зев основы; в тот же миг она остановила подножку и, медля от смущения, подошла пожать ему руку. Вскорости оба — и наладчик и скупщик — шуточками и рассказами вновь заслужили все права, подобающие друзьям дома; потешившись так некоторое время, умелец обратился ко мне и сказал:
— Это не дело, барин: мы от радости, что свиделись снова, совсем вас забросили и можем проболтать так целый день, а вам завтра надобно дальше. Покажите-ка барину все тайны нашего искусства. Как проклеивать пряжу и навивать основу, он уже знает, так покажем ему все остальное, пусть девушки помогут мне. Я вижу, на том станке уже начали навивать.
Это была работа младшей девушки, к которой они и подошли. Старшая меж тем села за свой станок и со спокойным, довольным видом принялась споро трудиться.
Я внимательно смотрел, как происходит навойка. Для этой цели ходы основы по порядку пропускаются между зубьями большого гребня, которого длина точно равняется ширине навоя, на который и навивается основа; в навое сделан паз, в него вкладывается круглый пруток, пропускаемый сквозь концы основы, а потом закрепляемый в пазу. Под ткацкий стан садится кто-нибудь из малышей — мальчик или девочка — и крепко натягивает нити основы, а ткачиха тем временем сильными движениями рычага поворачивает навой и при этом следит, чтобы порядок нитей не перепутался. Когда основа навита, сквозь провязку пропускают одну круглую и две плоских палки — ремизные планки — и начинается крепленье.
На втором навое оставляется примерно четверть локтя старой ткани, а от нее еще примерно на три четверти локтя отходят нити, пропущенные через бёрдо батана и через крылья ремиза. С этими нитями ткачиха и ссучивает нити новой основы, тщательно прикрепляя их одну за другой, а когда это сделано, закрепленная основа вся вместе пропускается через стан, пока новые нити не дойдут до пустого переднего навоя, а которые из них оборвутся, те подвязываются снова. Уток наматывается на маленькую шпулю, которая умещается в челноке, и делается последнее приготовление к тканью — шлихтовка.
Основа во всю длину стана смачивается при помощи щетки, которую обмакивают в жидкий клей, сваренный из мездры, потом вышеупомянутые ремизные планки, которые держат ценовый крест, вынимаются, нити тщательнейшим образом укладывают в должном порядке и обмахивают привязанным к палке гусиным крылом, покуда они не просохнут; теперь можно начинать тканье и не прерывать его, пока не понадобится новое шлихтованье.
И шлихтовать и обмахивать обычно достается самым молодым, которые только приучаются к ткацкому ремеслу, либо же досужими зимними вечерами это делает, чтобы угодить хорошенькой ткачихе, ее брат или поклонник; они же готовят и маленькие шпули с утком.
Тонкая кисея ткется насыро, иначе говоря, мотки пряжи, идущей на уток, окунаются в жидкий клей, она наматывается на шпульки еще влажной и сейчас же идет в работу; благодаря этому ткань уколачивается ровнее и получается прозрачней на просвет.
Четверг, 18.
На мой взгляд, все в ткацкой мастерской являло картину живой деятельности и вместе мирной домовитости: работало сразу несколько станков, вертелись колеса самопрялок и мотовил, а у печки сидели старики, доверительно беседуя с зашедшими в гости соседями или знакомыми. При этом слышалось и пение: большей частью то были четырехголосные псалмы Амброзиуса Лобвассера, реже светские песни, — а иногда раздавался звонкий девичий смех, если братец Якоб отпускал шуточку.
Спорая в работе и вдобавок усердная ткачиха может, если у нее есть помощники, наткать за неделю штуку не слишком тонкой кисеи в тридцать два локтя; но это, при наличии других домашних дел, бывает редко, и на такую работу уходит обычно две недели.
Красота ткани зависит от того, ровный ли у ткацкого стана ход, равномерный ли прибой у батана, и еще от того, сухой или сырой берется уток. Много способствует ей ровное и вместе сильное натяжение нитей, и для этой цели ткачиха, изготовляющая тонкое бумажное полотно, вешает на гвоздь переднего навоя тяжелый камень (у мастеров это именуется оттяжкой). Когда во время работы ткань сильно натянута, она заметно удлиняется, на тридцать два локтя избегает примерно еще три четверти, а на шестьдесят четыре — полтора локтя; этот избыток принадлежит ткачихе и оплачивается ей особо, или же она срезает его на косынки, передники и тому подобное.
Ясной и тихой лунною ночью, какие выдаются только в горах, семейство, сидя у крыльца, оживленно беседовало с гостями, а Ленардо глубоко задумался. Уже раньше, наблюдая и примечая, как работают станы и орудуют ткачи, он невольно вспоминал письмо, которое друг Вильгельм написал ему, чтобы успокоить его совесть. Слова, которые он так часто перечитывал, строки, на которые так часто смотрел, вновь предстали его внутреннему взору. И как любимый мотив начинает звучать у нас в ушах еще прежде, чем мы отдадим себе в том отчет, так и в душе его, едва она погрузилась в себя, стали сами собой твердиться слова ласкового послания:
«Домашний уклад, зиждущийся на благочестии, оживляемый усердием и поддерживаемый порядком; ни излишнего стеснения, ни излишнего простора, а главное — счастливое соответствие между ее обязанностями и ее силами и способностями. Вокруг нее — коловращение людей, занятых ручной работой в самом чистом и изначальном смысле слова; во всем — узость границ и широта влияния, предусмотрительность и воздержность, невинная простота и деятельное усердие».
Но не так успокаивало, как будоражило его сейчас это воспоминание. «Как подходит, — говорил он себе, — это лаконическое, данное в общих чертах описание ко всему, что я вижу вокруг! Разве и здесь не то же самое: покой, благочестие, непрестанное деятельное усердие? Только одно непонятно: широта влияния. Может быть, добрая девушка оживляет своим присутствием такой же круг, только более широкий и прекрасный, может быть, ей живется так же уютно, как живут здесь, и даже еще уютней, но видит мир она шире, веселей и вольнее?»
Тут разговор остальных, становясь все оживленней, пробудил Ленардо от дум, заставил прислушаться к тому, о чем шла речь, — и в уме его окончательно сложилась мысль, лелеемая весь этот день. «Не будет ли этот человек, что так мастерски обращается со станками и орудиями промысла, полезнейшим членом нашего товарищества?» Ленардо стал думать об этом и обо всех достоинствах умелого работника, которые сразу бросились ему в глаза, а потом перевел разговор на этот предмет и как бы в шутку, но тем непринужденнее спросил наладчика, не хочет ли он вступить в многолюдное товарищество и попытаться вместе с ним переселиться за море.
Тот отказался, так же весело заверив, что ему и здесь хорошо, а будет еще лучше; в таких местах он родился, к таким привык, тут он всем известен и всюду радушно принят. Вообще в здешних долинах люди не склонны переселяться: нужда им не грозит, а горы не отпускают своих обитателей.
— Вот меня и удивляет, — сказал скупщик, — что о госпоже Сусанне поговаривают, будто она выходит замуж за своего приказчика и продает имущество, чтобы с хорошими деньгами перебраться за море.
В ответ на свои вопросы наш друг узнал, что Сусанна — молодая вдова, которая, живя в достатке, широко промышляет местными издельями, в чем путешественник сам сможет завтра же убедиться, так как, идя тою же дорогой, они придут к ней еще с утра.
— Я уже не раз слышал ее имя, — отозвался Ленардо, — говорят, ее попечением живет и благоденствует вся долина, только я все забывал о ней спросить.
— Пора и на покой, — сказал скупщик, — надо не упустить утренних часов, благо день завтра обещает быть погожим».
На этом рукопись кончалась, а когда Вильгельм пожелал получить продолжение, ему было сказано, что сейчас у друзей его нет: оно отправлено Макарии, чтобы та с присущими ей умом и человеколюбием разобралась в упомянутых там сложностях и распутала опасные узлы. Наш друг принужден был смириться с перерывом в чтении и приготовился провесть вечер в дружеском кругу, удовольствуясь веселою беседой.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Наступил вечер, друзья сидели в беседке, из которой открывался широкий вид; вдруг на пороге появился степенного вида человек, в котором наш друг сейчас же признал брившего его поутру цирюльника. В ответ на его безмолвный низкий поклон Ленардо сказал:
— Вы, как всегда, пришли кстати и не преминете порадовать нас вашими талантами. Я могу, — продолжал он, обращаясь к Вильгельму, — рассказать вам кое-что о товариществе, ибо имею честь быть его Связующим Звеном. В наш круг вступает только тот, кто сумеет выказать талант, полезный или приятный в любом обществе. Этот человек — отличный хирург, в опасных случаях, когда нужны решительность и сила рук, он будет превосходным помощником врачу. Какой он брадобрей, вы и сами можете засвидетельствовать. Благодаря этому он столь же необходимый, сколь и желанный гость. Но так как ремеслу этому обычно сопутствует чрезмерная и часто докучная болтливость, то он, ради собственного совершенствования, принял на себя условие, — ведь и всякий, кто хочет жить среди нас, должен в чем-то подчиниться строгому условию, чтобы во всем остальном быть свободным без всяких условий. Так вот, наш цирюльник отказался от человеческого языка, коль скоро в словах нужно выразить нечто обычное или случайное, зато развил в себе другой род красноречия, умно направленного к удовольствию всех, а именно дар рассказчика.
В жизни он испытал немало необычайного, но прежде разбазаривал свой опыт в болтовне некстати, а теперь, вынуждаемый молчанием, повторяет свои истории про себя и тем приводит их в порядок. К этому присоединяется фантазия, она придает им жизнь и движение. Особенно искусно и ловко рассказывает он правдоподобные сказки и похожие на сказку были, которыми в подходящее время весьма забавляет нас, если я разрешаю его от обета молчания; это я сейчас и сделаю и прибавлю ему в похвалу, что за долгое время, с тех пор как я его знаю, он ни разу не повторился. Надеюсь, что сегодня в честь нашего дорогого гостя он особенно отличится.
Лицо Алого Плаща осветилось весельем и лукавством, и он без промедленья стал рассказывать вот что:
Новая Мелузина
— Достопочтенные господа! Мне известно, как вы не любите пространных речей и вступлений, и поэтому я хочу сразу же вас заверить, что сегодня надеюсь особенно отличиться перед вами. Сколько ни рассказал я правдивых историй, к величайшему удовольствию всех слушателей, но сегодняшняя, осмелюсь сказать, должна далеко превзойти все прежние, ибо воспоминание о ней, хотя она и случилась несколько лет назад, до сих пор не дает мне покоя, и можно надеяться, что она получит продолжение. Едва ли найдется другая история, сравнимая с этой.
Для начала я должен признаться, что далеко не всегда мне удавалось устроить жизнь так, чтобы смотреть в будущее или даже встречать завтрашний день с уверенностью. В молодые годы я был не таким уж хорошим хозяином и частенько попадал в затруднения. Однажды я пустился в странствие, которое сулило немалую выгоду, но размахнулся так широко, что, отправившись в путь на курьерских, потом некоторое время ехал на почтовых, а под конец оказался вынужден идти к цели пешим порядком.
Я был парень не промах и потому издавна завел привычку сразу по приходе в гостиницу отыскать либо хозяйку, либо кухарку и подольститься к ней, что по большей части способствовало уменьшению счета.
Однажды вечером, когда я подходил к почтовой станции в каком-то маленьком городке и собирался начать обычные действия, мимо меня к дверям подкатила отличная двухместная карета, запряженная четверней. Я огляделся и увидел даму, ехавшую в одиночестве, без камеристки и без лакеев. Я тотчас же кинулся отворять ей дверцу и спросил, не угодно ли ей что-нибудь приказать. Когда дама выходила из кареты, стало видно, как она хороша собой, но милое лицо ее, если приглядеться, было отмечено печатью легкой грусти. Я спросил еще раз, не могу ли чем услужить ей.
— Да, конечно, — сказала она, — если вы соблаговолите взять с сиденья тот ларец и осторожно отнести его наверх; только прошу вас, держите его крепче и постарайтесь поменьше шагать и трясти.
Я взял ларец, она захлопнула дверцы, и мы вместе поднялись по лестнице. Челяди она сказала, что собирается заночевать здесь.
Мы остались в комнате одни, она велела мне поставить ларец на столик у стены; потом я по некоторым ее жестам понял, что она желает остаться одна, и распрощался, почтительно, но горячо поцеловав ей руку.
— Закажите нам ужин на двоих, — сказала она, и вы можете вообразить себе, с каким удовольствием я выполнил ее поручение, преисполнившее меня такой гордыни, что я едва удостоил хозяина, хозяйку и всю челядь взгляда через плечо. С нетерпением ждал я минуты, которая вновь сведет меня с нею. Ужин был подан, мы сели друг против друга, впервые за долгое время я наслаждался таким отличным столом и одновременно созерцанием такой красоты; мне казалось, что с каждым мигом дама становится еще краше.
Ее беседа была приятна, но от всего, что касается сердечной склонности и любви, она старалась уклониться. Стол убрали, я медлил, я пускал в ход всяческие уловки, ища сближения с ней, но напрасно: меня удерживало ее степенное достоинство, которого я не мог одолеть, и мне пришлось, хотя и с неохотой, довольно рано ее покинуть.
Проведя ночь без сна или в беспокойных сновидениям, я проснулся ни свет ни заря и осведомился, не требовала ли дама лошадей; узнав, что нет, я пошел в сад и, увидев ее у окна одетую, поспешил к ней наверх. Она встретила меня, такая же красивая и даже еще краше, чем вчера; в душе моей тотчас же пробудились влечение и озорная смелость, я кинулся к ней и схватил ее в объятья с возгласом:
— Неотразимое, небесное созданье! Прости, но у меня нет больше сил!
Она с невероятной ловкостью выскользнула из моих объятий, я не успел даже запечатлеть у ней на щеке поцелуй.
— Постарайтесь удержаться от таких внезапных порывов страсти, если не хотите легкомысленно упустить свое счастье! Оно близко, но достанется вам только после испытаний.
— Требуй, чего хочешь, ангел мой! — воскликнул я. — Но только не доводи меня до отчаяния!
Она отвечала с улыбкой:
— Если вы хотите служить мне, то выслушайте мои условия. Я приехала сюда навестить подругу и рассчитываю пробыть у нее несколько дней; в то же время я желаю, чтобы моя карета и этот ларец ехали дальше. Хотите взять это на себя? Делать вам ничего не придется, только осторожно ставить в карету и брать из нее ларец, а когда он будет в карете, сидеть подле него и всячески его оберегать. По приезде же в гостиницу вы будете ставить его на стол в отдельной комнате, где не имеете права ни жить, ни ночевать. Комнату вы будете каждый раз замыкать этим ключом, который запирает и отпирает любой замок, сообщая ему волшебное свойство: в промежутке его никто не может отомкнуть.
Я глядел на нее со странным чувством, я обещал ей выполнить все, если она даст мне надежду на скорое свидание, и скрепит эту надежду печатью поцелуя. Она сделала это, и с той же минуты я стал ее невольником. А теперь, сказала она, я должен потребовать лошадей. Мы договорились о моем дальнейшем пути и о месте, где мне надлежало остановиться и ждать ее. Под конец она сунула мне в руку кошелек с золотом, а я прильнул губами к ее руке. При прощании она казалась растроганной, и я сам не знал, что я делаю и что надо делать.
Велев подать лошадей и возвратившись, я нашел дверь в комнату запертой. Я тотчас же вытащил свой ключ ко всем замкам, и он превосходно выдержал испытание. Дверь распахнулась, комната была пуста, только ларец стоял на том столе, куда я его поставил.
Подали карету, я аккуратно снес ларец вниз и поставил его подле себя. Хозяйка спросила:
— А где же дама?
Кто-то из детей ответил:
— Она пошла в город.
Я откланялся и торжественно покатил прочь оттуда, куда вчера пришел с запыленными голенищами. Вы можете вообразить себе, что я думал на досуге обо всей этой истории, пересчитывая денежки, краем глаза поглядывая на ларец и строя всяческие прожекты. Между тем я все ехал да ехал, минуя одну станцию за другой и не делая остановок, пока не прибыл в назначенный ею большой город. Ее приказы были тщательнейшим образом исполнены, ларец помещен в отдельную комнату, рядом с ним поставлено несколько незажженных восковых свечей, — все как она распорядилась. Комнату я запер и, расположившись в своем номере, заказал себе ужин по вкусу.
На некоторый срок мне удалось занять себя воспоминаниями о ней, но вскоре время стало слишком уж тянуться. Я не привык быть в одиночестве и скоро стал находить себе компанию по вкусу за трактирным столиком или в других публичных местах. По этой причине деньги у меня начали таять, и в один прекрасный вечер, когда я с чрезмерным азартом предался игре, мой кошелек совсем опустел. Вне себя возвратился я в свою комнату. Сохраняя вид богача, я остался без денег, ожидал изрядного счета, ведать не ведал, когда появится снова моя красавица и появится ли вообще, — словом, положение мое было весьма затруднительно. Тут я вдвое сильнее затосковал по ней, думая, что не могу больше жить без нее и без ее денег.
После ужина, который показался мне невкусен, так как мне пришлось съесть его в одиночестве, я стал метаться по комнате, разговаривая с самим собой и проклиная себя, потом бросился на пол, принялся рвать на себе волосы, — словом, вел себя крайне необузданно. Вдруг я услышал, что в соседней запертой комнате кто-то легонько зашевелился, а потом постучал в надежно охраняемую мною дверь. Я вскакиваю, хватаю ключ ко всем замкам, но створчатая дверь распахивается сама собой, и при свете зажженных восковых свеч передо мною появляется моя красавица. Я бросаюсь к ее ногам, целую ей край платья и руки, она поднимает меня, я не смею обнять ее, еле отваживаюсь на нее поглядеть, но честно и покаянно признаюсь в своих проступках.
— Простить вас можно, — говорит она, — но только миг вашего и моего счастья, увы, отсрочивается. Вам придется еще раз поехать вперед одному, прежде чем мы снова увидимся. Вот вам еще больше денег, их вам хватит, если вы будете хоть немного бережливы. Но если на этот раз вас довели до беды вино и карты, то впредь остерегайтесь вина и женщин и дайте мне надеяться на радостное свиданье с вами.
Она ушла за порог, створки двери захлопнулись, я стучал, просил — но так ничего и не услышал. Когда на следующее утро я потребовал счет, слуга сказал мне с улыбкой:
— Теперь мы знаем, почему вы запираете дверь каким-то непонятным способом, так что ее никаким ключом не отопрешь. Мы думали, у вас полно денег и драгоценностей, а нынче видели, какое сокровище спускается от вас по лестнице; право, оно стоит того, чтобы стеречь его получше.
Я не стал возражать, заплатил по счету и спустился с ларцом в карету. В дальнейший путь я пустился с твердым решением не пренебрегать предостережениями моей таинственной подруги. Но едва я опять добрался до большого города, как вскоре познакомился с весьма милыми дамами — и уже не мог от них отойти. Судя по всему, они намерены были недешево взять за свои милости, потому что покамест держали меня на расстоянии, но то и дело заставляли раскошелиться, и я, думая только об их удовольствии, забывал о своей мошне и платил и тратил без конца. Каково же было мое удивление и моя радость, когда через несколько недель я заметил, что из кошелька моего не убыло, — наоборот, он остается таким же тугим и круглым, как вначале. Желая удостовериться, что он подлинно обладает таким прекрасным свойством, я уселся за подсчеты, точно запомнил итог и снова весело зажил в прежней компании. Лодочные и загородные прогулки, танцы и пение — ни в одном из этих удовольствий мы себе не отказывали. Но теперь, даже не особенно присматриваясь, я мог заметить, что в кошельке сильно убыло, как будто мой проклятый подсчет и лишил его волшебного свойства давать деньги без счета. Между тем веселье шло полным ходом, отступать мне было некуда, а наличность моя скоро пришла к концу. Я проклинал себя, ругал мою подругу, которая ввела меня в такое искушение, сердился на нее за то, что она больше не показывается, в досаде объявлял себя свободным от всех обязательств перед нею и подумывал открыть ларец, надеясь найти в нем вспомоществование. Он был слишком легок для того, чтобы таить в себе золото, но в нем могли оказаться дорогие камни, которые мне тоже очень бы пригодились. Я совсем уже собрался осуществить этот замысел, однако отложил дело на ночь, чтобы без помех произвести операцию, а покуда поспешил на званый ужин, назначенный на тот вечер. Опять пошел пир горой, мы были взбудоражены вином и духовой музыкой, отчего со мною произошла пренеприятная история, когда за десертом появился только что воротившийся из путешествия старый дружок самой любимой моей красотки, подсел к ней и без всяких околичностей постарался восстановить свои прежние права. Мне это пришлось не по вкусу, начался спор, потом ссора, мы оба выхватили шпаги — и меня замертво унесли домой, покрытого множеством ран.
Медикус сделал мне перевязку и ушел, была глубокая ночь, ухаживавший за мной слуга уснул; дверь в смежную комнату отворилась, вошла моя таинственная подруга и присела ко мне на край кровати. Она спросила, как я себя чувствую; я не ответил ей, потому что был слаб и раздражен. Она продолжала говорить с большим участием, натерла мне виски каким-то бальзамом, от которого я почувствовал быстрый прилив сил, столь решительный, что смог рассердиться и осыпать ее упреками. В гневной речи я сваливал всю вину за мои несчастья на нее, на зажженную ею страсть, на ее появления и исчезновения, на скуку и неизбежную тоску по ней. Я говорил все горячей и горячей, словно в лихорадке, и наконец поклялся, что если она сейчас же не станет моей, не будет мне принадлежать, отвергнет союз со мною, то жизнь мне больше не нужна; и я требовал от нее решительного ответа. Когда она заколебалась и не сказала ничего определенного, я вне себя сорвал с моих ран двух- и трехслойные повязки, окончательно решив истечь кровью. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что раны затянулись, на теле нет ни следа от них, ни рубца, а красавица у меня в объятьях.
Отныне не было на свете пары счастливее нас. Мы просили друг у друга прощения, сами не ведая, за что. Она дала обещание путешествовать впредь вместе со мною, и скоро мы сидели рядышком в карете, а ларец стоял против нас, на месте третьего седока. При ней я ни разу о ларце не упомянул, да и сейчас мне не приходило в голову заговорить о нем, хоть он и стоял у нас перед глазами и мы оба, словно по молчаливому соглашению, всячески заботились о нем, как того требовали обстоятельства; впрочем, моим делом, как всегда, было снести его в карету или вынести из нее и потом запереть двери.
Пока в кошельке были деньги, я продолжал платить, а когда наличные пришли к концу, я сказал ей об этом.
— Тут помочь легко, — отвечала она и указала мне небольшие сумки, приделанные наверху, на боковых стенках кареты; я замечал их и прежде, но никогда ими не пользовался. Она залезла в одну и вытащила пригоршню золотых монет, а из второй достала серебра, указав мне возможность и дальше тратить, сколько нам заблагорассудится. Так мы кочевали из города в город, из страны в страну, нам было весело и вдвоем, и в компании, и я даже не помышлял о том, что она может снова меня покинуть, особенно с тех пор, как стало несомненно, что она в тягости и это обстоятельство еще усилило нашу любовь и радость. Но увы, однажды утром я не нашел ее, и так как оставаться на месте без нее мне было неприятно, я погрузил ларец в карету, испытал волшебное свойство обоих карманов и убедился, что оно не исчезло.
Путешествие продолжалось благополучно, но если до тех пор я не задумывался над моим приключением, ожидая, что чудеса и дальше пойдут своим чередом, то теперь появилось нечто такое, от чего я пришел в изумленье, встревожился и даже испугался. Желая скорее уехать подальше, я завел привычку путешествовать день и ночь и частенько ехал теперь в темноте, а если в каретных фонарях выходило масло, внутри моего возка был полный мрак. Однажды темной ночью я заснул, а когда проснулся, то увидал на потолке полоску света. Присмотревшись внимательней, я обнаружил, что лучи пробивались из ларца, который, видимо, дал трещину, рассевшись от наступившего вместе с летней порой сухого зноя. Во мне снова проснулись мысли о самоцветах, я вообразил, что в ларце лежит карбункул и, решив удостовериться воочию, приладился, как мог, и прижался глазом к щели. Каково же было мое удивление, когда я увидел внутри ярко освещенную комнату, обставленную изящной, дорогой мебелью, — как будто я сквозь отверстие в своде заглянул в королевский покой! Правда, видна мне была только часть комнаты, но по ней я мог судить и об остальном. В комнате горел камин, возле него стояло кресло. Я смотрел неотрывно, затаив дыхание. Из глубины комнаты к камину подошла дама с книгой в руках, я тотчас же узнал свою жену, хотя и до крайности уменьшившуюся в размерах. Красавица села в кресла, собираясь читать, поправила поленья красивыми каминными щипцами, и при этом я ясно увидал, что прелестное крошечное существо тоже в тягости. В этот миг, однако, мне пришлось изменить неудобную позу, а когда некоторое время спустя я опять заглянул в ларец, желая убедиться, что это не сон, свет в нем исчез, и я смотрел в темную пустоту.
Легко понять, как я был удивлен и даже испуган. В голову мне приходили тысячи разных мыслей по поводу моего открытия, но надумать я ничего не мог. С тем я и уснул, а когда проснулся, все показалось мне сонной грезой; однако к моей красавице я почувствовал некоторое отчуждение и, неся теперь ларец с особой осторожностью, не знал, желать мне или бояться ее появленья в полный человеческий рост.
Спустя некоторое время моя красавица и на самом дело вошла ко мне вечером; на ней было белое платье, а так как в комнате смеркалось, она показалась мне выше ростом, чем прежде. Я тут же вспомнил слышанное мною где-то об ундинах и гномах, что с наступлением ночи вся их порода заметно прибавляет в росте. Она, как всегда, кинулась мне в объятья, но я не мог с такой же искренней радостью прижать ее к стесненной груди.
— Любимый мой, — сказала она, — по твоему приему я окончательно почувствовала то, что знала и раньше. Ты увидал меня во время нашей разлуки, тебе известно, какой я иногда становлюсь, и это грозит помешать и твоему и моему счастью, а может быть, и совсем погубить его. Я должна тебя покинуть и не знаю, свидимся ли мы снова.
Ее близость, грация, с какой она все это говорила, тотчас же изгладили из моей памяти картину, и без того казавшуюся мне сном. Я порывисто обнял ее, стал уверять в страстной любви, отрицал свою вину, рассказал, что открыл все случайно, одним словом, я достиг того, что она как будто бы успокоилась и постаралась успокоить меня.
— Испытай себя хорошенько, — говорила она, — не повредило ли это открытие твоей любви, в силах ли ты забыть, что я бываю рядом с тобой в двух обличьях, не уменьшится ли твоя привязанность оттого, что я иногда уменьшаюсь.
Я глядел на нее, она была прекрасней прежнего, и я стал про себя думать: велико ли несчастье, если твоя жена время от времени превращается в карлицу, так что ее можно носить в ларце? Разве не хуже было бы, если бы она делалась великаншей и совала в ларец мужа? Ко мне вернулась обычная веселость. Ни за что на свете я не отпустил бы ее.
— Душа моя, — отвечал я ей, — пусть все у нас останется, как раньше. Ведь ничего лучше для нас обоих и быть не может. Если так тебе удобней, пользуйся этим, а я обещаю тебе носить ларец еще осторожнее. Да и могло ли это зрелище произвести дурное впечатление, если ничего прелестней я в жизни не видел? Как счастлив был бы всякий любовник иметь такой миниатюрный портрет возлюбленной! И в конце концов это была только картинка, только фокус! Ты испытываешь и дразнишь меня, но ты увидишь, как я умею держаться.
— Дело наше серьезней, чем ты думаешь, — сказала красавица, — хотя покамест я довольна, что ты смотришь на него так легко: благодаря этому оно может кончиться к нашей общей радости. Я хочу верить тебе и, со своей стороны, сделаю все, что в моих силах. Только обещай никогда не поминать об увиденном тобою в упрек мне. И к этому я прибавлю еще одну настоятельную просьбу: теперь больше, чем всегда, остерегайся вина и гнева.
Я обещал ей все, что она желала, я обещал бы еще больше, но она сама перевела разговор на другое, и все вошло в прежнюю колею. У нас не было причины менять место нашего жительства, — город был велик, общество в нем многолюдно, время года способствовало всяческим празднествам в лесу и в саду.
Моя жена была желанной гостьей всех этих увеселений, и мужчины и дамы постоянно приглашали ее. Ласковые, вкрадчивые манеры в сочетании с некоторым высокомерием внушали людям и любовь и почтение к ней. Кроме того, она превосходно играла на лютне и пела, и этот ее талант непременно венчал каждую проведенную в компании ночь.
Должен признаться, что музыка никогда не была мне по душе, скорее она оказывала на меня неприятное действие. Моя красавица скоро это заметила и, когда мы бывали одни, даже не пыталась развлекать меня музыкой; зато в компании она как будто бы искала возмещения и обыкновенно находила целую толпу поклонников.
К тому же — зачем скрывать? — при всей моей доброй воле нашего последнего разговора было мало, чтобы я мог навсегда разделаться со случившимся; наоборот, он настроил мои чувства на особый лад, хотя я сам до конца не сознавал этого. В один прекрасный вечер долго сдерживаемое недовольство прорвалось в присутствии многих гостей, отчего и произошли для меня величайшие неприятности.
Если память меня не обманывает, после того злосчастного открытия я любил мою красавицу гораздо меньше, но зато стал ревновать ее, чего раньше со мною не бывало. В тот вечер мы сидели по разные стороны стола, наискосок и довольно далеко друг от друга, и я отлично чувствовал себя в обществе обеих соседок, тем более что с некоторых пор эти дамы казались мне весьма привлекательны. Шутя и любезничая, мы не жалели вина, а между тем по ту сторону стола мою жену взяли в плен какие-то любители музыки, они сумели увлечь застолье, так что вся компания стала петь, то по очереди, то хором. От этого дела меня взяла злость; поклонники искусства казались мне назойливы, пенье бесило меня, и когда потребовали, чтобы я тоже пропел соло свой куплет, меня взорвало окончательно: я залпом осушил бокал и грохнул им об стол.
Правда, прелесть моих соседок быстро смягчила меня, но если уж злость накипает в душе, тогда дело плохо. Меня она допекала по-прежнему, хотя, казалось бы, все должно было приводить меня в веселое, покладистое настроение. А когда принесли лютню и моя красавица, ко всеобщему восхищению, заиграла, готовясь себе аккомпанировать, мстительная злоба овладела мною окончательно. Тут, как на грех, всех нас призвали к молчанию, так что я не мог больше болтать, а от аккордов лютни у меня ломило зубы. Так удивительное ли дело, если заряд взорвался от первой же искорки?
Едва певица кончила, заслужив общие рукоплескания, как ее взгляд, поистине полный любви, обратился на меня. Но увы, для взглядов я был недоступен. Она заметила, как я, залпом выпив кубок, снова его наполнил, и дружелюбно погрозила мне пальцем.
— Не забывайте, что это вино! — сказала она негромко, чтобы я один мог услышать.
— Нам — вино, вода — ундинам! — гаркнул я.
— Сударыни, — обратилась она к моим соседкам, — употребите все ваши чары на то, чтобы этот кубок не опорожнивался так часто.
Одна из них прошипела мне на ухо:
— Неужто вы позволите собой помыкать?
— Чего этой карлице от меня нужно? — крикнул я и, размахнувшись рукой, перевернул кубок.
— Тут слишком много пролито! — воскликнула красавица и ударила по струнам, как будто желая отвлечь внимание гостей от досадного происшествия. Ей вполне удалось приковать все взоры к себе, тем более что она, не прерывая вступления, встала на ноги, словно для того, чтобы удобнее было играть.
Увидев, как красное вино растеклось по скатерти, я опомнился. Я понял, какой страшный промах совершил сейчас, и горько сокрушался в душе. Впервые музыка стала мне внятна. В первом пропетом ею куплете заключалось ласковое прощание с обществом, которое покуда могло ощущать себя единым. Ибо второй куплет как бы расторг единство собравшихся, каждый почувствовал себя одиноким, непричастным ко всем остальным, словно бы и не присутствующим здесь. Что мне сказать о последнем куплете? Он был обращен ко мне одному, этот голос оскорбленной любви, говорившей «прощай» злости и спеси.
Я проводил ее домой, не проронив ни слова и не ожидая ничего хорошего. Но как только мы оказались у себя в комнате, она снова стала ласковой и прелестной, даже озорной, сделав меня опять счастливейшим из смертных.
Наутро я, позабыв всякую тревогу, сказал ей с любовью:
— Ты много раз соглашалась петь по просьбе наших славных сотрапезников, — взять, к примеру, хотя бы прощальную песню, что ты так трогательно исполнила вчера. А сегодня приветствуй ради меня этот утренний час нежной, веселой песней, чтобы мы почувствовали себя так, будто впервые познакомились.
— Этого, мой друг, я сделать не могу, — отвечала она без улыбки. — Во вчерашней песне я имела в виду наш разрыв, который сейчас уже неизбежен: ибо скажу тебе, что обида, нанесенная вопреки клятвенному обещанию, чревата для нас обоих большими бедами. Ты по легкомыслию лишился великого счастья, да и мне придется отказаться от самых заветных моих желаний.
Когда я стал настаивать и просил ее объясниться, она отвечала:
— Это, увы, я могу сделать, потому что нашему совместному житью настал конец. Узнай же то, что мне хотелось бы скрывать от тебя как можно дольше. Обличье, в котором ты увидал меня в ларце, есть мое прирожденное, естественное обличье: ведь я происхожу из рода короля Эквальда, могучего повелителя карликов, о котором так много говорит правдивое преданье. Народ наш испокон веков трудолюбив и усерден, поэтому управлять им нетрудно. И не думай, пожалуйста, будто карлики хуже вас умеют работать. Когда-то знаменитейшими их изделиями были мечи, которые сами догоняли неприятеля, если бросить их вслед, невидимые несокрушимые цепи, непробиваемые щиты и прочее в этом роде. А теперь они занялись по большей части тем, что служит для удобства и украшения, и в этом деле обогнали все остальные народы на земле. Ты бы подивился, если бы тебе довелось пройтись по нашим мастерским и складам. Все было бы прекрасно, если бы не одно обстоятельство, затронувшее все племя и больше всего — королевскую семью.
Она остановилась на миг, я попросил у нее открыть до конца эти чудесные тайны, на что она сразу же согласилась.
— Общеизвестно, — сказала она, — что господь, как только сотворил мир и суша освободилась от вод, а горы вознеслись во всей своей мощи и величии, — господь сотворил прежде всего крошечного карлика, чтобы было разумное существо, которое бы дивилось чудесам его в земных недрах, в шахтах и в пропастях и чтило за них творца. Далее, известно, что народец этот стал заноситься и задумал подчинить себе всю землю, отчего господу пришлось сотворить драконов, чтобы загнать карличье племя обратно в горы. Поскольку драконы обыкновенно сами гнездятся и обитают в обширных пещерах и расселинах, а многие из них к тому же изрыгают огонь и чинят иные опустошения, то карликам от этого вышло великое горе и бедствие, и они, не видя выхода, смиренно и слезно обратились к господу богу, взывая к нему в молитвах, дабы он соизволил истребить нечистое племя драконов. И хотя бог в премудрости своей не мог решиться уничтожить свое же творенье, однако постигшая карличий народец страшная беда настолько тронула его сердце, что он немедленно создал великанов, которые должны были сражаться с драконами и если не искоренить, то поубавить это зло.
Но когда великаны почти что расправились с драконами, у них у самих до того возросла наглость и спесь, что они начали творить нечестье за нечестьем, больше всего над славными карликами, которые в беде опять обратились к господу, и он после этого создал своей властью и могуществом рыцарей, дабы они сражались с великанами и драконами, а с карликами жили в добром согласии. На том и кончилось в этой части дело творения, и с той поры повелось, что как драконы с великанами, так и рыцари с карликами всегда держатся заодно. Из этого ты, мой друг, можешь усмотреть, что мы происходим от древнейшего на земле рода, и это, хотя и служит нам к вящей чести, влечет за собой немалые протори.
Так как ничто в мире не вечно и все некогда великое обречено убавиться и умалиться, то и мы со времен сотворения мира все умаляемся и убавляемся в росте, больше же всех прочих — королевская семья, первой подвергшаяся этой участи из-за чистоты своей крови. Потому-то наши мудрецы много лет назад и придумали выход: время от времени одну из принцесс королевского дома посылают странствовать по свету, чтобы она сочеталась браком с честным рыцарем и свежая кровь спасла род карликов от окончательного вырождения.
Покуда моя красавица с видом полной искренности говорила все это, я глядел на нее с сомнением: мне казалось, будто она хочет заставить меня верить небылицам. Правда, в ее высоком происхождении я нисколько не сомневался, но вот что она вместо рыцаря связалась со мной, — это внушало мне недоверие, — ведь я слишком хорошо себя знал, чтобы поверить, будто моих предков сотворил своими руками господь бог.
Однако я скрыл удивленье и сомнения и ласково спросил ее:
— Скажи мне, милая, откуда же берется у тебя такой рост и такая видная стать? Ведь я не много знаю женщин, которые могли бы сравниться с тобою телосложением.
— Ты об этом услышишь, — отвечала моя красавица. — В королевском совете у карликов исстари повелось как можно дольше воздерживаться от чрезвычайного шага, и я тоже, считаю это вполне естественным и законным. Быть может, они не так скоро снова послали бы принцессу странствовать по свету, если бы мой младший брат не родился таким крошечным, что няньки потеряли его из пеленок и теперь неизвестно, куда он девался. По такому неслыханному в летописи карличьего королевства случаю мудрецы собрались, и в конце концов было решено отправить меня на поиски мужа.
— Решено! — воскликнул я. — Все это прекрасно. Можно решить, можно постановить, — но как вашим мудрецам удается наделить карлицу такой небесной красотой?
— И это тоже, — сказала она, — было предусмотрено нашими предками. В королевской сокровищнице хранится огромное золотое кольцо. Я говорю о том, каким оно показалось мне в детстве, когда меня повели посмотреть его на месте; ведь это то самое кольцо, которое у меня на пальце. К делу приступили таким образом: мне рассказали обо всем, что мне предстояло, и научили, что можно делать и чего нельзя. По образцу любимой летней резиденции моих родителей был сооружен роскошный дворец с главным домом, боковыми флигелями и всем, чего только можно пожелать. Он украшал собою устье широкой расселины в скале. В назначенный день родители перебрались туда со мною и со всем двором. Войска шли церемониальным маршем, двадцать четыре священнослужителя из последних сил тащили на драгоценных носилках волшебное кольцо. Его положили во дворце у входа, как раз в том месте, где переступают порог. После многочисленных церемоний и сердечного прощания я приступила к делу. Подойдя к кольцу, я положила на него руку — и сейчас же заметно выросла. В несколько мгновений я достигла моего нынешнего роста, после чего надела кольцо на палец. Вмиг замкнулись окошки и двери, башни и флигели втянулись в главное здание, — и вот подле меня стоял уже не дворец, а ларец. Я немедля подняла его и понесла прочь, причем мне приятно было чувствовать себя такой большой и сильной. Пусть я была прежней карлицей по сравнению с деревьями и горами, реками и равниной, — но я стала великаншей по сравнению с травой и цветами и прежде всего с муравьями, с которыми у нас, карликов, отношения далеко не всегда хорошие, почему мы нередко и терпим от них страшные муки.
Повествовать обо всем, что случилось со мной во время странствия, прежде чем я тебя встретила, было бы слишком долго. Довольно сказать, что я испытывала многих, но только тебя сочла достойным обновить и увековечить род великолепного Эквальда.
От всех этих рассказов голова у меня шла кругом, хотя я и сидел неподвижно. Задав еще несколько вопросов, я не получил внятных ответов и только еще больше расстроился, узнав, что после всего случившегося ей непременно следует воротиться к родителям. Правда, она надеется вновь встретиться со мной, но покамест ей во что бы то ни стало надобно явиться на место, иначе и для нее, и для меня все будет потеряно. Кошельки скоро иссякнут, и к тому же нам грозит множество других неприятностей.
Узнав, что деньги могут выйти, я не стал спрашивать о других неприятностях. Пожав плечами, я смолк, и она, судя по всему, поняла меня.
Мы уложили вещи и сели в карету, поставив напротив ларец, в котором я ни за что не мог признать дворца. Так проехали мы несколько станций, добывая деньги из каретных сумок, без затруднения платя прогоны и раздавая направо и налево щедрые чаевые. Наконец мы прибыли в горную местность, и едва только сошли с подножки, как моя красавица поспешила вперед, а я по ее зову понес следом за нею ларец. По крутым тропам она привела меня на луг, по которому протекал чистый ручей, то ускоряя бег, то тихо извиваясь в траве. Там она показала мне площадку на возвышении, велела поставить на нее ларец и сказала:
— Прощай! Ты легко найдешь обратную дорогу. Вспоминай меня, я надеюсь, что мы еще увидимся.
В этот миг я почувствовал, что не могу с ней расстаться. Для нее выдался удачный день или, если угодно, час, — до того она была хороша. Оказавшись вдвоем с таким прелестным созданьем на зеленом горном лугу среди трав и цветов, среди обступающих со всех сторон скал, у журчащего ручья, кто остался бы бессердечным и бесчувственным? Я хотел схватить ее за руку, обнять ее, но она оттолкнула меня и сказала, хотя и ласково, но с угрозой, что если я сейчас же не удалюсь, меня ждет большая опасность.
— Неужели невозможно, — воскликнул я, — чтобы я остался с тобой, чтобы ты не отсылала меня? — Я говорил так жалобно и жестикулировал так отчаянно, что, как видно, сумел ее тронуть; подумав немного, она сказала, что наш союз можно бы и не разрывать. Никто не бывал так счастлив, как я в тот миг! Моя настойчивость, все более неотступная, заставила ее наконец выложить все: если я решусь сделаться таким же маленьким, как она, когда я увидал ее в ларце, то смогу и дальше остаться с нею и войти в ее жилище, в ее семейство, в ее царство. Такое предложение не слишком мне понравилось, но в тот миг у меня не было сил разлучиться с нею, и я, привыкнув за последнее время к чудесам и будучи по природе склонен решать все быстро, согласился и сказал, чтобы она делала со мной, что хочет.
Красавица тотчас же заставила меня вытянуть вперед мизинец правой руки, уперлась в него своим мизинцем и левой рукой тихонько стянула с него золотое кольцо, так что оно соскользнуло на мой палец. Тут же я ощутил в пальце страшную боль: кольцо сжалось и стянуло его, как на пытке. Я громко закричал и стал невольно озираться в поисках красавицы, но она исчезла. Нет слов рассказать, что творилось у меня на душе. Очень скоро я очутился в лесу травяных стеблей, рядом с моей красавицей, такой же маленький и низенький, как она, — вот все, что я могу сказать вам. Радость свидания после короткой, но такой странной разлуки, или, если угодно, воссоединения без разлуки, была выше всякой меры. Я обвил ее шею руками, она отвечала на мои ласки, и маленькая пара была не менее счастлива, чем большая.
Не без труда поднялись мы по склону: луг превратился для нас в едва проходимую лесную чащу. Наконец мы вышли на прогалину, я увидел на ней огромную глыбу правильной формы и скоро узнал в ней наш ларец: он так и стоял, как я его поставил.
— Ступай, мой друг, постучись в него кольцом, и ты увидишь чудеса, — сказала моя возлюбленная. Едва я подошел и постучал, как на самом деле начались чудеса. С обоих боков выдвинулись флигели, со стен стали отскакивать как будто чешуйки или стружки — и взгляду моему вмиг предстали двери, окна, портики и все, что положено иметь настоящему дворцу.
Кто видел, как у письменного стола искусной работы Рентгена одним движением приводится в действие множество витых и гнутых пружин и сразу либо один за другим выдвигаются пюпитры, письменные приборы, ящички для бумаг и для денег, тот может представить себе, как раскрылся дворец, куда и увлекла меня очаровательная спутница. В срединной зале я тотчас же узнал камин, который видел тогда сверху, и кресло, в котором она сидела. А когда я взглянул вверх, мне показалось, будто я вижу в куполе след трещины, через которую я подсматривал. Я избавлю вас от долгих описаний; довольно сказать, что дворец был просторен и убран дорого и со вкусом. Едва я успел оправиться от изумления, как услышал издали военную музыку. Моя прекрасная половина запрыгала от радости и в восторге сообщила мне, что это приближается ее августейший родитель. Мы подошли ко входу и стали смотреть на блистательное шествие, выходившее из внушительной расселины в скале. Солдаты, челядь, дворцовые служители и блестящая свита следовали друг за другом. Наконец среди особенно густой раззолоченной толпы показался сам король. Когда шествие остановилось и выстроилось перед дворцом, к крыльцу подошел король со своими ближайшими советниками. Любящая дочка бросилась ему навстречу, увлекая меня, мы упали к его ногам, он милостиво нас поднял, и я, как только встал с ним рядом, заметил, что и в этом крохотном мире отличаюсь внушительным ростом. Мы вместе пошли во дворец, где король в присутствии всех придворных приветствовал меня хорошо заученной речью, в коей выражал свое изумление тем, что застал нас здесь, признавал меня зятем и назначал брачную церемонию на завтра.
При одном упоминании о женитьбе я почувствовал неописуемый ужас: ведь я боялся ее пуще музыки, которая была мне ненавистней всего на свете. «Когда люди музицируют, — говаривал я, — они, по крайней мере, воображают, будто действуют заодно и согласно: ведь потратив время на настройку и потерзав нам уши фальшивыми нотами, они потом непоколебимо уверены, что добились чистого звука и что инструменты больше не расходятся. Капельмейстер пребывает в том же счастливом заблуждении, все весело ударяют в смычки, а у нас по-прежнему звенит в ушах. В брачной жизни и этого нет: хотя тут дело идет только о дуэте, а два голоса или два инструмента, казалось бы, можно настроить в тон, но такое случается редко. Стоит мужу взять ноту, как жена берет октавой выше, муж еще выше, камерная музыка начинает звучать как целый хор, потом еще громче, и под конец даже духовым инструментам за нею не угнаться». И коль скоро мне претит самая гармоническая музыка, то еще меньше можно пенять на меня за то, что какофония для меня невыносима.
Мне и не хочется, и не под силу рассказать обо всех праздничных церемониях того дня: меня они мало занимали. Лучшие яства и лучшие вина казались мне невкусны. Я думал и соображал, как же мне быть, но мало что мог придумать. Покамест я решил, как только наступит ночь, без долгих разговоров уйти и где-нибудь спрятаться. Мне удалось добраться до расселины в камне, я забился в нее и спрятался, как мог. Прежде всего я постарался снять с пальца злосчастное кольцо, но это не удалось мне, напротив того, я чувствовал, что оно стало еще теснее, как только я подумал от него избавиться, так что палец у меня болел ужасно; но чуть лишь я отказался от своего намеренья, как боль тотчас прекратилась.
Рано утром я пробудился — ибо мое маленькое высочество отлично почивало — и собрался было поглядеть, что дальше, как вдруг почувствовал над собою что-то вроде дождя. Сквозь траву, листья и цветы густо сыпался не то песок, не то сор; но до чего же я испугался, когда все вокруг ожило и на меня кинулись несметные полчища муравьев! Едва меня увидев, они со всех сторон напали на меня, и хотя защищался я неутомимо и храбро, под конец они сплошь меня облепили и так замучили укусами, что я был рад, когда меня окликнули и предложили сдаться. Я в самом деле немедленно сдался, тогда ко мне церемонно и почтительно подошел внушительного роста муравей и назвался моим покорным слугою. Я узнал, что муравьи заключили союз с моим тестем и по нынешнему случаю он призвал их и обязал доставить меня во дворец. Так я стал пленником существ еще меньших, чем я. Мне предстояло обвенчаться и благодарит бога, если тесть не разгневается, а моя красавица не будет дуться.
Не заставляйте меня рассказывать обо всех обрядах и празднествах, довольно сказать, что мы поженились. Жизнь пошла бодро-весело, но, несмотря на это, выпадали и одинокие часы, располагавшие к задумчивости, и к тому же со мной творилось такое, чего прежде никогда не бывало, а что именно, вы сейчас услышите.
Все вокруг меня в точности соответствовало моему нынешнему облику и моим потребностям: бутылки и кубки были соразмерны крошечному росту пьющего и вымерены даже лучше, чем у нас. Деликатнейшие лакомства сами просились в мой маленький рот, крошечные губки моей супруги целовали крепко и сладко, и новизна, не стану скрывать, придала еще больше приятности нашим отношениям. Но при этом я, к сожалению, не забывал, каким был раньше. Я чувствовал в себе меру прежнего роста и от этого был беспокоен и несчастлив. Тут-то я впервые и понял, что имеют в виду философы, когда говорят об идеалах, которые мучат людей. У меня появился идеал самого себя, иногда я снился себе великаном. Одним словом, жена, кольцо, обличье карлика и множество других стеснительных обстоятельств делали меня до того несчастным, что я всерьез стал подумывать об освобождении.
Так как я был убежден, что чары скрыты в кольце, то решил подпилить его. Ради этого я стащил у придворного ювелира несколько напильничков. К счастью, я был левша и никогда в жизни ничего не делал как следует, то есть правой рукой. Я отважно взялся за работу — а ее оказалось немало: золотой перстенек, как ни казался он тонок, уплотнился настолько же, насколько убавился в размере. Все свободные часы я исподтишка тратил на этот труд. У меня хватило ума выйти за двери перед тем, как окончательно распилить кольцо. Это оказалось весьма предусмотрительно: едва только кольцо с силой соскочило с пальца, как тело мое с такой же стремительностью рванулось ввысь, и мне показалось, что я вот-вот ударюсь головой о небо; во всяком случае, я наверняка пробил бы свод нашего летнего дворца и мог бы, при моей внезапной неуклюжести, совсем разнести постройку.
И вот я снова стал намного больше, но, как мне казалось, настолько же глупей и беспомощней. Едва выйдя из оцепенения, я увидел подле себя шкатулку, которая показалась мне довольно тяжелой, когда я поднял ее и понес по тропе вниз к почтовой станции. Там я приказал поскорей запрягать и ехать прочь. По дороге я стал рыться в каретных сумках. Вместо денег, которые, судя по всему, вышли, я нашел ключик, он подходил к шкатулке, в которой я нашел некоторое возмещение утраченного. Покуда не было истрачено и это, я ездил в своем возке, потом продал его, чтобы отправиться дальше в почтовой карете. Шкатулку я сбыл в последнюю очередь, полагая, что она снова наполнится. Так, весьма кружным путем, я опять попал к той кухарке и к той плите, где вы со мною познакомились.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Герсилия — Вильгельму
Даже те знакомства, что не сулят хоть как-то нас затронуть, часто имеют весьма важные последствия, а уж тем более знакомство с Вами, так сильно затронувшее меня с самого начала. Я получила в руки редкостный залог — этот необыкновенный ключик, а теперь и ларчик попал ко мне. И ключик и ларчик! Что Вы на это скажете? Что можно об этом сказать? Послушайте, как все вышло.
К дядюшке является с визитом некий благовоспитанный молодой человек и рассказывает, что курьезный собиратель древностей, Ваш давний знакомец, незадолго перед тем скончался и отказал необычайное наследство ему, вменив, однако, в обязанность незамедлительно вернуть все, что принадлежало другим и было лишь оставлено на сохранение. Свое добро никого не тревожит, о его потере никто, кроме тебя, горевать не будет, а вот сберегать чужое — это он позволял себе только в особых случаях, а наследника хотел избавить от такой обузы и даже из любви к нему отеческой властью запретил браться за это дело. С такими словами он вытащил ларчик, от которого я, хотя и знала его по описаниям, уже не могла оторвать глаз.
Дядюшка, осмотрев ларчик со всех сторон, вернул его со словами, что поставил себе за правило действовать таким же образом и не обременять себя никакими антиками, сколь бы ни были они восхитительны и прекрасны, ежели ему неизвестно, кому они принадлежали прежде и какое примечательное историческое событие с ними связано. На ларчике же нет ни букв, ни цифр, ни обозначения года, вообще никаких примет, по которым можно было бы догадаться о его прежнем владельце либо о создателе, так что предмет этот ему не нужен и не интересен.
Молодой человек растерялся и, подумав немного, спросил, не разрешат ли ему сдать ларчик на хранение в один из подчиненных дядюшке судов. Дядюшка улыбнулся, обернулся ко мне и сказал: «Вот дело прямо для тебя, Герсилия! У тебя столько украшений и дорогих безделушек — так прибавь к ним еще одну. А я побьюсь об заклад, что друг, к которому ты не осталась равнодушна, когда-нибудь непременно за нею придет».
Мне приходится писать так подробно, чтобы рассказать все, как было, а еще я должна сознаться, что смотрела на ларчик завистливым оком, испытывая в душе что-то вроде алчности. Мне претила мысль, что драгоценный ларец, самой судьбой посланный красавцу Феликсу, будет стоять вместе с другими закладами в ржавом железном сундуке в судебной палате. Моя рука потянулась к нему, как рудознатская лоза к металлу, но остатки разума заставили меня отдернуть ее; у меня был ключик, но я не имела права это обнаруживать. Что я должна была делать: оставить замочек запертым и мучиться или же набраться непристойной дерзости и отпереть его? Но тут — не ведаю, что это было, желание или предчувствие — я представила себе, что Вы придете, придете очень скоро, что я вхожу к себе в комнату — а Вы уже там; словом, на душе у меня было так странно, так смутно, как бывает всегда, когда что-нибудь выведет меня из привычного равнодушно-веселого настроения. Больше я ничего не скажу, не напишу, не прошу; ларчик лежит передо мной в сундучке, ключик рядом с ним, и если у Вас есть хоть немного сердца и чувства, то подумайте, каково мне приходится, сколько во мне борется страстей, как я хочу Вас видеть, — и Феликса, конечно, тоже, — чтобы, по крайней мере, наступил конец, чтобы нашлась разгадка этому сцепленью находок, этому соединению разъединенного. И если уж мне не суждено быть избавленной от всего, что не дает мне покоя, то я всей душой желаю, чтобы хоть эта загадка разъяснилась и отпала, пусть даже, как я опасаюсь, мне от этого будет еще хуже.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Среди находящихся у нас и подлежащих изданию бумаг имеется шуточный рассказ, который мы без всякого предуведомления включаем сюда, поскольку в дальнейшем обстоятельства, о которых мы повествуем, станут еще серьезнее и для такого рода вольностей места более не отыщется.
Читателю, верно, доставит удовольствие эта повесть в том виде, в каком Святой Христофор преподнес ее в один прекрасный вечер собравшимся вокруг него веселым приятелям.
Опасное пари
Всем известно, что люди, чуть только дела у них заладятся и все пойдет, как им хочется, становятся такими озорниками, что и сами не ведают, какую бы им штуку выкинуть. Потому-то и шалопаи-студенты завели привычку во время каникул компаниями шататься по стране и на свой лад устраивать всяческие проделки, далеко не всегда безобидные. Студенческая жизнь свела и связала людей самых разных по происхождению и состоянию, по образованию и уму, но, скитаясь и веселясь вместе, все обходилися друг с другом по-товарищески. Часто избирали они в товарищи и меня: я тащил на себе больше груза, чем любой из них, и к тому же они не могли не наградить меня почетным титулом Магистра озорных наук, ибо штуки я выкидывал хоть редко, но метко, чему свидетельством может быть следующий случай.
Странствуя, мы попали в красивую горную деревню, которая привлекла нас тем, что при большой ее отдаленности там была почтовая станция, а при малочисленном населении — несколько хорошеньких девушек. Нам хотелось отдохнуть, убить время, завести шашни, пожить подешевле, а значит, растранжирить больше денег.
Дело было после обеда, когда одни пали, другие воспряли духом. Одни завалились, чтобы проспать хмель, другим хотелось как-нибудь повеселей разгулять его. Мы занимали несколько больших комнат во флигеле, окнами во двор. И вот мимо них простучал отличный экипаж, запряженный четверкой. Мы кинулись смотреть. Лакеи спрыгнули с козел и помогли выйти солидному, статному господину, еще очень крепкому на вид, несмотря на годы. Прежде всего мне бросился в глаза его большой, красивой формы нос, и в тот же миг какой-то неведомый злой дух внушил мне сумасбродный замысел, который я, ни на минуту не задумавшись, стал сейчас же приводить в исполнение.
— Каков вам кажется этот господин? — спросил я у компаньонов.
— По всему видать, — отвечал один, — что шуток над собой он не потерпит.
— Да, конечно, — сказал другой, — вид у него этакого великосветского недотроги.
— И при всем при том, — возразил я беззаботно, — на что мы поспорим, если я возьмусь дернуть его за нос, да так, что ничего мне за это не будет, — какое там, он передо мной еще расшаркается.
— За такое дело, — сказал Буян, — с каждого из нас тебе причитается по луидору.
— Ну что ж, вам и собирать денежки, — воскликнул я, — возлагаю на вас должность кассира.
— Я бы лучше согласился вырвать волосок из морды у льва! — сказал Малыш.
— Нечего мне терять время, — отозвался я и бегом спустился по лестнице.
Я, как только взглянул на приезжего господина, заметил, что щетина у него изрядно отросла, и заключил, что никто из его лакеев брить не умеет. Встретив трактирного слугу, я спросил:
— Не спрашивал ли приезжий цирюльника?
— Давно уже, — отвечал слуга, — ну просто беда! Камердинер уже два дня, как отстал от барина, барин непременно хочет побриться, а у нас тут всего один цирюльник, да и он бог весть куда отлучился.
— Так доложите ему, что я брадобрей, — отвечал я, — отведите меня к господину, он вам за меня поклонится.
Я взял бритвенный прибор, какой нашелся в доме, и отправился вслед за слугой. Проезжий господин встретил меня с чрезвычайной важностью, оглядел с головы до ног, будто желая заранее определить мое уменье физиогномической методой.
— Знаешь ли ты свое дело? — спросил он.
— Скажу, не хвастаясь, — ответил я, — что равного себе покуда не нашел. — Я знал, что говорю: благородным искусством цирюльника я занимался с юных лет и прославился тем, что брил левой рукой.
Комната, в которой проезжий господин занимался своим туалетом, выходила во двор и была расположена так, что приятелям моим легко было в нее заглянуть, особенно при отворенных окнах. Все, что положено, было на месте. Мой патрон уселся и позволил повязать себя салфеткой. Я с робким видом приблизился к нему и сказал:
— Ваше превосходительство! Я не раз примечал, когда занимался своим искусством, что людей простых я брею лучше и могу им больше угодить, чем знатным господам. Об этой странности я много размышлял и везде искал причину и наконец обнаружил, что лучше делаю свое дело на вольном воздухе, чем в запертой комнате. Соблаговолите, ваше превосходительство, разрешить мне отворить окошки, результат скажется немедля и к вашему же удовольствию.
Он согласился, я отворил окна, кивнул приятелям и стал деликатно намыливать щетину. Так же легко и проворно я снял густую поросль с подбородка и со щек, а когда дошел до верхней губы, не преминул ухватить моего покровителя за нос и дернуть в обе стороны, причем сам исхитрился стать таким образом, чтобы мои спорщики, к величайшему своему удовольствию, всё видели и признали, что их сторона проиграла.
Старый господин степенно подошел к зеркалу, видно было, что он созерцает себя не без удовольствия, да он и на самом деле был красавец-мужчина. Потом он взглянул на меня горящими черными глазами, но взглянул дружелюбно, и сказал:
— Ты, любезный, лучше многих твоих собратий, у тебя меньше дурных привычек, и за это я хвалю тебя. Ты не водишь бритвой два-три раза по одному месту, а справляешься за один раз, еще ты не вытираешь бритву о ладонь и не тычешь эту грязь клиенту в нос; а больше всего восхищает меня, как ты ловко орудуешь левой рукой. Вот тебе за труды, — продолжал он, протягивая мне гульден, — но только заметь себе на будущее вот что: людей благородных за нос не хватают. Если ты избавишься от этой мужицкой привычки, то можешь даже преуспеть в свете.
Я низко поклонился ему, наобещал с три короба, просил снова оказать мне честь, если он будет проезжать тут, и со всех ног бросился к приятелям, которые изрядно меня напугали. Дело в том, что они подняли хохот и крик, скакали по комнате как полоумные, хлопали в ладоши, орали, будили спящих и, рассказывая им о случившемся, снова хохотали и бушевали так, что я, едва вбежал в комнату, перво-наперво затворил окна и стал Христом-богом умолять их быть потише, — а потом и сам не удержался и стал хохотать над собственным дурачеством, которое проделал с такой серьезной миной.
Когда неистовый смех понемногу отбушевал, я счел себя счастливцем: золотые лежали у меня в кармане, и в придачу к ним честно заработанный гульден, поэтому я считал себя хорошо экипированным, что было для меня тем более кстати, что компания порешила завтра же разойтись. Однако нам не суждено было расстаться чинно и благопристойно. Сколько я ни просил и ни молил держать язык за зубами хоть до отъезда старого господина, история была слишком забавна, чтобы ее утаить. Один из наших, по кличке Шустрый, завел шашни с хозяйскою дочкой; они отправились гулять вдвоем, и он, как будто больше нечем было ее позабавить, рассказал ей всю проделку, чтобы вместе с ней всласть посмеяться. На этом дело не кончилось, девица со смехом понесла побасенку дальше, и в конце концов она дошла до старого господина как раз перед тем, как все, собрались спать.
Мы сидели тише обычного, так как довольно набесились за день, как вдруг вбежал мальчишка-прислужник, всей душой нам преданный, и заорал:
— Спасайтесь, вас хотят убить!
Мы повскакали с мест и хотели расспросить его подробнее, но он уже выскочил за двери. Я кинулся к ним и задвинул засов; мы уже слышали, как в двери стучат и колотят, нам даже послышалось, что их разносят топором. Машинально мы ретировались во вторую комнату, все потеряли дар речи.
— Нас предали, — закричал я, — теперь сам черт схватил нас за нос!
Буян выхватил шпагу, я еще раз показал свою силу, в одиночку придвинув тяжеленный комод к дверям, которые, по счастью, отворялись внутрь. Тем временем грохот раздавался уже в первой комнате, а в двери с силой колотили.
Буян, судя по всему, решил защищаться, но я снова крикнул и ему, и всем прочим:
— Спасайтесь! Не то нас не только поколотят, но еще и опозорят, а это для человека благородного хуже всего!
В комнату вбежала девушка, та самая, что нас выдала, а теперь была в отчаянье при мысли, что ее милый оказался в смертельной опасности.
— Бегите прочь! — кричала она и хваталась за него. — Бегите прочь! Я проведу вас по чердакам и сеновалам! Идите все, пусть последний уберет за собой лестницу!
Все кинулись через заднюю дверь из комнаты, а я взгромоздил на комод еще и сундук, чтобы подпереть и укрепить створки двери, уже поддававшейся натиску осаждающих. Но мое упорство и упрямство меня погубили.
Когда я кинулся вслед за остальными, лестницу уже подняли на чердак и отняли у меня всякую надежду на спасение. Так и стоял я, истинный виновник преступления, и уже не чаял унести ноги подобру-поздорову. И кто знает, — впрочем, если я сейчас здесь с вами и могу рассказать вам эту историю, то давайте и покинем меня там, стоящим в задумчивости. Послушайте только о том, какие скверные последствия имела эта дерзкая проделка.
Старый господин, глубоко оскорбленный безнаказанный издевательством, принял все так близко к сердцу, что утверждают, будто это происшествие явилось причиной его смерти — не единственной, но немаловажной. Его сын, стремясь напасть на след преступников, прознал, как на грех, что в деле участвовал Буян; удостоверившись в этом много лет спустя, он послал ему вызов, и рана, изуродовавшая этого красавца, потом всю жизнь ему досаждала. Его противнику поединок, из-за сцепления случайных обстоятельств, также испортил несколько лет жизни.
Но коль скоро любая басня должна быть назидательна, то насчет этой, я думаю, вам всем ясно и понятно, что она имеет в виду.