Книга: Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Назад: КНИГА ПЕРВАЯ
Дальше: КНИГА ТРЕТЬЯ

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Каждый, кто у нас на глазах, не щадя сил, стремится осуществить свое намерение, вправе рассчитывать на наше участие, независимо от того, одобряем ли мы или порицаем его замысел; но едва лишь дело определилось, мы сейчас же отвращаем от него взор; все, что завершено, с чем покончено, уже не привлекает нашего внимания, особливо если мы заранее предрекали неудачный исход предприятия.
По этой причине мы не станем занимать читателей обстоятельным рассказом о муках и терзаниях, в которые погрузился наш горемычный друг после столь неожиданного крушения всех упований и грез. Лучше пропустим несколько годов и встретимся с ним позднее, в надежде найти его довольным и деятельным, но предварительно сообщим вкратце то, что необходимо для связности повествования.
Чума и зловредная лихорадка особенно бурно и быстро протекают в здоровом, полном жизненных соков теле; так злой рок, внезапно обрушившись на бедного Вильгельма, в один миг до основания потряс все его существо. Представим себе, что приготовленный для показа фейерверк нечаянно загорится, и все искусно пробуравленные и начиненные гильзы, которым надлежало зажигаться по намеченному плану и последовательно рисовать в воздухе одну огненную картину блистательней другой, — теперь шипят и свистят, смешавшись в угрожающем беспорядке; так же в душе у Вильгельма счастье и надежды, вожделение и восторг, действительность и мечта, рушась, смешались между собой. В такие бедственные минуты немеет прибежавший на помощь друг, и хорошо тому, с кем стряслась такая беда, если у него помутился разум.
Затем последовали дни многоречивого, непрерывно возобновляющегося и намеренно растравляемого горя; однако и их надо почитать благодеянием природы. В такие часы любимая казалась еще не совсем потерянной для Вильгельма; страдания его были все новыми и новыми попытками хоть как-то удержать отлетавшее счастье, ухватиться за надежду на это счастье, ненадолго продлить угасшие радости. Нельзя назвать тело мертвым, пока оно разлагается, пока силы, напрасно стремящиеся осуществлять свое былое предназначение, продолжают действовать, но только разрушая каждую часть того, что ранее созидали; лишь когда все взаимно уничтожится и целое обратится в безликий прах, тогда у нас возникает жалкое в своем бессилии ощущение смерти, и лишь дыхание предвечного живит его.
В такой юной, цельной, нежной душе было что разрушить, растерзать, умертвить, и сама быстро врачующая сила молодости питала и усугубляла бушевание боли. Удар под корень подкосил все его бытие. Вернер, наперсник поневоле, ретиво взялся огнем и мечом без остатка истребить мерзкое чудовище — ненавистную ему страсть. Случай был благоприятен, доказательства очевидны, а сколько он еще приплел россказней и слухов! Он принялся за дело так яростно, так жестоко и последовательно, не оставляя в утешение другу ни минутного обмана, закрывая все лазейки, куда бы ему укрыться от полного отчаяния, что природа, не желая, чтобы доконали ее любимца, позаботилась о нем и для передышки наслала на него болезнь.
Сильный жар с неизбежными спутниками — лекарствами, лихорадкой и упадком сил да еще заботы родных, любовь ближних, которая познается преимущественно в нужде и лишениях, вот и все, что скрашивало Вильгельму непривычное состояние и служило весьма скудным отвлечением. Лишь когда ему стало лучше, иначе говоря, когда силы его совсем истощились, он с ужасом заглянул в страшную бездну бесплодной тоски, как смотрят в полую, выжженную чашу вулкана.
Теперь он горько корил себя за то, что после такой великой утраты мог прожить хоть краткое мгновение спокойным, равнодушным, без страданий. Он презирал собственное сердце и жаждал услады в скорби и слезах.
Чтобы вызвать их, он воскрешал в памяти сцены утраченного счастья, живо воображал их, видел себя снова их участником. Достигнув в мечтах вершины блаженства, чувствуя, как согревают его тело солнечные лучи былых дней, как вздымается грудь, он оглядывался на ужасную бездну, тешил свой взор убийственной глубиной, бросался в нее, исторгая у природы горчайшие муки. Так с неослабной жестокостью вновь и вновь истязал он себя; юность, столь богатая нераскрытыми силами, сама не понимает, что она расточает, присовокупляя к скорби об утраченном столько насильственных мук, словно желая повысить цену утраты. К тому же он был твердо убежден, что это единственная, первая и последняя утрата в его жизни, и не желал слушать утешителей, старавшихся доказать, что горе преходяще.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Привыкнув терзать себя таким образом, он теперь с пристрастием подверг всестороннему разбору все, что после любви и наряду с любовью было для него источником радостей и надежд, — свой поэтический и актерский талант. В творениях своих он увидел бездарное подражание избитым образцам, лишенное самостоятельной ценности; он нарочито усматривал в них лишь натужные школярские упражнения, без намека на органичность, правдивость и вдохновение. Стихи показались ему однообразным повторением стоп, по которым плелись затасканные мысли и чувства, скрепленные убогими рифмами; следовательно, с этой стороны у него не было ни малейшего шанса, ни малейшей охоты поднять свой дух.
С актерским талантом дело обстояло не лучше. Как мог он не понять раньше, что в основе такого рода притязаний лежит голое тщеславие! А чего стоят его осанка, походка, жесты и декламация! Он решительно отрицал за собой всякое преимущество, всякую заслугу, могущую поднять его над обыденностью, чем доводил свое немое отчаяние до предела. Конечно, несладко лишиться женской любви, но не менее мучительно сознание, что нужно расстаться с музами, навеки признать себя недостойным водиться с ними и поставить крест на самом приятном одобрении, которым непосредственно и открыто дарят нашу особу, наши манеры, наш голос.
Итак, друг наш вполне смирился и одновременно прилежно занялся торговыми делами. К удивлению своего друга и к величайшему удовольствию отца, никто усерднее его не трудился в конторе и на бирже, в лавке и на складе; с великим старанием и рвением вел он корреспонденцию и счетные книги и выполнял все, что ему поручали. Правда, это не было веселое старание, которое несет в себе награду за труд, когда мы последовательно и аккуратно выполняем то, для чего рождены; нет — это было тихое старание по чувству долга, в основе его лежат благие намерения, питается оно велением разума, наградой ему служит внутреннее удовлетворение, но зачастую, как бы оно ни было увенчано сознанием собственного благородства, ему едва удается сдержать невольный вздох.
Такой деятельной жизнью Вильгельм прожил некоторое время, убедив себя, что судьба ниспослала ему жестокое испытание ради его блага. Он радовался, что вовремя, в самом начале жизненного пути получил полезный, хоть и неприятный урок, между тем как другие куда позднее и тяжелее искупают ошибки, плод юношеского самомнения. Ведь обычно человек сколько может обманывает глупца, взлелеянного у себя в душе, прежде чем признать свое кардинальное заблуждение и смириться с той истиной, которая приводит его в отчаяние.
Как ни был он полон решимости отречься от самых своих заветных упований, однако потребовался некоторый срок, прежде чем он уверился, что беда его непоправима. В конце концов он вескими доводами вытравил в себе последнюю надежду на любовь, на поэтическое творчество и на лицедейство и, собравшись с духом, решил без остатка изничтожить все следы своей глупости, — словом, все, что так или иначе напоминало бы о ней. И вот в один прохладный вечер он разжег огонь в камине, достал шкатулку, где хранил свои реликвии, сотни безделок, которые в памятные мгновения он получил от Марианы или похитил у нее. Каждый засушенный цветок напоминал те минуты, когда он свежим цвел в ее волосах; каждая записка — те часы блаженства, вкусить которое она его звала; каждый бант — прекрасную грудь, где покоилась его голова. Разве не должно было тут пробудиться чувство, которое он давно считал мертвым? Разве при виде этих безделок не должна была вновь разгореться страсть, которую он победил, расставшись с возлюбленной? Ведь мы чувствуем всю печаль и тоску пасмурного дня лишь после того, как один-единственный луч солнца, пробившись на миг, воскресит перед нами радующий сердце свет погожего утра.
Конечно, не мог Вильгельм равнодушно смотреть, как одна за другой в дыму и огне исчезают долго хранившиеся святыни. Несколько раз он останавливался, заколебавшись, и в руках у него еще задержались жемчужные бусы и газовая косынка, когда он решился оживить затухавшее пламя стихотворными попытками своей юности.
До сих пор он тщательно берег все, что вылилось у него из-под пера с самого раннего периода его духовного развития. Писания эти, связанные пачками, еще покоились на дне сундука, куда он их сложил, готовясь бежать из дому и намереваясь взять их с собой. Сколь различны были чувства, с какими он завязывал их тогда и развязывал теперь!
Если мы при особых обстоятельствах написали и скрепили печатью письмо к другу, но оно не попало к нему, мы получили его обратно, и когда спустя некоторое время мы вскрываем его, странное чувство возникает у нас: сломав собственную печать, мы беседуем с прежним своим «я», как с третьим лицом. Нечто подобное ощутил наш друг, когда, развязав первую пачку, швырнул в огонь листы тетрадей, запылавшие ярким пламенем в ту самую минуту, как вошел Вернер, удивился столь жаркому огню и спросил, что тут происходит.
— Я подтверждаю свою решимость отказаться от ремесла, для которого я не был рожден. — С этими словами Вильгельм бросил в огонь вторую пачку.
Вернер попытался его удержать, но опоздал.
— Не понимаю, к чему такие крайности, — сказал он, — пускай эти сочинения далеки от совершенства, но зачем их уничтожать?
— Затем, что стихи, если они несовершенны, не должны существовать вовсе; затем, что всякий, кому не дано создавать прекрасное, не имеет права соприкасаться с искусством и обязан неуклонно воздерживаться от подобного соблазна. В каждом человеке копошится смутная потребность воспроизводить то, что он видит; но такая потребность совсем не доказывает, что способность осуществить задуманное тоже живет в нас. Взгляни хотя бы на мальчишек: после того как в городе побывает канатный плясун, они ходят и балансируют по всем доскам и бревнам, пока новая приманка не привлечет их к другой сходной игре. А разве в кругу наших друзей ты не замечал этого? Как только у нас послушают музыканта-виртуоза, так сейчас же найдутся желающие обучаться играть на том же инструменте. И многие сбиваются с толку на этом пути. Счастлив тот, кто вовремя поймет несоответствие между своими желаниями и силами.
Вернер возразил, беседа перешла в спор. Вильгельм разволновался, приводя те же доводы, какими так часто терзал сам себя. Вернер доказывал, что неразумно ставить крест на искусстве, в коем имеешь мало-мальские способности, отговариваясь тем, что не рассчитываешь достичь в нем совершенства. Плохо ли заполнять им досуг и со временем создать нечто такое, чем порадуешь и себя и других?
Придерживаясь совсем иных взглядов, Вильгельм тотчас же с горячностью возразил:
— Как же ты ошибаешься, любезный друг, если полагаешь, что идею будущего творения, которая, едва возникнув, должна захватить всю душу, можно воплощать на бумаге, урывая скудные часы досуга. Нет, поэт должен отдать всего себя, всецело вжиться в свои заветные образы. Раз внутренне он так щедро одарен небесами, раз в груди его заложено само собой умножающееся сокровище, значит, и жить ему надлежит в тиши, без помех извне, наслаждаясь своими сокровищами, которыми тщетно жаждет окружить себя богач, накопивший груды добра. Взгляни, как люди рвутся к счастью и к развлечениям! Упорно растрачивают все желания, труды, деньги — и на что? На то, что поэту дано от природы — способность наслаждаться миром, ощущать себя самого в других и достичь гармонического слияния со многим между собой несовместимым.
Тем и мучаются люди, что не умеют согласовать свои понятия с действительностью, что наслаждение ускользает у них из рук, желаемое приходит слишком поздно, а все достигнутое и добытое не оказывает на их душу того действия, какое мнилось им издалека. Судьба точно бога подняла поэта над всем этим. Он видит водоворот страстей, бессмысленное волнение родов и царств, видит неразрешимые загадки раздоров, которые иногда можно распутать с полуслова, дабы они не влекли за собой гибельной смуты. Он сочувствует печалям и радостям каждой человеческой судьбы. Когда смертный человек влачит свои дни, снедаемый тоской по невосполнимой утрате, либо в необдуманном веселье стремится навстречу своей судьбе, тогда чуткая, отзывчивая душа поэта шествует, как солнце от ночи ко дню, и плавными переходами настраивает свою арфу на радость и скорбь. Зародившись в недрах его сердца, взрастает прекрасный цветок мудрости, и, когда другие видят сны наяву, всеми своими чувствами ужасаясь собственным чудовищным измышлениям, поэт, бодрствуя, переживает сон жизни, и самое необычайное — для него одновременно и прошлое и будущее. Так поэт одновременно и наставник и провидец, друг богов и людей. А ты желаешь, чтобы он унизился до жалкого ремесленничества? Он, сотворенный как птица, дабы парить над миром, гнездиться на верхушках высоких дерев, питаться почками и плодами, перелетать с ветки на ветку, — он, по-твоему, должен, как вол, тащить плуг, как пес, идти по следу или, чего доброго, сидеть на цепи и лаем своим охранять усадьбу?
Вполне понятно, что Вернер только дивился, слушая такие речи.
— Все бы хорошо, — возразил он, — если бы люди были как птицы небесные и без забот, без труда, в беспрерывных наслаждениях проводили блаженные дни! Хорошо, если бы к зиме они с такой же легкостью переселялись в далекие края, дабы не знать голода и укрыться от стужи!
— Так поэты и жили в те времена, когда высота духа была более в чести. Так им и следовало бы жить всегда! — воскликнул Вильгельм. — Богатые внутренним содержанием они мало чего требовали извне; своим даром воплощать для человечества прекрасные чувства и великолепные образы в пленительных и согласных с каждым понятием словах и напевах поэты искони завораживали мир и оставляли ценное наследство людям одаренным. При королевских дворах, за пиршественными столами богачей, у дверей влюбленных им внимали, замкнув слух и душу для всего другого, как замираешь от восторга на месте, когда проходишь лесом и из зарослей, беря за живое, зазвучит вдруг трель соловья! Повсюду встречали они радушный прием, а их якобы низкое рождение лишь возвышало их. Герой слушал их песни, покоритель мира воздавал хвалу поэтам, понимая, что без них его сокрушительное бытие промчится бесследно, как ураган; влюбленный жаждал столь же полно и гармонично восчувствовать свою страсть и упоение, как умели их воспевать вдохновенные уста; и даже в глазах богача его сокровища, его кумиры не были бы так великолепны, если бы не озаряло их сияние духа, которому дано познать и возвеличить все поистине ценное. Да что там, кто, по-твоему, создал богов, кто нас возвысил до них, а их низвел к нам, как не поэт?
— Друг мой, — подумав, заметил Вернер, — я всегда недоумевал, почему ты стараешься насильно вытравить из своей души то, что чувствуешь так живо. Может быть, я ошибаюсь, но, на мой взгляд, ты поступил бы правильнее, если стал бы менее придирчив к себе, а не терзался бы противоречиями, неумолимо отказываясь от столь невинной услады и тем лишая себя всех прочих радостей.
— Я должен покаяться перед тобой, мой друг, — подхватил Вильгельм, — и, надеюсь, ты не подымешь меня на смех, если я признаюсь, что те же видения все еще преследуют меня, как я ни бегу их, и, заглянув к себе в сердце, вижу, что былые желания прочно, прочнее прежнего, гнездятся в нем. Но что сейчас остается мне, горемычному? Увы, когда душа моя протягивала объятия в бесконечность, стремясь охватить великое, тот, кто предсказал бы мне тогда, что длани ее сразу же будут отсечены, поверг бы меня в отчаяние. И сейчас еще, когда надо мной произнесен приговор, когда я утратил ту, что вместо божества должна была ввести меня в чертог моих мечтаний, мне остается лишь предаться горчайшим мукам. Ах, брат мой, — продолжал он, — я не буду отрицать, что в тайных моих замыслах она была тем стержнем, на котором держится веревочная лестница; очертя голову воспарил искатель счастья ввысь, но крючок ломается, и он, разбившись, падает к подножью вожделенной цели. Мне нечем утешиться, не на что надеяться! Я не оставлю ни одной из этих жалких бумажонок, — воскликнул он, вскочил с места, снова схватил несколько тетрадей, разорвал их и швырнул в огонь.
Вернер тщетно пытался его удержать.
— Пусти меня! — крикнул Вильгельм. — Кому нужны эти ничтожные листки? Для меня они уже не могут быть ни ступенью вверх, ни поощрением. Неужели они должны сохраниться, чтобы до конца дней моих мучить меня? Неужто они когда-нибудь станут посмешищем света, вместо того чтобы вызвать жалость и содрогание? Кто оплачет меня и мою долю? Мне понятны теперь жалобы поэтов, несчастливцев, ставших мудрецами поневоле. Долго почитал я себя несокрушимым, неуязвимым, но, увы, теперь я вижу, что нанесенная смолоду глубокая рана не даст мне воспрянуть и не затянется никогда; я чувствую, что унесу ее с собой в могилу. Да, ни на один день жизни не отпустит меня страдание, пока не доконает меня, и память о ней останется при мне до самой смерти, память о недостойной, ах, друг мой, — если говорить начистоту, не совсем уж недостойной! Сотни раз находил я ей оправдание в ее положении, в ее судьбе, Я был не в меру суров, ты безжалостно сковал меня твоей ледяной жестокостью, ты держал в плену мои смятенные чувства и домешал мне сделать то, что я обязан был сделать для нас обоих. Кто знает, в какое состояние я поверг ее, мало-помалу меня стали мучить угрызения совести, — как смел я бросить ее в таком отчаянном, беспомощном положении! А вдруг она могла оправдаться? Разве это невозможно? Сколько недомолвок вносят в жизнь смуту, сколько обстоятельств могут снискать прощение тяжелейшему проступку! Часто я представляю себе, как она тихо сидит, углубясь в себя, опершись головой на руки. «Вот какова верность и любовь, в которых ты мне клялся! — говорит она. — Можно ли таким грубым ударом оборвать нашу прекрасную совместную жизнь?»
Он разрыдался, упав лицом на стол и оросив слезами оставшиеся листки.
Вернер стоял над ним в полной растерянности. Он не был готов к такому внезапному порыву страсти, несколько раз пытался он перебить друга или перевести разговор, — все напрасно! Ему не под силу было противостоять буре. Но и тут в свои права вступила испытанная дружба. Выждав, когда утихнет бурный прилив горя, он своим молчаливым присутствием лучше всего показал, сколь непритворно и бескорыстно его участие. Так они и провели этот вечер: Вильгельм затих, прислушиваясь к отголоскам горя, а друг с ужасом вспоминал новую вспышку страсти, которую он долго держал в узде, надеясь, что успел ее победить добрыми советами и усердными увещеваниями.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После таких рецидивов Вильгельм обычно еще ретивее брался за свои дела и обязанности, что было лучшим способом убежать от лабиринта, который вновь манил его. Его обходительность с людьми посторонними, легкость, с какой он вел переписку почти на всех живых языках, подавали все больше надежд отцу и его компаньону, утешая их в болезни молодого человека, причины которой они так и не узнали, а также в заминке с составленным ими планом. Решение о поездке Вильгельма было принято вторично, и вот уже мы видим, как он верхом на лошади, с баулом за спиной, повеселевший от свежего воздуха и движения, приближается к нагорью, где ему придется выполнить несколько поручений.
Не спеша и ощущая огромное удовольствие, проезжал он горы и долины. Нависающие скалы, шумящие ручьи, лесистые склоны, глубокие пропасти — впервые созерцал он их воочию, но в самых ранних отроческих грезах уже не раз уносился в такие края. При виде их он будто снова помолодел, с души словно спали все перенесенные страдания, и он превесело повторял про себя отрывки из разных стихотворений, особливо из «Pastor fido», которые в этих уединенных местах роем осаждали его память. Припомнил он и кое-какие места из собственных песен и продекламировал их с особым удовольствием. Он населял окружающий его мир образами прошлого, и каждый шаг в будущее был для него полон предвкушения значительных поступков и примечательных событий.
Путники, один за другим догонявшие и с поклоном опережавшие его, торопливо взбираясь в горы по крутым тропкам, несколько раз прерывали его безмолвную беседу, однако не привлекли к себе его внимания. Наконец, к нему присоединился словоохотливый попутчик и объяснил причину такого усиленного паломничества.
— В Хохдорфе сегодня играют комедию, — сообщил он, — и вся округа сбирается там.
— Как! — вскричал Вильгельм. — Театральное искусство проложило себе путь в этих пустынных горах, сквозь эти дремучие леса и водрузило здесь свой храм? А я иду паломником на его праздник?
— Вы еще и не так удивитесь, когда услышите, кто устраивает представление, — подхватил незнакомец. — В Хохдорфе работает большая фабрика, которой кормится много народу. Хозяин живет, можно сказать, вдали от человеческого общества и не знает для своих рабочих лучше занятия на зиму, нежели игра на театре. Он не терпит, чтобы они тратили досуг на карты, и вообще мечтает смягчить их нравы. Так они коротают долгие вечера, а нынче день рождения старика, и в его честь устраивается особо торжественное празднество.
Вильгельм добрался до Хохдорфа, где ему предстояло переночевать, сошел с лошади у фабрики, хозяин которой числился у него в списке должников.
Когда он назвался, старик с удивлением воскликнул:
— Как, сударь мой, вы сын того благородного человека, кому я столь многим обязан, а до сих пор не отдал даже денежного долга? Ваш батюшка столько времени терпеливо ждал, что лишь отпетый злодей не расплатился бы на моем месте с поспешностью и готовностью. Вы прибыли очень кстати, чтобы поймать меня на слове.
Он позвал жену, которая тоже обрадовалась молодому человеку, принялась уверять его, что он очень похож на отца, и выразила сожаление, что из-за наплыва гостей не может приютить его на ночь.
Дело было ясное и сладилось быстро; Вильгельм сунул столбик монет в карман, пожелав себе, чтобы и прочие дела сошли так же легко.
Наступил час представления, ждали только главного лесничего, который наконец прибыл, вошел с несколькими егерями и был принят весьма почтительно.
Все общество направилось в театр, под который отвели амбар возле самого сада. Зрительный зал и сцена были убраны без особой изысканности, но вид имели веселый и приятный. Один из фабричных маляров какое-то время был подручным в столичном театре и тут несколько грубовато, но все же изобразил лес, улицу и комнату. Пьесу позаимствовали у странствующей труппы и перекроили на свой лад. В нынешнем своем виде она оказалась занимательной. Интрига заключалась в том, что два воздыхателя пытаются отбить любимую девушку у опекуна и попеременно друг у друга, и давала повод к забавным положениям. Это была первая пьеса, которую после долгого перерыва видел наш друг, и он про себя делал кое-какие выводы. Действия было много, но отсутствовала правдивая обрисовка характеров. Пьеса нравилась и развлекала. Таковы начатки театрального искусства. Дикарь готов радоваться всему, лишь бы что-то происходило, челочек образованный желает чувствовать, и только высокообразованному приятно поразмыслить.
Вильгельму часто хотелось прийти на помощь актерам; немного было нужно, чтобы они играли намного лучше.
Его молчаливым рассуждениям мешал табачный дым, становившийся все гуще. Как только пьеса началась, главный лесничий зажег трубку, а за ним и многие другие позволили себе эту вольность. Да и огромные псы лесничего чувствительно нарушали порядок. Их, правда, выгнали вон, однако они вскоре проникли через заднюю дверь, вскочили на сцену, накинулись было на актеров и, наконец, перепрыгнув через оркестр, устроились около своего хозяина, который занимал переднее место в партере.
Под конец состоялось чествование. На увитом гирляндами аналое был поставлен портрет старика в жениховском наряде. Все актеры склонились перед ним в смиренных позах. Младший сынок старика, одетый в белое, выступил вперед и прочитал приветствие в стихах, чем умилил до слез все семейство и даже главного лесничего, вспомнившего собственных деток. Так кончился спектакль, и Вильгельм не удержался, чтобы не подняться на сцену, взглянуть вблизи на актрис, похвалить их игру и подать им совет на будущее.
Прочие дела, которые наш друг постепенно налаживал в больших и малых горных селениях, не всегда сходили так же благополучно, а главное, так же весело. Одни должники просили об отсрочке, другие вели себя неучтиво, третьи и вовсе отпирались. В согласии с полученными полномочиями Вильгельму пришлось кое на кого подать ко взысканию, а сперва обратиться к адвокату, растолковать ему, как действовать, самому являться в суд, словом, выполнять ряд скучнейших обязанностей.
Так же тягостно чувствовал он себя, когда ему оказывали чрезмерный почет. Лишь у немногих мог он получить дельные сведения, с немногими завязать полезные торговые отношения. На беду, наступила дождливая пора, верхом ездить по этим местам стало сущей мукой, и он возблагодарил небеса, когда, спускаясь на равнину, под горой, в красивой цветущей ложбинке, у тихой реки увидел залитый солнцем нарядный городок, в котором у него дел, правда, не было, однако именно потому он решил провести здесь несколько дней, чтоб дать отдых себе и своей лошади, выбившейся из сил от дурной дороги.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Спрыгнув с лошади на площади возле гостиницы, он застал там веселую и, во всяком случае, шумную суету. Большая труппа канатных плясунов, клоунов и фокусников, где имелся и силач, нагрянула с женами и детьми и, готовясь к публичному выступлению, бесчинствовала вовсю. То кто-нибудь ссорился с хозяином, то друг с другом; если перебранки их были несносны, то проявления веселья совсем уж нестерпимы. В нерешимости, не зная, уйти ли ему или остаться, стоял Вильгельм в воротах и смотрел, как рабочие сколачивают на площади подмостки.
Девочка, торговавшая розами и другими цветами, поднесла корзину к нему, и он купил красивый букет, перевязал его по-своему и сам залюбовался им. Как раз в этот миг растворилось окно в другой гостинице тут же, на площади, и в нем показалась привлекательная особа женского пола. Невзирая на расстояние, он заметил, какая приятная улыбка оживляет ее лицо. Белокурые волосы небрежно рассыпались по плечам; казалось, она разглядывает незнакомца. Немного погодя из дверей того дома вышел мальчик в белой куртке и парикмахерском фартуке, направился к Вильгельму, поклонился и проговорил:
— Дама у окна велит вас спросить, не уступите ли вы ей часть ваших красивых цветов?
— Все они целиком к ее услугам, — отвечал Вильгельм, протянул проворному посланцу букет и при этом отвесил красотке учтивый поклон, на который она ответила приветливым кивком и отошла от окна.
Раздумывая над приятным приключением, он стал подниматься по лестнице к себе в комнату, как вдруг навстречу выскочило юное существо, привлекшее внимание Вильгельма, — короткий шелковый камзольчик с прорезными испанскими рукавами, узкие длинные панталоны с буфами премило шли к нему. Длинные черные волосы, убранные в локоны и заплетенные в косички, увивали курчавую головку. Вильгельм растерянно смотрел на странное явление, недоумевая, мальчик это или девочка. Наконец решил, что девочка, и остановил ее, когда она проходила мимо, поздоровался и спросил, чья она, хотя и сам мог определить, что она из компании плясунов и акробатов. Она скосила на него зоркие черные глаза, высвободилась и, не ответив, убежала на кухню.
Поднявшись наверх, посреди обширной прихожей он увидел двух мужчин, которые упражнялись в фехтовании или, вернее, состязались между собой в ловкости. Один из них, очевидно, принадлежал к труппе, расположившейся в гостинице, у второго вид был более благоприличный. Наблюдая за ними, Вильгельм не без основания дивился обоим, и когда немного погодя чернобородый, жилистый боец покинул поле сражения, второй с превеликой учтивостью предложил рапиру Вильгельму.
— Ежели вы согласны взять меня в ученики, я охотно попытаю с вами несколько выпадов, — согласился тот.
Они пофехтовали друг с другом и, хотя незнакомец был намного искуснее, у него достало деликатности заверить противника, что все дело в упражнении; да Вильгельм и вправду показал, что когда-то брал уроки у хорошего и достойного немецкого учителя фехтования.
Беседа их была прервана шумом и гамом, поднятым пестрой толпой фигляров, которые высыпали из гостиницы и отправились оповестить город о предстоящем представлении, разжечь интерес к своему штукарству. За барабанщиком следовал, верхом на лошади, антрепренер, за ним танцовщица на таком же одре; впереди себя она держала ребенка, разукрашенного бантами и блестками. Дальше шагали пешком остальные участники труппы, причем некоторые легко и непринужденно держали на плечах ребятишек в самых причудливых позах, и среди них внимание Вильгельма снова остановило юное чернокудрое сумрачное существо.
Паяц, кривляясь, сновал в набежавшей толпе и с нехитрыми шутками, то чмокнув девушку, то ткнув палкой мальчишку, раздавал афишки и будил в людях непреодолимую жажду поближе с ним познакомиться. В печатных листках выхвалялись многообразные таланты труппы, особливо же неких мосье Нарцисса и мамзель Ландринетты, кои в качестве премьеров благоразумно уклонились от участия в шествии, дабы поднять себя в глазах зрителей и подхлестнуть их любопытство.
Во время шествия у окна вновь появилась прекрасная соседка, и Вильгельм не преминул навести о ней справки у своего собеседника. Тот — будем звать его пока что Лаэртом — вызвался проводить Вильгельма к ней.
— Мы с этой особой, — улыбаясь, объяснил он, — можно сказать, обломки театральной труппы, которая недавно потерпела крах. Красота местности побудила нас немного задержаться здесь и спокойно пожить на скопленную небольшую наличность, пока друг наш поехал искать, где бы устроиться и ему и нам.
Лаэрт незамедлительно проводил нового знакомца до двери Филины, где на минутку оставил его, чтобы сбегать в соседнюю лавку за сластями.
— Не сомневаюсь, вы будете мне признательны за столь приятное знакомство, — заметил он, воротясь.
Филина вышла к ним из комнаты в открытых туфельках на высоких каблуках. Она накинула черную мантилью на белое неглиже, которое придавало ей уютный, домашний вид именно потому, что было не первой свежести. Из-под коротенькой юбочки виднелись очаровательнейшие в мире ножки.
— Милости прошу, — приветствовала она Вильгельма, — и благодарствую за красивые цветы!
Одной рукой она увлекла его в комнату, меж тем как другой прижимала к груди букет.
Когда они расселись и завели незначительный разговор, которому она умела придать своеобразную прелесть, Лаэрт высыпал ей на колени жареный миндаль, которым она не замедлила полакомиться.
— Посмотрите, до чего ребячлив этот молодой человек! — воскликнула она. — Он будет вас уверять, что я ужасная лакомка, а сам без сладенького жить не может.
— Признайтесь, что в этом, как и во многом другом, мы рады составить друг другу компанию, — подхватил Лаэрт. — Вот, к примеру, нынче превосходный день, по-моему, нехудо бы покататься и отобедать на мельнице.
— Отлично, — согласилась Филина, — надо же развлечь нового знакомого.
Лаэрт вскочил и убежал, ходить он никогда не ходил, а Вильгельм собрался на минутку зайти к себе, чтобы привести в порядок волосы, сбившиеся за дорогу.
— Можете проделать это здесь! — заявила Филина, кликнула маленького слугу, любезнейшим образом уговорила Вильгельма скинуть кафтан и набросить ее пудермантель с тем, чтобы его причесали тут же при ней. — Зачем понапрасну терять время, — пояснила она, — кто знает, сколько нам суждено пробыть вместе.
Скорее из упрямства и нерадивости, нежели от неумения, мальчик показал себя не в лучшем свете, драл Вильгельму волосы и возился без конца. Филина несколько раз выговаривала ему за неловкость, наконец нетерпеливо оттолкнула его и выставила вон. Теперь она сама взялась за работу, очень изящно и ловко взбила нашему другу волосы, хотя тоже не торопилась, поправляя то одно, то другое, причем ей каждую минуту непременно нужно было касаться коленями его колен и так приближать к его губам грудь с букетом, что у него не раз рождался соблазн запечатлеть на ней поцелуй.
После того как Вильгельм ножичком счистил пудру со лба, Филина сказала:
— Возьмите его на память обо мне.
Ножик был премило сработан: на инкрустированном стальном черенке стояли ласковые слова: «Помни обо мне». Вильгельм спрятал его в карман, поблагодарил и попросил разрешения сделать ответный подарок.
Наконец все были готовы. Лаэрт явился с каретой, и началась превеселая прогулка. Каждому нищему Филина бросала через дверцу милостыню с приветливым, ободряющим словом в придачу.
Не успели они приехать на мельницу и заказать обед, как под окнами послышалась музыка. Это рудокопы под цитру и треугольник веселыми звонкими голосами исполняли разные благозвучные песни. Вскоре их окружила набежавшая толпа, а посетители одобрительно кивали им из окон. Заметив такое внимание, они расширили круг, очевидно, приготовляясь к главному своему номеру. После короткого перерыва вперед вышел рудокоп с киркой и под строгий напев остальных стал изображать работу шурфовальщика.
Немного погодя из толпы выступил крестьянин и угрожающим жестом стал показывать рудокопу, чтобы тот убирался прочь. Публика сперва удивилась, но узнала в крестьянине переодетого рудокопа, когда он раскрыл рот и своего рода речитативом стал попрекать второго, как он смеет хозяйничать на его пашне. Тот не возмутился, а принялся утверждать, что имеет право проводить здесь выработку, и преподал крестьянину основные понятия горного дела. Не понимая чуждой терминологии, крестьянин задавал преглупые вопросы, а зрители, чувствуя свое превосходство, хохотали от души. Рудокоп старался просветить невежду, доказывая ему, что выгода придется и на его долю, если скрытые сокровища будут выкопаны из-под земли. Поначалу крестьянин грозился поколотить чужака, но мало-помалу смягчился, и расстались они в добром согласии; спор закончился к вящей славе рудокопа.
— Этот коротенький диалог служит ярким примером того, сколь полезен для всех сословий может быть театр, — говорил Вильгельм за столом, — какую выгоду получит само государство, если показывать на театре человеческие дела, труды и начинания лишь с хорошей, похвальной стороны, подавая их в том свете, в каком они должны быть чтимы и охраняемы самим государством. Ныне мы изображаем только смешные стороны людей; сочинитель комедий подобен ехидному цензору, который бдительным оком повсюду выискивает проступки своих сограждан и радуется, когда может уличить их. Разве не приятным и достойным делом для государственного мужа было бы созерцать естественное взаимное влияние всех сословий и руководить трудом писателя, в достаточной дозе наделенного юмором? Не сомневаюсь, что таким путем могут быть сочинены весьма занимательные, а с тем вместе полезные и веселые пьесы.
— Куда меня ни заносила судьба, — заметил Лаэрт, — повсюду только и знают, что запрещать, препятствовать и отклонять, а руководят, поощряют и награждают очень редко. Все на свете может идти как попало, пока не обернется бедой, а тогда, спохватившись, в гневе бьют и крушат.
— Бросьте вы государство и государственных мужей, — вставила Филина, — иначе как в париках я их себе не представляю, парик же, на ком бы он ни был, вызывает у меня в пальцах судорожные подергивания; мне хочется сорвать его с почтенного вельможи, прыгать с ним по комнате и дразнить плешивца.
Филина положила конец разговору, превосходно исполнив несколько веселых песенок, и поторопила с отъездом, чтобы поспеть воротиться к вечеру, когда канатные плясуны будут показывать свое искусство. Не зная удержу озорным прихотям, она и на возвратном пути щедро одаряла бедняков, пока наконец у нее и у ее спутников не иссякли деньги, тогда она через дверцу бросила какой-то девушке свою соломенную шляпку, а нищей старухе — шейный платок.
Она пригласила обоих спутников к себе домой, потому что, по ее словам, от нее представление будет виднее, чем из окон другой гостиницы.
Приехав, они увидели, что подмостки сооружены и задний план сцены украшен коврами. Уже были устроены трамплины, слабый канат прикреплен к столбам, а тугой натянут на козлах. На площади собралось порядочно народу, а у окон расположилась избранная публика.
Сперва паяц, своим балагурством вызывавший взрывы хохота, подстрекнул интерес публики и настроил зрителей на веселый лад. Дети, чьи тела изгибались невероятнейшим образом, пробуждали то удивление, то ужас, и Вильгельм чувствовал глубокую жалость, глядя, как девочка, которая о первой минуты пробудила в нем участие, через силу принимает замысловатые позы. Но вслед за тем резвые прыгуны вызвали веселое оживление, начав кувыркаться в воздухе вперед и назад, сперва поодиночке, потом друг за дружкой и, наконец, всем скопом. Публика разразилась рукоплесканиями и восторженными криками.
Но тут общее внимание обратилось на предмет иного рода: на канат один за другим стали взбираться дети, причем первыми умышленно пустили учеников, дабы они рядом упражнений продлили зрелище и наглядно показали всю трудность своего искусства. Несколько взрослых мужчин и женщин выступили тоже, проявив изрядную ловкость. Но это не были еще мосье Нарцисс и мамзель Ландринетта.
Наконец из-за красных занавесей сооружения в виде шатра выступили и эти двое, своим приятным обликом и красивыми нарядами оправдав самые радужные надежды зрителей. Он — черноглазый живчик среднего роста, с густой шевелюрой, она — не менее складного и крепкого телосложения; один за другим показали они на канате легкость движений, прыжков и сложнейших поз. Ее грация, его смелость, четкость в выполнении обоими головоломных трюков с каждым прыжком и шажком усиливали всеобщий восторг. Благородство манер, подчеркнутое почтение окружающих делали их как бы господами над всей труппой, и всякий счел их достойными такого ранга.
Воодушевление толпы сообщилось и зрителям у окон; дамы не спускали глаз с Нарцисса, мужчины — с Ландринетты. Толпа шумно выражала свой восторг, и даже публика поважнее не удержалась от рукоплесканий; шуткам паяца почти уже не смеялись. И очень немногие постарались улизнуть, когда несколько участников труппы протиснулись сквозь толпу с оловянными тарелками для сбора денег.
— На мой взгляд они хорошо справились со своим делом, — сказал Вильгельм Филине, которая рядом с ним полулежала на подоконнике. — Меня восхищает, с каким верным расчетом сумели они в надлежащее время один за другим подать даже самые пустяковые номера, дабы усилить впечатление, из неловкости детей и виртуозности мастеров скомпоновав нечто целое, которое сперва подстрекает любопытство, а затем приятнейшим образом развлекает нас.
Толпа мало-помалу разбрелась, и площадь опустела, меж тем как Филина и Лаэрт заспорили о стати и сноровке Нарцисса и Ландринетты, поддразнивая друг друга. Вильгельм заметил, что странная девочка стоит на улице, глядя, как играют другие дети, и указал на нее Филине, которая с присущей ей живостью стала звать девочку к себе, а когда та не пошла, сама, напевая и стуча каблучками, сбежала по лестнице и привела ее наверх.
— Вот эта загадка, — объявила она, втаскивая девочку в дверь.
Та остановилась на пороге, как будто намереваясь сразу вышмыгнуть вон, приложила правую руку к груди, левую ко лбу и низко поклонилась.
— Не бойся, милое дитя, — сказал Вильгельм, направляясь к ней.
Она нерешительно взглянула на него и сделала несколько шагов навстречу.
— Как тебя звать? — спросил он.
— Меня называют Миньоной.
— Сколько тебе лет?
— Никто не считал их.
— Кто был твой отец?
— «Большой черт» испустил дух.
— Что за вздор! — воскликнула Филина.
Девочке задали еще несколько вопросов; она отвечала на ломаном немецком языке и необычайно торжественным тоном, всякий раз прикладывая руку к груди и ко лбу и низко склоняя голову.
Вильгельм смотрел на нее не отрываясь. Его взгляд и сердце неотразимо влекла загадочность этого создания. На вид ей казалось лет двенадцать-тринадцать; она была хорошо сложена, только конечности ее обещали в дальнейшем большой рост или говорили о его задержке. Черты лица были неправильные, но примечательные; лоб, овеянный тайной, необычайно красивый нос, а губы хоть и были слишком плотно сжаты для ее лет и кривились временами, но никак не утратили юную искренность и прелесть. Смуглый цвет лица еле проступал сквозь румяна. Ее образ глубоко проник в душу Вильгельма; он неотступно смотрел на нее, в своем созерцании забыв об окружающих. Филина вспугнула его полузабытье, сунув девочке остатки сластей и сделав ей знак удалиться. Девочка отвесила такой же, как раньше, поклон и мгновенно скрылась за дверью.
Прежде чем приспело время расстаться в этот вечер, новые знакомцы условились о прогулке на завтрашний день. Они задумали опять отобедать на новом месте, в охотничьем домике по соседству с городом. В течение вечера Вильгельм еще не раз принимался восхвалять Филину, на что Лаэрт откликался краткими игривыми репликами.
На другое утро они снова поупражнялись часок в фехтовании и направились к гостинице Филины, увидев, как туда подъехала заказанная карета. Но каково же было удивление Вильгельма, когда карета исчезла, а главное, самой Филины не оказалось дома. Им объяснили, что она села в экипаж и уехала вместе с двумя явившимися нынче утром незнакомцами. Наш друг, ожидавший приятного времяпрепровождения в ее обществе, теперь не мог скрыть досаду. А Лаэрт только засмеялся и заметил:
— Вполне в ее духе! Тем мне она и нравится! Давайте-ка отправимся напрямик к охотничьему домику; пусть проводит время где хочет, а нам незачем по ее милости лишаться прогулки.
Дорогой, слушая, как Вильгельм не перестает возмущаться такой непоследовательностью поведения, Лаэрт возразил:
— Я не могу назвать непоследовательным человека, который следует своей натуре. Когда Филина что-нибудь задумает или обещает, под этим подразумевается, что она выполнит задуманное или сдержит обещанное, ежели это придется ей кстати. Она щедра на подарки, но надо быть готовым к тому, что она потребует подаренное обратно.
— Поистине странная натура, — заметил Вильгельм.
— Ничуть не странная, просто она не лицемерка. Потому я и люблю ее, потому я ей и друг, что она в столь чистом виде являет собой тот пол, ненавидеть который у меня достаточно причин. Я вижу в ней настоящую Еву, праматерь женского пола; все они таковы, только не желают это признать.
Когда за разговорами такого рода, в которых Лаэрт с большим жаром высказывал ненависть к женскому полу, — не объясняя, однако, ее причины, — они добрались наконец до леса, Вильгельм был в полном расстройстве духа, потому что речи Лаэрта живо привели ему на память его связь с Марианой. Неподалеку от бегущего в тени ручейка, под купой великолепных старых деревьев они увидели Филину, которая в одиночестве сидела у каменного стола. Она встретила их веселой песенкой, а когда Лаэрт спросил об ее спутниках, заявила:
— Я их хорошо проучила! Так над ними насмеялась, как они заслуживали. Еще по дороге я попробовала испытать их щедрость и, заметив, что они из тех, кто не охоч сорить деньгами, решила примерно их наказать. Приехав, они спросили слугу, что здесь можно получить, и тот привычной скороговоркой перечислил все, что есть и далее чего нет. Я увидел! их смущение: они переглядывались, запинались, спрашивали о ценах. «Что вы так долго ломаете головы! Кушанье дело женское, предоставьте эту заботу мне!» — вмешалась я и тут же принялась заказывать головокружительную трапезу, для которой кое за чем еще понадобилось отправить посыльных по соседству. Слуга, которому я украдкой подмигнула, вошел со мной в заговор, и мы так запугали их роскошью предстоящего пиршества, что они отговорились прогулкой в лес, откуда навряд ли воротятся. Я целых четверть часа хохотала одна, и опять меня смех берет, как только вспомню их рожи.
За столом Лаэрт привел схожие случаи, и оба наперебой принялись вспоминать смешные истории, разные проказы и подвохи; знакомый им молодой горожанин, бродивший по лесу с книжкой, подсел к их столу и стал восхищаться живописной местностью. Он призывал обратить внимание, как журчит ручей, как колышутся ветви, падают солнечные блики и поют птицы. Филина спела песенку про кукушку, явно не понравившуюся пришельцу; он поспешил откланяться.
— Только бы ничего не слышать о природе и картинах природы! — воскликнула Филина, едва он удалился. — Нет ничего противнее, чем предвосхищать удовольствие разговором о нем. Когда погода ясная — идешь гулять, как танцуешь, когда играет музыка. Но кто хоть на миг вспомнит о музыке или погоде? Нам интересен танцор, а не скрипка, и голубым глазам куда как приятно глядеть в красивые черные глаза. Могут ли с этим сравниться всякие там источники, и ручейки, и замшелые старые липы?
Говоря так, она смотрела сидевшему напротив Вильгельму прямо в глаза таким взглядом, который, помимо его воли, проникал по меньшей мере до порога его сердца.
— Вы правы, — слегка смешавшись, признал он, — человек человеку интересней всего, да, пожалуй, это должно быть единственным, что ему интересно. Все остальное, что нас окружает, лишь атмосфера, в которой мы живем, или орудие, которым пользуемся. Чем больше мы задерживаем на них внимание, придаем им значение и печемся о них — тем слабее становится сознание собственной ценности и человеческой общности. Те, кто полагают большую цену в садах, домах, нарядах и украшениях, менее общительны и обязательны; они упускают из виду людей, порадовать и сплотить которых дано немногим избранным. Разве не наблюдаем мы того же на театре? Хороший актер сразу же заставляет нас забыть убогие, негодные декорации, меж тем как при богатстве постановки особенно чувствуется отсутствие хороших актеров.
После обеда Филина расположилась в тени на высокой траве. А обоим своим друзьям наказала принести побольше цветов. Из них она свила себе и надела на голову пышный венок, который необычайно красил ее. Цветов достало и на второй венок; она принялась плести его, а оба мужчины уселись рядом. Когда венок под шутки и намеки был закончен, она со всей возможной грацией увенчала им Вильгельма, передвигая его так и эдак, пока он не оказался на месте.
— Мне, как видно, суждено остаться ни с чем, — заметил Лаэрт.
— Вот и нет, — возразила Филина, — вы в убытке не будете! — Она сняла венок с себя и надела на Лаэрта.
— Будь мы соперниками, — сказал он, — нам не миновать бы жаркого спора, кто из нас двоих более отличен.
— И оба показали бы себя дураками, — заявила она, перегнулась к Лаэрту и подставила ему рот для поцелуя, но тут же обернулась, обняла Вильгельма и крепко поцеловала его в губы. — Который вкуснее? — задорно спросила она.
— Чудо, да и только! — воскликнул Лаэрт. — Такое никогда не обернется полынью.
— Как и всякий дар, если его вкушать без зависти и тщеславия. А теперь мне хочется часок потанцевать, — заявила Филина. — Потом надо поспеть на представление наших прыгунов.
Когда они вошли в дом, там как раз играла музыка. Филина, превосходная плясунья, раззадорила обоих своих кавалеров. Вильгельм показал себя довольно ловким, но неискушенным в танцах. Новые друзья взялись его подучить.
К представлению они опоздали. Канатные плясуны уже начали демонстрацию своего искусства. На площади собралось изрядное количество зрителей, однако наших друзей, когда они вышли из кареты, озадачила суматоха у ворот гостиницы, где остановился Вильгельм, привлекшая много парода. Вильгельм бросился туда посмотреть, что случилось, и, протиснувшись сквозь толпу, с ужасом увидел, что хозяин труппы канатных плясунов за волосы тащит из дома загадочную девочку и немилосердно колотит хрупкое тельце рукояткой хлыста.
С быстротой молнии ринулся на него Вильгельм и схватил его за грудь.
— Отпусти ребенка! — вне себя закричал он. — Иначе одному из нас несдобровать.
С такой силой, какую дает лишь гнев, стиснул он негодяю горло, едва не задушив его; тот выпустил девочку и стал отбиваться от противника. Кое-кто из тех, что жалели девочку, но не хотели ввязываться в драку, сразу же набросились на канатоходца и отняли у него хлыст, не скупясь на угрозы и поношения. А тот, лишившись всякого оружия, кроме языка, принялся браниться и сквернословить. Эта ленивая, негодная тварь отлынивает от своих обязанностей — не желает проплясать танец между яйцами, который обещан им публике. Он забьет ее до смерти, и никто не смеет ему помешать. Он пытался вырваться, чтобы поймать девочку, юркнувшую в толпу. Вильгельм держал его и кричал:
— Ты не увидишь девочку и не притронешься к ней, пока не признаешься перед судом, где ты ее украл; я тебя допеку, ты от меня не уйдешь!
Вильгельм произнес эту речь в запальчивости, не задумываясь, по какому-то неосознанному чувству или, если угодно, по наитию; однако она мигом утихомирила разъяренного фигляра.
— На что мне нужна эта негодная тварь! — крикнул он. — Уплатите мне, сколько стоит ее платье, и можете оставить ее себе; мы нынче же с вами столкуемся.
С тем он бросился продолжать незаконченное представление и умиротворить зрителей рядом сложных трюков.
Когда шум улегся, Вильгельм стал разыскивать девочку, но ее нигде не было. Одни будто бы видели ее на чердаке, другие на крышах ближайших домов. Обыскав все вокруг, пришлось смириться и ждать, не явится ли она по своей охоте.
Тем временем в гостиницу воротился Нарцисс, и Вильгельм попытался разузнать у него о судьбе и происхождении девочки. Тот ничего о ней не знал, будучи в труппе новичком, но взамен пространно и весьма беспечно рассказал о собственной своей судьбе. Когда Вильгельм поздравил его с большим успехом у публики, он отнесся к этому весьма хладнокровно.
— Мы привыкли, чтобы над нами смеялись и удивлялись нашим фокусам; но от самого шумного успеха у нас ничего не прибывает. Антрепренер платит нам что положено, а сам управляется как знает.
Он откланялся и заспешил прочь.
На вопрос, куда он так торопится, молодой человек с улыбкой признался, что наружностью своей и талантом завоевывает себе успех более весомый, нежели рукоплескания публики. Несколько особ женского пола прислали ему записки, где высказываются настоятельные желания поближе познакомиться с ним, и он сомневается, что успеет покончить со всеми визитами до полуночи. Он пустился в откровенности на предмет своих похождений и готов был указать имена, улицы и дома, но Вильгельм уклонился от таких нескромных излияний и учтиво спровадил его.
Лаэрт, тем временем занимавший разговором Ландринетту, уверял, что она вполне достойна быть и оставаться женщиной.
Затем начался торг с антрепренером касательно Миньоны, которая и была уступлена нашему другу за тридцать талеров с тем, что вспыльчивый чернобородый итальянец отказывался от всяких на нее прав, однако о происхождении девочки он сообщил лишь, будто взял ее к себе после смерти брата, а того за необычайную ловкость прозвали «Большим чертом».
Следующее утро почти полностью ушло на розыски девочки. Тщетно были обшарены все уголки в доме и по соседству; она исчезла, и уже люди стали опасаться, что она бросилась в воду или порешила себя иным способом.
Прелести Филины не могли отвлечь нашего друга от беспокойства. Весь день он провел в печальных размышлениях. Да и вечером, когда прыгуны и плясуны надрывались, чтобы показать себя перед публикой в наилучшем свете, душу его ничто не могло рассеять и развлечь.
От притока народа из окрестных мест число зрителей неслыханно увеличилось, а следовательно, и снежный ком успеха вырос до грандиозных размеров. Чрезвычайное впечатление произвел прыжок через шпаги и сквозь бочку с бумажным дном. Ко всеобщему испугу, изумлению и ужасу, силач уперся головой и ногами в отодвинутые друг от друга стулья, а на его повисшее в пустоте тело водрузили наковальню, на которой несколько резвых кузнечных подмастерьев выковали подкову.
Все представление достойно завершила невиданная в здешних краях так называемая «геркулесова крепость», когда внизу стоит первый ряд мужчин, на их плечах — второй, на нем, в свою очередь, — ряд женщин и юношей, а все вместе образуют живую пирамиду, которую в виде шпиля или флюгера венчает поставленный на голову ребенок. Нарцисса и Ландринетту остальные участники труппы пронесли в портшезах на своих плечах по главным улицам города под восторженные клики толпы. Им бросали ленты, букеты цветов, шелковые платки и теснились, чтобы взглянуть им в лицо. Каждый почитал себя счастливым, увидав их и удостоясь их взгляда.
— Какой актер, какой писатель да и вообще любой человек не считал бы, что достиг вершины своих желаний, если бы вызвал столь дружный отклик благородным словом или добрым делом? Какое было бы счастье с той же молниеносной быстротой сообщать добрые, благородные, достойные человечества чувства, возбуждать такой же восторг, как эти люди своей физической сноровкой; если бы можно было внушить толпе сочувствие ко всему человечеству, если бы понятием о счастье и несчастье, мудрости и глупости, даже о безрассудстве и скудоумии можно было ее воодушевить, возмутить и дать толчок к свободному, живому и бескорыстному движению ее коснеющей души!
Так говорил наш друг, но, не видя ни у Филины, ни у Лаэрта расположения к дальнейшей дискуссии, он сам с собой продолжал рассуждать на свои излюбленные темы, допоздна гуляя по городу и со всей пылкостью и свободой не знающего узды воображения воскрешая давнюю свою мечту воплощать на сцене все доброе, благородное и великое.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Назавтра, не успели с шумом, с гамом отбыть канатные плясуны, как тотчас же объявилась Миньона, придя в залу, где Вильгельм и Лаэрт вновь занимались фехтованием.
— Куда же ты запропала? — приветливо спросил Вильгельм. — Мы очень о тебе тревожились.
Девочка, не отвечая, смотрела на него.
— Теперь ты наша, мы тебя купили, — крикнул ей Лаэрт.
— Сколько же ты заплатил? — сухо спросила девочка.
— Сто дукатов, — отвечал Лаэрт, — отдай их и будешь свободна.
— А это много? — спросила девочка.
— Еще бы! Так что постарайся хорошо себя вести.
— Я буду служить, — отрезала она. С этой минуты она зорко примечала, как прислуживает здешний лакей обоим приятелям, и уже назавтра не стала допускать его в комнату, все старалась делать сама и выполняла свои обязанности хотя медленно и нерасторопно, однако исправно и с великим тщанием.
То и дело подходила она к кувшину с водой и так усердно, так рьяно мыла себе лицо, что чуть не в кровь разодрала себе скулы, пока Лаэрт вопросами и насмешками не выведал у нее, что она любым способом хочет смыть румяна со щек, принимая красноту от трения за остатки неподатливых румян. Когда ее разубедили и угомонили, у нее обнаружился прекрасный смуглый цвет лица, оживленный налетом румянца.
Сам не решаясь себе признаться, сколь сильно занимают его прельстительные чары Филины и фантастическое появление Миньоны, Вильгельм проводил беспорядочные дни в этом странном обществе, оправдывая себя прилежными упражнениями в искусстве фехтования и танца, к чему, казалось ему, не так скоро вновь представится случай.
Немало удивился и даже обрадовался он приезду супругов Мелина, которые после радостных приветствий поспешили осведомиться о театральной директрисе и остальных актерах и, к ужасу своему, услышали, что антрепренерша выбыла уже давно, остальные же, за малым исключением, разъехались кто куда.
Молодая чета, союзу которой, как мы знаем, способствовал Вильгельм, безуспешно пыталась получить ангажемент и наконец направилась в здешний городок, где, по словам встреченных в пути людей, имелся порядочный театр.
При знакомстве Филине никак не пришлась по душе мадам Мелина, а пылкому Лаэрту — господин Мелина. Им хотелось поскорее избавиться от вновь прибывших, и Вильгельм не мог настроить их на более благосклонный лад, как ни доказывал, что приезжие — отличнейшие люди.
Правду сказать, увеличение компании во многом повредило развеселому житью троих наших искателей приключений; Мелина сразу же начал торговаться и придираться в гостинице (он взял номер там же, где квартировала Филина). За меньшую мзду он требовал, чтобы ему дали комнату получше, кормили пообильнее, угождали поусерднее. Вскоре хозяин и слуги уже встречали его с хмурой миной, и меж тем как остальные со всем мирились, лишь бы жить беззаботно, и спешили расплатиться, лишь бы не вспоминать, сколько чего съедено, Мелина, аккуратно рассчитываясь за обед, начинал обсуждать блюдо за блюдом, так что Филина, не долго думая, прозвала его жвачным животным.
Еще противней легконравной девице была мадам Мелина. Эта молодая особа обладала некоторым образованием, но ума и души была решительно лишена. Недурно декламируя, она рвалась декламировать без конца; однако вскоре обнаружилось, что это чисто словесная декламация, где выделялись отдельные места, но отсутствовало ощущение целого. При всем том она отнюдь не казалась неприятной, в особенности мужчинам. Напротив, те, что общались с ней, обычно приписывали ей ясный ум, ибо она была тем, что я бы определил одним словом восприятельница; другу, чье уважение ей было важно, она умела польстить особенно кстати, проследить как можно дальше ход его мыслей, когда же мысли эти совершенно выходили за пределы ее разумения, восторженно приветствовать нечто столь новое.
Она умела и говорить и молчать, и хотя в натуре ее не было коварства, она умела неприметно нащупать слабую сторону собеседника.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Мелина, не теряя времени, навел точные справки об остатках прежней антрепризы. Декорации и костюмы были отданы в заклад нескольким торгашам, а некий нотариус получил указание от антрепренерши, если найдутся охотники, на определенных условиях спустить все это с рук. Мелина решил осмотреть вещи и потащил с собой Вильгельма. Когда для них отперли кладовые, Вильгельм почувствовал к этому скарбу влечение, в котором не хотел признаться себе самому. Как ни плачевны были на вид грубо немалеванные декорации и неказисты турецкие и языческие одежды, старые карикатурные мужские и женские наряды, мантии колдунов, евреев и попов, — он не мог отделаться от ощущения, что счастливейшие минуты его жизни связаны с подобным хламом. Если бы Мелина мог заглянуть к нему в душу, он куда настойчивее потребовал бы от него достаточную сумму, чтобы выкупить, восстановить и наново соединить разрозненные части в прекрасное целое.
— Каким бы я мог стать счастливым, — воскликнул Мелина, — будь у меня две сотни талеров, чтобы для начала войти во владение этими основными предметами театрального обихода. Мигом сколотил бы я небольшую труппу, которая не замедлила бы прокормить нас и в здешнем городе, и в округе.
Вильгельм промолчал, и оба в задумчивости покинули вновь запертые сокровища.
С тех пор у Мелины не было другого разговора, кроме прожектов и предположений, как бы устроить театр, от которого можно получать выгоду. Он пытался вовлечь в дело Филину и Лаэрта, а Вильгельму было предложено ссудить денежек под поручительство. Нашему другу лишь теперь стало вполне ясно, что не следовало так долго задерживаться здесь; он отклонил предложение и стал было собираться в дорогу.
Между тем он все больше пленялся обликом и нравом Миньоны. Во всем поведении ее было что-то своеобычное. Вверх и вниз по лестнице она не ходила, а прыгала; то вспорхнет на перила, а не успеешь оглянуться, она уже на шкафу и некоторое время сидит там не шевелясь. Вильгельм подметил также, что с каждым она здоровается по-разному. Его она с недавних пор приветствовала, сложив руки на груди крестом. Иногда она целые дни молчала, в другой раз лишь отвечала на вопросы, и всегда необычно, да так, что не поймешь, шутит она или плохо знает язык, говоря на ломаном немецком вперемежку с итальянским и французским. В исполнении своих обязанностей она была неутомима, вставала с рассветом, зато рано исчезала вечером, спала в каморке на голом полу и упорно отказывалась от кровати или соломенного тюфяка. Часто Вильгельм заставал ее за умыванием. Да и одежда на ней была опрятная, хотя вся латаная-перелатаная. Вильгельму рассказали также, что каждое утро она ходит к ранней обедне; пойдя однажды за ней в церковь, он увидел, что она стоит в уголке на коленях и, перебирая четки, истово молится. Его она не заметила, а он, идучи домой, много думал, стараясь понять это своеобразное существо, но ни до чего определенного не додумался.
Когда Мелина снова стал клянчить денег на выкуп пресловутого театрального реквизита, Вильгельм еще больше укрепился в намерении уехать. Он решил нынче же, благо был почтовый день, написать своим, давно не имевшим о нем сведений; он и в самом деле начал письмо к Вернеру и уже порядком продвинулся в описании своих похождений, причем незаметно для себя многократно отступал от истины, как вдруг с огорчением увидел на обратной стороне листка несколько стишков, которые раньше начал списывать из своей записной книжки для мадам Мелина. В сердцах порвал он листок и отложил повторение своих признаний до следующего почтового дня.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Наша компания снова собралась вместе, и Филина, которая внимательно следила за каждой лошадью, скакавшей мимо, за каждым проезжавшим экипажем, воскликнула, оживившись:
— Наш педант! Приехал наш милейший педант! А кого же это он привез?
Она кричала и кивала в окно, пока повозка не остановилась.
Оттуда слез жалкого вида персонаж, которого по серо-бурому сюртуку и поношенным панталонам можно было счесть за магистра, из тех, что плесневеют по ученым заведениям; приветствуя Филину, он снял шляпу, обнажив плохо напудренный, но очень туго завитой парик, а Филина ответила на поклон градом воздушных поцелуев.
Как ей нравилось любить одних мужчин и наслаждаться их любовью, так же не отказывала она себе в удовольствии бесцеремоннейшим образом поднимать на смех других, которых в данное время не любила.
Из-за шума, который она подняла при встрече со старым приятелем, все позабыли о следовавших за ним спутниках. Однако Вильгельму показались знакомыми и обе женщины, и вошедший с ними пожилой мужчина. Вскоре он и в самом деле припомнил, что несколько лет тому назад не раз видел всех троих среди участников труппы, игравшей в его родном городе. Дочери с тех пор выросли, но старик почти совсем не изменился. Обычно он играл добродушных ворчунов, которыми не скудеет немецкий театр, да и в обыденной жизни они встречаются нередко. Ибо в натуре наших соотечественников творить добро без лишнего парада, а потому им не приходит в голову, что существует способ облекать хорошие дела в изящную и привлекательную форму, и они из духа противоречия впадают в ошибку, прибегая к контрасту и сочетая добродетельнейшие поступки с самой что ни на есть хмурой миной.
Подобные роли наш актер играл очень хорошо, играл исключительно их и притом столько раз, что и в обыденной жизни усвоил такое же поведение.
Вильгельм разволновался, едва лишь узнал его, и тотчас же вспомнил, как часто видел этого человека рядом со своей возлюбленной Марианой; ему еще слышался сварливый голос старого ворчуна и ласковые увещевания, которыми она во многих ролях давала отпор его грубым выходкам.
На первый нетерпеливый вопрос к вновь прибывшим, можно ли где-нибудь устроиться, был, увы, получен отрицательный ответ с пояснением, что в какой труппе ни спросить, нигде вакансий нет, и мало того, некоторые еще беспокоятся, что из-за предстоящей войны даже те труппы, что есть, неминуемо распадутся. Сварливый старец с дочками из каприза и любви к перемене мест отказался от превосходного ангажемента и, встретив дорогой педанта, вместе с ним нашел карету, чтобы добраться сюда, а тут, оказывается, тоже не знают, как быть.
Пока остальные живо обсуждали свое положение, Вильгельм сидел, задумавшись. Ему хотелось наедине поговорить со стариком, — он мечтал и страшился услышать что-нибудь о Мариане и пребывал в жестоком смятении.
Его не могли оторвать от дум заигрывания вновь прибывших дам; но вспыхнувшая перебранка заставила его прислушаться. Выяснилось, что Фридрих, белокурый мальчуган, который прислуживал Филине, на сей раз решительно не пожелал накрывать на стол и сервировать кушанья.
— Я обязывался услужать вам, — кричал он, — а не быть на побегушках у всех на свете.
Они ожесточенно заспорили. Филина требовала, чтобы он исполнял свои обязанности, он же наотрез отказывался; тогда она, не долго думая, заявила, чтобы он убирался, куда ему заблагорассудится.
— Вы думаете, я не могу без вас прожить? — выкрикнул он, упрямо повернулся, вышел и, связав свой узелок, выбежал вон из дома.
— Ступай, Миньона, — приказала Филина, — добудь что нам надобно! Позови слугу и помоги подавать на стол.
Миньона подошла к Вильгельму и, по своему обычаю, лаконически спросила:
— Это нужно? Это можно?
— Делай, дитя мое, что велит тебе мамзель, — отвечал Вильгельм.
Девочка все приготовила и целый вечер исправнейшим образом прислуживала гостям.
После ужина Вильгельм постарался увести старика одного на прогулку; после расспросов о том, как ему жилось последнее время, разговор перешел на прежнюю труппу, и Вильгельм отважился наконец спросить о Мариане.
— Не говорите мне об этой мерзкой твари, — вскричал старик, — я дал зарок не вспоминать о ней.
Вильгельма напутала такая вспышка, однако еще больше растерялся он, когда старик начал поносить ее распущенность и развращенность. Как был бы он рад пресечь этот разговор; но теперь ему поневоле пришлось выслушивать громогласные излияния старого чудака.
— Мне стыдно былой к ней привязанности, — продолжал тот. Но знали бы вы ее поближе, то, конечно, оправдали бы меня. Она была так мила, так проста и добра, так приветлива! Словом, во всех отношениях приятна. Никогда бы я не подумал, что наглость и неблагодарность — главные свойства ее натуры.
Вильгельм уже собрался с духом, готовясь услышать о ней наихудшее, но вдруг с удивлением заметил, как смягчился голос старика, — речь его стала прерывистой и совсем оборвалась, когда он достал из кармана носовой платок, чтобы утереть слезы.
— Что с вами? — воскликнул Вильгельм. — Что дало столь внезапный и крутой поворот вашим чувствованиям? Ничего не скрывайте от меня, в судьбе этой девушки я принимаю больше участия, нежели вы полагаете; так откройте же мне все.
— Мне почти нечего рассказывать, — ответствовал старик, вновь переходя на обычный строгий и досадливый тон. — В жизни не прощу ей всего, что мне пришлось из-за нее вытерпеть. Она всегда доверчиво относилась ко мне, — продолжал он, — я же любил ее, как родную дочь, и еще при жизни жены решил взять к себе, вырвав ее из рук старухи, наставления которой не сулили ей добра. Но жена умерла, и план мой рухнул.
К концу пребывания в вашем родном городе, — а тому без малого три года, — я подметил, что она загрустила, а на мои вопросы только отмалчивалась. Наконец мы собрались в путь. Она поместилась в одной со мною карете, и тут я заметил, да и сама она призналась, что ждет ребенка и очень боится, как бы наш директор не выгнал ее. Вскорости он тоже обнаружил это и тотчас расторг с ней контракт, все равно истекавший через полтора месяца; заплатил, сколько ей причиталось, и, не слушая никаких резонов, бросил ее на дрянном постоялом дворе ближайшего городишка.
— Черт бы побрал всех гулящих девок! — сердито выкрикнул старик. — А эту особливо. Сколько она мне в жизни отравила часов! К чему рассказывать, какое участие я принимал в ней, что делал для нее, как болел за нее душой и даже на расстоянии о ней заботился. Лучше кинуть свои деньги в воду, лучше убивать время на дрессировку шелудивых псов, чем отдать хоть каплю внимания подобной твари. Как было дальше? Сперва я получал благодарственные письма и весточки из мест ее пребывания, а затем ни слова, ни даже благодарности за деньги, которые я послал к ее разрешению. Да уж, притворство и ветреность как нельзя удачнее сочетаются в женщинах, чтобы уготовить им легкую жизнь, а честным малым — много горьких минут!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Нетрудно представить себе, в каком состоянии духа возвращался домой Вильгельм после этой беседы. Вскрылись все старые раны, и вновь ожило сознание, что она не так уж была недостойна его любви. Расположение к ней старика, похвалы, которые помимо воли прорывались у него, воскресили перед нашим другом все ее очарование; даже в явных обвинениях вспыльчивого актера не было ничего такого, что могло бы ее опорочить в глазах Вильгельма. Ведь он сам признавал себя соучастником ее прегрешений, а за молчание, казалось ему, нельзя было ее порицать; наоборот, оно натолкнуло его на грустные думы, он представил себе, как она роженицей и молодой матерью без поддержки скитается по свету, скитается, должно быть, с кровным его детищем, и от этих мыслей у него щемило сердце.
Миньона его дожидалась и посветила ему на лестнице. Поставив свечу, она попросила дозволения развлечь его нынче вечером одним из своих акробатических фокусов. Он предпочел бы уклониться, тем более что не знал, чего ему ждать. Но отказать такой доброй душе никак не мог. Немного погодя она появилась вновь. Под мышкой у нее был ковер, который она расстелила на полу. Вильгельм ей не препятствовал. Вслед за тем она принесла четыре свечи и поставила по свече на каждый угол ковра. Когда она вслед за этим принесла корзиночку с яйцами, намерение ее стало яснее. Искусно отмеряя шаги, она принялась ходить взад-вперед по ковру и раскладывать яйца на определенном расстоянии, потом позвала гостиничного слугу, умевшего играть на скрипке. Он встал со своим инструментом в углу; Миньона завязала себе глаза, подала знак и, словно заведенный механизм, начала двигаться под музыку, подчеркивая кастаньетами такт и напев.
Ловко, легко, быстро и четко выполняла она танцевальные па. Так смело и решительно вонзалась носком между яйцами и рядом с ними, что казалось, вот-вот она либо раздавит одно, либо в стремительном повороте отшвырнет другое. Но нет! Она не задела ни одного, хотя проскальзывала сквозь ряды то мелким, то крупным шагом, а то и прыжками, под конец же почти что ползком.
Безостановочно, как часы, совершала она свой путь, и странная музыка всякий раз наново подхлестывала все возобновляющийся и набирающий размах танец. Вильгельм был заворожен странным зрелищем; он позабыл свои заботы, следя за каждым движением милого сердцу создания, и только изумлялся, насколько полно выражался в этом танце характер девочки.
Она была строга, суха, резка, а в плавных позах скорее величава, чем нежна. В эти мгновения он вновь испытывал к Миньоне то чувство, которое не раз уже являлось у него. Ему хотелось взамен собственного ребенка заключить в свое сердце это заброшенное существо и, прижав к груди с отцовской любовью, пробудить в нем радость жизни.
Танец пришел к концу. Миньона осторожно ногами подкатила яйца друг к дружке, собрала в кучку, ни одного не забыла, ни одного не повредила и сама стала рядом, сняв повязку с глаз и завершив выступление поклоном.
Вильгельм поблагодарил ее за то, что она так превосходно и неожиданно исполнила танец, который ему хотелось посмотреть. Он приласкал ее, пожалел за то, что она так посудилась, и обещал ей новое платье, на что она с жаром воскликнула:
— Твоего цвета!
Это он тоже обещал, хоть и не знал толком, что она имеет в виду. Она сложила яйца, взяла под мышку ковер, сносила, нет ли у него каких приказаний, и вышмыгнула в дверь.
От скрипача он узнал, что все последнее время она из сил выбивалась, напевая ему мотив, пока с голоса не научила играть танец, который был знаменитым фанданго. Она даже предлагала заплатить за труды, но он ничего не взял с нее.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

После беспокойной ночи, которую друг наш частично провел без сна, частично мучась кошмарами, когда ему виделась Мариана то в расцвете красоты, то в самом жалком состоянии: то она держала на руках ребенка, то его отнимали у нее, — не успело рассвести, как уже явилась Миньона в сопровождении портного. Она принесла серое сукно и голубую тафту и в своей решительной манере объяснила, что желает иметь новую курточку и матросские штаны, в каких ходят городские мальчики, только с голубыми отворотами и лентами.
Потеряв Мариану, Вильгельм перестал носить яркие тона. Он пристрастился к серому, к цвету теней, и лишь голубая подпушка или воротничок того же голубого цвета несколько оживляли неброский наряд. Миньоне не терпелось носить его цвета, она торопила портного, который пообещал вскорости сдать работу.
Упражнения в танцах и фехтовании, которыми друг наш занимался с Лаэртом, нынче не ладились, к тому же были прерваны появлением Мелины, который вновь взялся доказывать, что налицо уже есть небольшая труппа, — значит, вполне можно ставить целый ряд спектаклей. Он возобновил предложение Вильгельму авансировать некоторую сумму на первое устройство, от чего тот вновь уклонился.
Вскоре к ним со смехом и гомоном ворвались Филина и девушки. Они придумали новую прогулку — перемена места и обстановки была для них самым желанным удовольствием. Каждый день обедать в другом месте было вершиной их стремлений. На сей раз они замыслили путешествие по воде.
Педант успел уже заказать лодку, которая должна была везти их вниз по течению живописной реки, следуя ее извивам. Филина поторапливала, никто не противился, и вся компания не мешкая погрузилась на борт.
— Чем же мы займемся? — спросила Филина, как только они расселись по скамьям.
— Проще всего сымпровизировать спектакль, — предложил Лаэрт. — Пускай каждый возьмет роль по себе, и посмотрим, что у нас получится.
— Превосходно! — одобрил Вильгельм. — Ведь в такой компании, где никто не притворяется, где каждый следует лишь своим наклонностям, дружество и довольство очень непрочны, а там, где царит притворство, их и вовсе не бывает. Посему удачнейшая затея — допустить притворство заранее, а затем под маской позволить себе быть откровенным сколько вздумается.
— Да, — подхватил Лаэрт, — недаром так приятно годиться с женщинами, ведь они-то никогда не обнаруживают истинной своей натуры.
— Это потому, что они менее самонадеянны, нежели мужчины, — вмешалась мадам Мелина, — те считают себя неотразимыми в том виде, в каком сотворила их природа.
Тем временем лодка плыла между приятными глазу рощами и холмами, садами и виноградниками, и молодые женщины не уставали восторгаться ландшафтом. Особенно усердствовала мадам Мелина; она даже принялась с пафосом декламировать недурные стихи в описательном роде, где изображалась сходная картина природы; однако Филина прервала ее и предложила издать такой закон, чтобы никто не смел упоминать о неодушевленных предметах; зато она горячо поддержала затею с импровизированным спектаклем. Ворчливому старику она назначила быть отставным офицером, Лаэрту — безработным учителем фехтования, педанту — евреем; сама она пожелала сыграть тирольку, остальным же предоставила самим выбирать себе роли. Изображать им надлежало общество незнакомых между собой людей, только-только собравшихся на торговом корабле.
Филина сразу же начала разыгрывать сцену с евреем, вызвав всеобщий смех.
Не успели они проехать совсем немного, как лодочник остановил судно, чтобы с разрешения всей компании взять на борт человека, подававшего знаки с берега.
— Это нам как раз и требовалось! — воскликнула Филина. — Среди путешественников недоставало безбилетного пассажира.
В лодку вошел статный мужчина, в котором по одежде и почтенной наружности нетрудно было признать духовное лицо. Он приветствовал присутствующих, которые поблагодарили его на свой лад, посвятив в свою забаву. Он тут же взял на себя роль сельского священника и, к общему удивлению, провел ее отменнейшим образом, то наставляя, то потешая остальных побасенками, не боясь показать кое-какие свои слабые стороны, но не поступаясь собственным достоинством.
Меж тем с каждого, кто хоть однажды выходил из своего образа, брали фант. Филина бережно собирала их, а главное, грозилась при розыгрыше надавать кучу поцелуев пастору, хотя тот ни разу не проштрафился. Зато Мелина разорился в пух и прах: запонки, пряжки, словом, все, что было на нем съемного, забрала Филина, потому что он пытался изображать путешествующего англичанина и никак не мог войти в роль.
Время текло наиприятнейшим образом, каждый изощрялся как мог в выдумках и острословии, и каждый уснащал свою роль занимательными и забавными шутками. Так достигли они того места, где собирались провести весь день; и на прогулке у Вильгельма завязался интересный разговор о пастором, как мы будем называть его по причине наружности и взятой на себя роли.
— Я считаю, что такого рода упражнение весьма пользительно среди актеров да и в кругу друзей и знакомых, — говорил незнакомец. — Это наилучший способ оторвать человека от себя и окольным путем вновь его к себе вернуть. Следовало бы ввести в каждой труппе, чтобы там время от времени поупражнялись на такой манер, да и публика только выиграла бы, если бы каждый месяц ставилась ненаписанная пьеса, однако и к ней актеры, конечно, должны подготовляться целым рядом репетиций.
— Разумеется, невозможно представить себе импровизированную пьесу как полный экспромт, — отвечал Вильгельм, — и для нее должен быть задан план, сюжет и деление на сцены, а уж исполнение надо предоставить актерам.
— Совершенно верно, — подтвердил незнакомец, — и что до исполнения, то подобная пьеса по-настоящему усовершенствуется, едва лишь актеры войдут в роль. Я подразумеваю не только исполнение в словах, коими мыслящий писатель призван украсить свой труд, но и в жестах, мимике, возгласах и во всем, что к тому причитается, короче говоря, ту игру, немую и приглушенную, которая у нас как будто совсем сходит на нет. Правда, есть еще в Германии актеры, чье тело выражает их чувства и мысли, у кого молчание, колебание, кивок, легкое грациозное телодвижение предваряют речь и паузы в диалоге связуются с целым путем изящной пантомимы; однако упражнение, которое пришло бы на помощь природной одаренности и научило ее соперничать с писателем, такого рода упражнение гораздо менее в ходу, чем было бы желательно на радость любителям театра.
— Но разве природная одаренность, альфа и омега всего, не может сама по себе привести актера и всякого другого художника, да, пожалуй, и человека вообще, к поставленной перед ним высокой цели? — возразил Вильгельм.
— Спору нет, она есть и будет альфой и омегой, началом и концом для художника; но посередине он вдруг почувствует, что ему чего-то недостает, если образование не сделало его тем, чем ему прежде всего надлежит быть, притом образование раннее; пожалуй, тому, кого признали гением, приходится хуже, чем просто одаренному человеку; ибо гения легко сбить с толку, его неудержимо влечет на ложные пути.
— Но ведь гений сам способен спасти себя и залечить причиненные себе увечья, — заметил Вильгельм.
— Отнюдь нет или с большим трудом, — возразил незнакомец, — не верьте, будто можно преодолеть первые юношеские впечатления. Если человек рос в атмосфере разумной свободы, в красивой, благородной обстановке, в общении с хорошими людьми, если наставники учили его тому, что надо знать раньше всего, дабы легче постигать остальное, и то, чему он научился, никогда не придется переучивать, а первые его поступки так были направляемы, чтобы впредь ему легче и удобнее было творить добро, ни от чего не отучаясь, — такой человек, конечно, сделает свою жизнь чище, полноценней и счастливей, нежели другой, растративший юношеские силы на бунтарство и заблуждения. Столько у нас говорят и пишут о воспитании, а что-то мало я вижу людей, которые постигли бы простой, но глубокий смысл понятия, включающего в себя все остальное, и применили его к действительности.
— Это, пожалуй что, верно, — согласился Вильгельм, — ведь каждый человек от скудости ума старается воспитать другого по собственному подобию. А посему счастлив тот, о ком печется судьба, по-своему воспитывая каждого.
— Судьба солидный, но не дешевый гувернер, — с улыбкой возразил собеседник, — я скорее положился бы на разум наставника-человека. Пред мудростью судьбы я питаю должное благоговение, но у нее может оказаться весьма неловкий исполнитель в лице случая. Редко бывает, чтобы он верно и точно осуществлял наказы судьбы.
— Странную мысль высказали вы, — заметил Вильгельм.
— Отнюдь нет! То, с чем мы сталкиваемся в мире, по большей части оправдывает мое суждение. Разве не бывает так, что события, которые поначалу представляются очень значительными, частенько оборачиваются сущей ерундой?
— Это, конечно, шутка!
— Да ведь то же случается и с отдельными людьми, — продолжал незнакомец. — Допустим, судьба назначила кому-то стать хорошим актером (почему бы ей, между прочим, не обеспечивать нас хорошими актерами?), но, как на грех, случай натолкнул юношу на кукольный театр, где он не успел вовремя уклониться от участия в явной пошлятине, удовлетворился и даже увлекся заведомым вздором, а значит, с неверной стороны усвоил юношеские впечатления, которые не изглаживаются никогда, и мы навсегда сохраняем некую приверженность к ним.
— Почему вы упомянули кукольный театр? — спросил огорошенный Вильгельм.
— Я взял первый попавшийся пример; если он вам не нравится, возьмем другой. Допустим, судьба назначила кому-то стать великим художником, а случай пожелал загнать его юность в грязные лачуги, в хлева и сараи, так неужто, по-вашему, подобный человек когда-нибудь поднимется до чистоты, до благородства и душевной свободы. Чем живее воспринял он в юности эту грязь и на свой лад облагородил ее, тем неотвратимее будет она мстить ему в дальнейшей жизни, ибо, стараясь ее побороть, он тесно сросся с нею. Кто провел ранние годы среди дурных, ничтожных людей, все равно, даже попав впоследствии в лучшее общество, будет стремиться к тем, кто в памяти его слился с юношескими, обычно неповторимыми радостями.
Естественно, что во время этого разговора остальное общество мало-помалу разбрелось. Первой свернула в сторону Филина. Но боковой дорожкой все снова вернулись к ним. Филина предъявила фанты, которые надо было разыграть на разный манер, причем незнакомец остроумной изобретательностью и непринужденной общительностью покорил всех, особливо дам, и день прошел наиприятнейшим образом, среди шуток, песен, поцелуев и шалостей.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Собравшись домой, они стали искать своего священника, но он исчез, и найти его нигде не удалось.
— Неучтиво со стороны человека, как будто благовоспитанного, не простившись, покинуть общество, столь приветливо его принявшее, — заявила мадам Мелина.
— А мне все время казалось, что я где-то уже видел этого чудака, — сказал Лаэрт. — Я решил спросить его об этом на прощание.
— То же было и со мной, — подхватил Вильгельм. — Я бы не отпустил его, не настояв, чтобы он рассказал о себе поподробнее. Могу поручиться, что однажды уже беседовал с ним.
— Не ручайтесь, — возразила Филина. — У него только видимость знакомого, потому что он похож на человека, а не на всякий сброд.
— Как так? — возмутился Лаэрт. — Мы что же — на людей не похожи?
— Я знаю, что говорю, — настаивала Филина, — если вам это непонятно, ничего не поделаешь. Недоставало еще, чтобы я объясняла свои слова.
Подъехали две кареты. Лаэрта, заказавшего их, похвалили за рачительность. Филина села рядом с мадам Мелина, Вильгельма посадила напротив, а все прочие разместились как могли.
Сам Лаэрт возвратился в город верхом на лошади Вильгельма, которую тоже привели.
Не успела Филина расположиться в карете, как стала надевать приятные песенки и направила разговор на повести, вторые, по ее словам, с успехом можно переделать в пьесы. Этим ловким маневром она мигом привела нашего молодого друга в отличное расположение духа, и он, черпая из своего богатого запаса образов, не замедлил составить целый спектакль с действиями, сценами, персонажами и перипетиями; решено было вставить туда несколько арий и песенок; их тут же и сочинили, а Филина, входившая во все, сразу же подобрала к ним известные мелодии и экспромтом спела их.
Сегодня она была на редкость в ударе, веселым поддразниванием раззадоривая нашего друга; ему стало легко на душе, как не бывало уже давно.
После того как жестокое открытие оторвало его от Марианы, он оставался верен зароку не попадаться в ловушку женских объятий, избегать вероломного женского пола, замкнуть в груди свои муки, увлечения и сладостные желания. Неуклонная верность зароку втайне будоражила все его существо, и сердце не могло оставаться безутешным, настойчиво требуя любовного участия. Он ходил как в отроческом угаре, радостно схватывая взором каждый милый образ, и никогда ранее суждение его о привлекательных созданиях не бывало столь снисходительным. Увы, нетрудно предугадать, сколь опасна при таком состоянии была для него задорная девица.
Дома застали они комнату Вильгельма вполне готовой к приему, стулья для слушателей были составлены в кружок, а на середину выдвинут стол, на который предстояло водрузить пуншевую чашу.
В ту пору внове были немецкие рыцарские драмы, привлекшие внимание и благоволение зрителей. Старый ворчун принес с собой произведение такого рода, и решено было его прочитать. Все расселись. Вильгельм завладел рукописью и приступил к чтению.
Рыцари в латах, старинные замки, прямодушие, правдивость и честность действующих лиц, особливо же их независимость встретили дружное одобрение. Чтец старался изо всех сил, слушатели не помнили себя от восторга. Между вторым и третьим актами была внесена огромная чаша с пуншем, и так как в самой пьесе очень много пили и поднимали заздравные чары, то вполне естественно, что присутствующие каждый раз ставили себя на место героев и пили в свой черед, возглашая здравие полюбившихся им персонажей.
Все были воодушевлены благороднейшими национальными чувствами. Как нравилось этим немецким актерам согласно их природе предаваться поэтическим восторгам на родной почве! Их потрясали сводчатые подвалы, полуразрушенные замки, мхи, дуплистые деревья, а превыше всего ночные сцены в цыганском таборе и тайное судилище. Каждый актер уже видел себя в шлеме и латах, каждая актриса жаждала, надев высоченный воротник, явить себя публике истой германкой.
Каждый хотел сейчас же присвоить себе имя из пьесы или из немецкой истории, а мадам Мелина уверяла, что окрестит ожидаемое дитя, сына или дочь, не иначе как Адельбертом или Мехтильдой.
К пятому акту успех стал еще шумнее и громогласнее, а под конец, когда герой избавился от своего угнетателя и тирана постигла кара, все в приливе восхищения твердили, что не знавали в жизни более счастливых часов. Мелина, разгоряченный возлияниями, шумел пуще всех, а после того, как была осушена вторая пуншевая чаша и близилась полночь, Лаэрт клялся и божился, что ни один человек не достоин более пригубить от этих бокалов, и с тем швырнул свой бокал через плечо на улицу, разбив окно. Остальные последовали его примеру, и, невзирая на вопли прибежавшего трактирщика, была вдребезги разбита сама пуншевая чаша, дабы после такого празднества ее не осквернили другим, нечестивым напитком. Не в пример обеим девушкам, развалившимся на кушетке далеко не в пристойных позах, у Филины опьянение не сказывалось слишком явно, зато она злорадно подстрекала остальных к дебоширству. Мадам Мелина декламировала возвышенные вирши, а супруг ее, не очень учтивый во хмелю, честил неумелое приготовление пунша, утверждал, что умеет куда удачнее устроить пирушку, и под конец, когда Лаэрт велел ему замолчать, совсем распоясался и разорался так, что тот, не долго думая, швырнул ему в голову осколок чаши, чем довел шум до предела.
Тут подоспел ночной дозор и потребовал, чтобы его впустили в дом. Вильгельм, разгоряченный скорее чтением, нежели вином, ибо пил он немного, поспешил с помощью хозяина умаслить дозорных деньгами и уговорами, а затем Отвел по домам упившихся гостей. Едва он воротился к себе, сон сморил его, и он в прескверном состоянии духа, не раздевшись, бросился на кровать. Ни с чем не сравнишь то тягостное чувство, с каким он на другое утро, открыв глаза, мрачным взором окинул вчерашний разгром и безобразие — те недобрые следы, что остались от умного, яркого, благомысленного поэтического творения.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

По кратком размышлении он не мешкая вызвал к себе трактирщика и велел записать на свой счет и убытки и угощение. Тут же он с огорчением узнал, что Лаэрт вчера на возвратном пути так загнал его лошадь, что она, как говорят, засекается, и кузнец не обещает выправить ее.
Зато кивок Филины, которым она приветствовала его из своего окошка, привел его снова в веселое расположение духа, и он поспешил в соседнюю лавку купить ей подарочек, чтобы отблагодарить за ножик, но, надо сознаться, не удержался в пределах равноценного презента. Он купил ей не только хорошенькие сережки, но прибавил к ним шляпку, косынку и еще кое-какие мелочи, из тех, что она в первый день знакомства беспечно расшвыряла у него на глазах.
Мадам Мелина, увидевшая, как он преподносил свои дары, постаралась еще до обеда настоятельнейше предостеречь его против увлечения этой девицей, чем он был крайне озадачен, ибо считал, что менее всего заслужил такого рода упреки. Клятвенно заверял он, что, зная образ жизни этой особы, даже не помышлял волочиться за ней; он, как мог, постарался оправдать свое учтивое и дружественное обхождение, однако ни в коей мере не убедил мадам Мелина; наоборот, она надулась больше прежнего, поняв, что лестью, которой она заслужила некоторое расположение нашего друга, ей не оградить свое завоевание против натиска более молодой, веселой, от природы щедрее одаренной особы.
Когда все собрались к столу, оказалось, что муж ее тоже прескверно настроен; он уже начал было придираться ко всякой мелочи, но тут вошел хозяин и сообщил, что явился арфист.
— Вам, конечно, понравятся и песни и музыка старика, — уверял трактирщик. — Всякий охотно послушает его и не преминет наградить монеткой.
— Гоните его! — заявил Мелина. — Я нимало не расположен слушать какого-то шарманщика. Среди нас самих найдутся певцы, которые тоже не прочь заработать. — С этими словами он злобно покосился на Филину.
Уловив его взгляд, она еще пуще его озлила, взяв под защиту неизвестного певца. Оборотясь к Вильгельму, она сказала:
— Неужто мы не станем его слушать? Неужто не попытаемся избавиться от этой несносной скуки?
Мелина попытался ей возразить, и чуть было не разгорелся спор, но Вильгельм приветливо встретил вошедшего в этот миг человека и кивком подозвал его.
Облик неожиданного гостя поверг всех в изумление, а тот успел уже сесть на стул, прежде чем кто-нибудь собрался с духом задать ему вопрос или вымолвить хоть слово. Голый череп его окаймляла узкая кромка седых волос, большие голубые глаза кротко глядели из-под пушистых седых бровей. От красиво очерченного носа спускалась длинная седая борода, не закрывая приятного склада губ. И длинное темно-коричневое одеяние облекало статную фигуру от шеи до самых пят; поставив перед собой арфу, он взял вступительные аккорды.
От извлекаемых им из инструмента мелодических звуков присутствующие сразу повеселели.
— Говорят, вы, дедушка, и петь умеете? — произнесла Филина.
— Спойте нам что-нибудь такое, чем можно усладить не только слух, но также ум и сердце, — попросил Вильгельм. — Инструменту должно лишь сопровождать голос; ибо мелодии, пассажи и переливы без слов и смысла напоминают мне мотыльков или красивых пестрых птичек, которые мелькают перед нами в воздухе, будя в нас желание непременно схватить и присвоить их, песня же, как добрый гений, поднимается в небо, маня за собой наше лучшее «я».
Старик поглядел на Вильгельма, затем ввысь, взял на арфе несколько аккордов и запел. Он возносил хвалу песне, славил счастье певцов и призывал людей почитать их. Пел он так страстно и правдиво, как будто сочинял свою песню, сейчас и для этого случая. Вильгельм едва сдерживался, чтобы не броситься ему на шею; лишь боязнь вызвать взрыв смеха удерживала его на месте, потому что остальные уже обменивались вполголоса преглупыми замечаниями и спорили — поп это или еврей.
Когда старика спросили, кто сочинил эту песню, он дал неопределенный ответ и стал только уверять, что песнями он богат и желает одного — угодить ими. Компания в большинстве своем развеселилась и расходилась вовсю; сам Мелина стал общителен на свой лад. И под игривую болтовню собравшихся старик запел исполненную ума похвальную песнь дружеству. Проникновенными звуками славил он согласие и доброжелательность. Но голос его сразу стал сухим, резким и отрывистым, когда он начал порицать неприязненную скрытность, недальновидную вражду и опасную рознь, и каждый рад был сбросить с души стеснительные путы, когда певец вознесся на крыльях взявшей верх мелодии, воспел миротворцев и блаженство душ, обретших друг друга.
Не успел он кончить, как Вильгельм вскричал:
— Кто бы ни был ты, явившийся нам милосердным духом-покровителем, чей голос исполнен животворной благодати, — прими мою признательность и преклонение. Верь, что все мы восторгаемся тобой, и не таись от нас, если у тебя есть в чем-нибудь нужда.
Старик молчал, перебирая струны пальцами, затем громче ударил по ним и запел:
«Что там за звуки пред крыльцом?
За гласы пред вратами?
В высоком тереме моем
Раздайся песнь пред нами!..»
Король сказал, и паж бежит.
Вернулся паж, король гласит:
«Скорей впустите старца!»

«Хвала вам, витязи, и честь,
Вам, дамы, обожанья!..
Как звезды в небе перечесть?
Кто знает их названья?
Хоть взор манит сей рай чудес,
Закройся взор, не время здесь
Вас праздно тешить, очи!»

Седой певец глаза смежил
И в струны грянул живо,
У смелых взор смелей горит,
У жен поник стыдливо…
Пленился царь его игрой
И шлет за цепью золотой —
Почтить певца седого.

«Златой мне цепи не давай.
Награды сей не стою,
Ее ты рыцарям отдай
Бесстрашным среди бою,
Отдай ее своим дьякам,
Прибавь к их прочим тяготам
Сие златое бремя!..

По божьей воле я пою
Как птичка в поднебесье,
Не чая мзды за песнь свою —
Мне песнь сама возмездье!
Просил бы милости одной:
Вели мне кубок золотой
Вином наполнить светлым!»

Он кубок взял и осушил
И слово молвил с жаром:
«Тот дом сам бог благословил,
Где это — скудным даром!
Свою вам милость он пошли
И вас утешь на сей земли,
Как я утешен вами!»

Когда певец, окончив, взял наполненный для него бокал и, с приветливой улыбкой оборотясь к своим благотворителям, осушил его, общество восторженно зашумело. Ему хлопали и желали, чтобы вино пошло на пользу ему, на укрепление его немощного старческого тела. Он спел еще несколько романсов, все более поднимая дух слушателей.
— Старик, знаешь ты мотив песенки «Плясать отправился пастух»? — крикнула Филина.
— Конечно, — ответил он, — если вы пожелаете исполнить ее, за мной дело не станет.
Филина поднялась и встала в позу. Старик заиграл мелодию, и она спела песню, которую мы не решаемся передать нашим читателям, боясь, как бы они не нашли ее тривиальной, а то и вовсе непристойной.
Тем временем компания все более веселела, а опорожнив бутылок вина, стала изрядно шумлива. Но у нашего друга еще свежи были в памяти недобрые следствия такого разгула, и дабы пресечь это, он сунул в руку старику щедрую плату за труды, остальные добавили что-то от себя, после чего его отпустили отдохнуть, предвкушая на вечер повторное удовольствие от его мастерства.
Когда старик ушел, Вильгельм обратился к Филине:
— По правде говоря, в вашей любимой песенке я не усматриваю ни поэтических, ни нравственных достоинств. Однако же, если вы с той же наивностью и с тем же изяществом и своеобразием исполните когда-нибудь на театре нечто более благоприличное, всеобщее горячее одобрение вам обеспечено.
— Да, — отвечала Филина, — должно быть, приятно погреться об лед.
— А вообще, — продолжал Вильгельм, — этот старик может посрамить любого актера. Заметили вы, как правильно с точки зрения драматической подавал он свои романсы? В его пении было куда больше выразительности, нежели в наших неповоротливых персонажах на сцене; исполнение некоторых пьес можно скорее счесть за рассказ, а в его музыкальных рассказах звучат живые человеческие чувства.
— Вы не правы! — возразил Лаэрт. — Я не считаю себя большим актером и певцом, но знаю одно: когда музыка управляет движениями тела, сообщая им жизнь и вместе с тем указывая такт, когда декламация и выражение заранее заданы мне композитором, я совсем не тот, каким бываю в прозаической драме, когда мне самому надо все это создавать, самому придумывать ритм декламации, с которого к тому же меня может сбить любой партнер.
— Мне ясно только, что старик устыдил нас в одном вопросе, и притом в вопросе кардинальном, — заявил Мелина. — Размер его талантов измеряется той пользой, которую он из них извлекает. Хотя нам вскоре, может быть, не на что будет пообедать, этот старик побуждает нас разделить с ним наш сегодняшний обед. Те деньги, на которые мы могли как-то устроиться, он выманивает у нас из кармана своей песенкой. Как видно, приятное дело — швыряться деньгами, вместо того чтобы обеспечить существование себе и другим.
Это замечание придало разговору малоприятный оборот. Вильгельм, к которому, собственно, и относился упрек, ответил довольно запальчиво, а Мелина, не отличавшийся особой деликатностью, высказал свое недовольство в достаточно резких выражениях.
— Прошло около двух недель, — заявил он, — с тех пор, как мы осмотрели оставленные здесь в залог театральные принадлежности и гардероб, — то и другое мы могли получить за весьма умеренную плату. Вы тогда обнадежили меня, что ссудите мне такую сумму, но пока что я не вижу, чтобы вы обдумали это дело и приблизились к какому-то решению. Помоги вы тогда, дело было бы уже на мази. Не осуществили вы и своего намерения уехать и на траты, как я успел заметить, не были скупы; кстати, есть такие особы, которые всегда найдут повод способствовать транжирству.
Не лишенный основания упрек живо задел нашего друга. Он принялся возражать с жаром, даже с возмущением, но, увидев, что присутствующие встают и расходятся, бросился к двери, недвусмысленно давая понять, что не желает долее находиться в обществе столь нелюбезных и неблагодарных людей. Раздосадованный, сбежал он вниз, сел на каменную скамью у ворот своей гостиницы, не замечая, что выпил лишнего, то ли на радостях, то ли с досады.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Спустя некоторое время, когда он все сидел, понурясь, во власти разных тревожных дум, из дверей дома неторопливо выплыла Филина и подсела к нему, можно сказать, прямо на колени, так тесно она придвинулась, и, опершись ему на плечо, играла его кудрями, гладила его, улещала самыми что ни есть ласковыми словами. Она молила не уезжать, не бросать ее одну в компании людей, среди которых пропадешь со скуки. Ей стало невмоготу жить под одной кровлей с Мелина, и потому она переселилась сюда.
Тщетно старался он отделаться от нее, доказывал, что не может и не должен оставаться здесь дольше. Она не отступалась и вдруг обвила ему шею руками и принялась целовать его со страстным вожделением.
— Вы что, с ума сошли, Филина? — крикнул Вильгельм, силясь высвободиться. — Зачем допускать всю улицу в свидетели таких ласк, которых я ничем не заслужил. Пустите меня — я не могу остаться и не останусь.
— А я тебя удержу, — твердила она, — и до тех пор буду целовать при всех, пока не добьюсь, чего желаю. Ох, со смеху умереть можно! После таких интимностей люди, конечно, сочтут, что у нас с тобой медовый месяц, и мужья, увидев эту прельстительную сцену, будут ставить женам в пример мое детское, непринужденное изъявление чувств.
Тут как раз появились прохожие, и она принялась умилительным образом ласкать его, а он, дабы не вышло конфуза, был вынужден играть роль терпеливого супруга. Вдогонку прохожим она строила гримасы и под конец до того утратила меру пристойности в своем озорстве, что Вильгельм поневоле пообещал ей остаться еще нынче, завтра и послезавтра.
— Бесчувственный чурбан, вот вы кто! — заявила она в ответ и отстранилась от него. — И ради чего я, дура, трачу на вас столько нежности?
Поднявшись в обиде, она сделала несколько шагов; но тут же воротилась, смеясь, и воскликнула:
— Впрочем, верно, оттого я и влюбилась в тебя. Пойду-ка я возьму спицы и буду вязать чулок, лишь бы не сидеть сложа руки. А ты побудь тут, чтобы я застала каменного истукана на каменной скамье.
На сей раз она была к нему несправедлива; как ни владел он собой, но, очутись они сейчас в укромной беседке, вряд ли ее ласки остались бы безответными.
Бросив ему задорный взгляд, она направилась в дом. Он совсем не был расположен следовать за ней, мало того, ее поведение даже усугубило в нем неприязнь; и все же он встал и, сам толком не понимая, почему, пошел следом.
Только он собрался переступить порог, как подоспел Мелина и смиренно заговорил с Вильгельмом, прося прощения за резкие слова, вырвавшиеся у него в пылу спора.
— Не обижайтесь на меня, если я в своем плачевном положении бываю не в меру вспыльчив: забота о жене, а может статься, и о будущем ребенке не позволяет мне жить беспечно день за днем, наслаждаясь приятностями жизни, как это еще доступно вам. Обдумайте все и, если есть у вас такая возможность, помогите мне приобрести имеющийся здесь театральный инвентарь. Должником вашим я буду недолго, но навеки сохраню к вам признательность.
Недовольный тем, что его задержали у двери, куда он неодолимо стремился в порыве влечения к Филине, Вильгельм растерянно, с торопливой готовностью ответил:
— Незачем дольше и раздумывать, если это составит ваше счастье и благополучие. Ступайте и улаживайте все, как надобно. Я готов расплатиться нынче же вечером или завтра поутру.
В подтверждение своих слов он пожал Мелине руку и с удовольствием увидел, как тот поспешно удаляется по улице; но, увы, перед его вторжением в дом встала новая и более досадная помеха.
По улице поспешно приближался юнец с узелком за спиной; когда он подошел, Вильгельм сразу же узнал в нем Фридриха.
— Вот и я! — воскликнул тот, обводя радостным взглядом больших голубых глаз верхние и нижние окна. — А где же мамзель? Какого черта мне маяться, не видя ее?
— Она наверху, — сказал подошедший к ним хозяин, и юноша несколькими прыжками взбежал наверх, а Вильгельм как вкопанный застыл на пороге. В первое мгновение ему хотелось за волосы стащить мальчишку вниз; но затем жестокий пароксизм ярой ревности сковал его чувства и помыслы, а когда оцепенение мало-помалу прошло, им овладело такое томление, такая тревога, каких он еще не знавал в жизни.
Он пошел к себе в комнату и застал Миньону за писанием. С некоторых пор девочка усердно записывала то, что знала наизусть, и давала своему другу и хозяину исправлять написанное. Она была сметлива и не знала устали, только буквы по-прежнему получались неровные, а строчки шли вкривь. И здесь, как видно, дух ее был не в ладу с телом. Обычно, когда Вильгельм бывал спокоен, его очень радовало прилежание девочки, но на сей раз он не проявил интереса к тому, что она ему показывала; она сразу это почувствовала и огорчилась тем сильнее, что на сей раз считала урок выполненным совсем хорошо.
Тревога гнала Вильгельма вверх и вниз по коридорам гостиницы, а затем снова к выходной двери. В этот миг подскакал всадник, весьма почтенный и по своим летам вполне бодрый на вид. Хозяин кинулся к нему навстречу, как старому приятелю протянул ему руку, восклицая:
— Наконец-то опять пожаловали, господин шталмейстер!
— Я только хочу задать корма коню, — ответствовал незнакомец, — мне нужно поскорее добраться до имения и кое-что приготовить. Граф прибывает завтра вместе с супругой, они пробудут некоторое время, чтобы оказать достойнейший прием принцу, который как будто намерен расположить в здешних местах свою главную квартиру.
— Жалко, что вам нельзя остаться, — посетовал хозяин, — у нас тут собралось отменное общество.
Конюх, подскакавший следом, принял лошадь у шталмейстера, который, беседуя с трактирщиком на пороге, искоса поглядывал на Вильгельма.
Заметив, что речь идет о нем, Вильгельм удалился и пошел бродить по улицам.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Томясь досадливой тревогой, он надумал навестить старика, в надежде, что тот своей арфой спугнет злых духов. На его расспросы ему указали дрянной постоялый двор в дальнем конце городка, где он взобрался по лестнице на самый чердак, а там из одной каморки до него донеслись нежные звуки арфы. Струны звенели трогательной жалобой, им сопутствовала печальная, скорбная песня. Вильгельм приник к двери: старец исполнял своеобразную фантазию, где напевно или речитативом повторялись одни и те же строфы, так что слушавший, напрягая внимание, кое-как разобрал следующее:
Кто с хлебом слез своих не ел,
Кто в жизни целыми ночами
На ложе, плача, не сидел,
Тот незнаком с небесными властями.

Они нас в бытие манят —
Заводят слабость в преступленья
И после муками казнят:
Нет на земле проступка без отмщенья!

Грустная, идущая от сердца жалоба глубоко проникла в душу к слушателю. Ему казалось, что временами слезы прерывают песню старика; тогда звучали одни лишь струны, пока к ним вновь не примешивался тихий срывающийся голос. Вильгельм стоял у дверного косяка, потрясенный душевно; скорбь незнакомца разрешала стеснение его сердца, ответное страдание захлестнуло его, он не мог и не хотел сдержать слезы, которые наконец исторгла и у него из глаз задушевная жалоба старика. Разом нашли исход все муки, что щемили его грудь, он всецело отдался им во власть и, распахнув дверь каморки, предстал перед старцем, которому негде было сидеть, кроме как на убогой кровати, единственном предмете обстановки в этом жалком жилище.
— Какие чувства оживил ты во мне, славный старик! — воскликнул он. — Ты дал выход всему, что скопилось у меня в сердце; продолжай же без смущения дарить счастье другу, смягчая собственные горести.
Старик хотел встать и что-то сказать, но Вильгельм остановил его, еще за обедом заметив, что говорит он неохотно, и сам подсел к нему на тюфяк.
Старик утер слезы и с приветливой улыбкой спросил:
— Как вы сюда попали? А я думал явиться к вам нынче вечером.
— Здесь нам спокойнее, — объяснил Вильгельм. — Спой мне что хочешь, что отвечает твоему состоянию, считай, будто меня и нет здесь. Сдается мне, что нынче ты не можешь фальшивить. Ты мне представляешься счастливым оттого, что можешь столь приятно занять и развлечь себя в одиночестве, что, будучи повсюду чужим, ты обрел приятнейшего собеседника в собственном сердце.
Старик глянул на струны арфы и, мягко сыграв вступление, запел:
Кто одинок, того звезда
Горит особняком.
Все любят жизнь, кому нужда
Общаться с чудаком?

Оставьте боль мучений мне.
С тоской наедине
Я одинок, но не один
В кругу своих кручин.

Как любящий исподтишка
К любимой входит в дом,
Так крадется ко мне тоска
Днем и при свете ночника,
При свете ночника и днем,
На цыпочках тайком.
И лишь в могиле под землей
Она мне даст покой.

Как бы ни были мы многословны, нам не удалось бы передать все очарование удивительной беседы между нашим другом и диковинным незнакомцем. На все, что говорил юноша, старик отвечал гармоническим созвучием струн, пробуждавшим столь знакомые чувства, дававшим простор воображению.
Кто когда-нибудь побывал на собрании людей благочестивых, почитающих себя способными очистить, просветить и возвысить душу без содействия церкви, тот может составить себе некоторое понятие об этой сцене; он вспомнит, что литург умеет так подобрать к своим словам стих песнопения, чтобы направить полет души, куда угодно ему, оратору; а вслед за тем другой член общины добавит стих другого песнопения на другой напев, за ним третий вступит с третьим стихом, вследствие чего хоть и приходят на память родственные мысли песнопений, из коих эти стихи почерпнуты, однако в новой связи каждая строка звучит по-новому, по-своему, словно ее только что сочинили; тем самым из знакомого круга понятий, из знакомых песнопений и речений для данного собрания, для данной минуты создается нечто целое, наслаждение коим оживляет, укрепляет и одушевляет собравшихся. Так и старик наставлял своего гостя знакомыми и незнакомыми песнями и строками, вовлекая в круговорот привычные и чуждые чувства, бодрствующие и дремлющие, отрадные и тягостные ощущения, что для нашего друга могло быть лишь благотворно при нынешнем состоянии его духа.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

И в самом деле, на возвратном пути он живее, чем когда-либо прежде, нарисовал себе свое положение и, с решимостью вырваться из него, дошел до дому, где трактирщик доложил ему по секрету, что мамзель Филина покорила сердце графского шталмейстера, который, управившись со своим делом в поместье, поспешил воротиться сюда и теперь вместе с ней вкушает отменный ужин наверху, в ее комнате.
Тут как раз появился Мелина в сопровождении нотариуса; втроем направились они в комнату Вильгельма, и он не без колебания исполнил то, что обещал, под вексель выложил Мелине триста талеров, а тот незамедлительно вручил их нотариусу, против расписки о приобретении всего театрального оборудования, которое завтра должно поступить в его распоряжение.
Не успели они расстаться, как Вильгельм услышал страшный крик в доме. Он различил молодой голос, гневно и угрожающе прорвавшийся сквозь отчаянный плач и вопли. Он услышал, как жалостное стенание пронеслось мимо его двери сверху вниз, на площадку перед домом.
Когда наш друг, подстрекаемый любопытством, спустился вниз, он застал Фридриха в полном исступлении. Мальчик плакал, скрежетал зубами, топал ногами, грозил кому-то кулаками, словом, не помнил себя от ярости и обиды. Миньона стояла напротив, растерянно глядя на него. Хозяин в общих чертах объяснил происходящее.
Когда мальчик воротился, Филина приняла его благосклонно, и он был доволен, игрив, весел, прыгал и пел до той минуты, как шталмейстер познакомился с Филиной. Тут этот подросток, уже не мальчик и еще не юноша, начал проявлять свою досаду, хлопал дверьми, бегал вверх и вниз. Филина приказала ему нынче вечером служить к столу, отчего он озлился и заупрямился пуще прежнего; в конце концов вместо того, чтобы поставить миску с рагу на стол, он швырнул ее между барышней и гостем, сидевшими весьма близко друг к другу, за что шталмейстер влепил ему две увесистые пощечины и выставил его за дверь. А самому хозяину пришлось обчищать измаранную одежду на обоих.
Услыхав об успехе своей мести, мальчишка громко расхохотался, хотя по щекам его еще катились слезы. Он радовался до тех пор, пока ему не припомнилась обида, нанесенная взявшим верх врагом; тогда он опять принялся реветь и грозиться.
Вильгельма эта сцена заставила призадуматься и устыдиться. Он увидел в ней отражение своих собственных чувств в огрубленном, преувеличенном виде: его тоже сжигала неодолимая ревность; не сдержи его благоприличие, он тоже дал бы волю своему бешенству, со злобным торжеством оскорбил бы предмет своей страсти и бросил вызов сопернику; он рад был бы уничтожить людей, которые существовали точно ему назло.
Лаэрт, подоспевший тем временем, услышав весь рассказ, с коварным умыслом поддержал разъяренного мальчика, когда тот стал уверять и доказывать, что шталмейстер обязан дать ему сатисфакцию, — он еще ни разу не спустил ни одного оскорбления; а если шталмейстер откажется, он найдет, как ему отомстить.
Лаэрт был тут в своей стихии — он серьезнейшим образом отправился наверх передать шталмейстеру вызов мальчугана.
— Презабавный казус, — заметил шталмейстер, — никак не ожидал такого развлечения на сегодняшний вечер.
Они пошли вниз, и Филина последовала за ними.
— Сынок, — обратился шталмейстер к Фридриху, — ты славный малый, и я не отказываюсь драться с тобой; однако же неравенство лет и сил и так уж делает это предприятие рискованным, а посему я взамен всякого иного оружия предлагаю рапиры. Мы натрем головки мелом, и кто нанесет первый удар противнику или оставит больше отметин на его кафтане, тот будет считаться победителем, а побежденный угостит его лучшим вином, какое только сыщется в городе.
Лаэрт счел это предложение приемлемым, а Фридрих послушался его, как своего наставника. Принесли рапиры, Филина уселась поблизости и, продолжая вязать, невозмутимейшим образом созерцала обоих дуэлянтов.
У шталмейстера, отличного фехтовальщика, достало снисхождения щадить противника и допустить, чтобы тот посадил несколько меловых пятен на его кафтане, после чего они обнялись и было подано вино. Шталмейстер пожелал узнать о происхождении и жизни Фридриха, и тот рассказал басню, которую повторял уже неоднократно и с которой мы намерены познакомить читателя в другой раз.
Меж тем для Вильгельма этот поединок явился завершающим штрихом в картине его собственных чувств; не мог же он отрицать, что сам не прочь был поразить шталмейстера рапирой, а еще лучше шпагой, хотя и сознавал, что намного уступает ему в искусстве фехтования. Филину он не удостаивал ни единым взглядом, остерегался малейших слов, могущих выдать его переживания, и, подняв несколько раз бокал за здоровье дуэлянтов, поспешил к себе в комнату, где на него нахлынули сотни неприятных мыслей.
Ему припомнились времена, когда неудержимое, богатое надеждами стремление возносило его дух, когда он, как в родной стихии, купался в живейших наслаждениях всякого рода. Ему стало ясно, что в последнее время он бессмысленно слоняется по свету, лишь отхлебывая от того, что прежде пил бы залпом; но вполне ясно он еще не видел, какую непреодолимую потребность вменила ему в закон природа, а обстоятельства пуще растравили эту потребность, удовлетворив его лишь наполовину и сбив с прямого пути.
А посему надо ли удивляться, что, размышляя о своем состоянии и придумывая, как из него выбраться, он приходил в сильнейшее замешательство. Мало того что ради дружбы к Лаэрту, ради влечения к Филине и сострадания к Миньоне он дольше, чем следовало, задержался в таком месте и в таком обществе, где мог потворствовать своей излюбленной склонности, словно бы украдкой утоляя свои желания, и, не ставя перед собой определенной цели, лелеять свои давнишние мечты; он считал, что найдет в себе силы вырваться из этих обстоятельств и уехать без промедления. Но ведь только что он пустился в денежную аферу с Мелиной, познакомился с загадочным стариком, чью тайну страстно жаждал разгадать. Однако, поразмыслив так и эдак, он решился, или полагал, что решился, всем этим пренебречь.
— Я должен уехать! Я хочу уехать! — восклицал он. Полон смятения, бросился он в кресло. Вошла Миньона и спросила, нужно ли завить ему букли. Она была очень тиха: ее глубоко уязвило то, как он нынче резко спровадил ее.
Ничего нет трогательнее той любви, что взрастала в тиши, той преданности, что крепла втихомолку, — когда в урочный час она наконец проявляет себя и становится очевидна тому, кто дотоле не был ее достоин. Расцвел долго и плотно закрытый бутон, а сердце Вильгельма было как нельзя более отзывчиво в этот миг.
Она стояла перед ним и видела его тревогу.
— Господин мой, что станется с Миньоной, если ты несчастлив? — воскликнула она.
— Милое дитя, — промолвил он, взяв ее руки, — ты тоже одно из больных моих мест. Мне должно уехать.
Она заглянула ему в глаза, блестевшие от сдерживаемых слез, и порывисто опустилась перед ним на колени. Он не выпускал ее рук, а она прильнула головой к его коленям и затихла. Он ласково перебирал ее кудри. Она долго не шевелилась. Вдруг он почувствовал, что она дрожит, — сперва чуть заметная, дрожь становилась все сильнее, распространяясь по всему телу.
— Что с тобой, Миньона, — вскричал он, — что с тобой?
Она подняла головку, взглянула на него и вдруг схватилась за сердце, будто пытаясь сдержать боль; он поднял ее, и она упала к нему на колени; он прижал ее к себе и поцеловал. Она не отозвалась ни пожатием руки, ни малейшим движением. Она крепко держалась за сердце и вдруг испустила крик, судорожно дергаясь всем телом, вскочила на ноги и тотчас упала, словно у нее подломились все суставы. Зрелище было ужасное.
— Дитя мое, — воскликнул он, поднимая ее и крепко сжимая в своих объятиях, — что с тобой, дитя мое?
Судороги не унимались, передаваясь от сердца к трясущимся конечностям; она повисла у него в объятиях. Он прижимал ее к груди, орошая слезами. И вдруг она вся напряглась, как бывает, когда терпишь жесточайшую телесную боль, и тут же вновь бурно ожили все ее члены; с быстротой спущенной пружины она бросилась ему на шею, а внутри у нее будто что-то прорвалось; и в тот же миг из ее сомкнутых глаз к нему на грудь хлынул поток слез. Он крепко держал ее. Она рыдала, и не подыщешь слов, чтобы описать безудержную силу этих слез. Длинные волосы распустились и свисали на лицо плачущей, казалось, все ее существо неотвратимо исходит ручьем слез. Оцепеневшие конечности оттаяли, и вся душа ее как будто излилась в слезах, Вильгельму стало страшно, что она истает в его объятиях и ничего не останется от нее. Он все крепче и крепче прижимал ее к себе.
— Дитя мое, — восклицал он, — ты ведь моя, дитя мое! Если это слово может тебя утешить, ты моя, моя! Я останусь с тобой, я не покину тебя!
Слезы ее все еще текли. Наконец она выпрямилась. Лицо ее осветилось теплой радостью.
— Отец мой! — воскликнула она. — Ты меня не покинешь! Ты будешь мне отцом! Я ведь твое дитя.
Нежно зазвучали за дверью струны арфы; старик принес самые свои задушевные песни, как вечернюю жертву другу, который все крепче прижимал к себе свое дитя, исполненный чистейшего несказаннейшего счастья.
Назад: КНИГА ПЕРВАЯ
Дальше: КНИГА ТРЕТЬЯ