Клэрхен
(ходит из угла в угол по комнате и едва слышно напевает)
Счастлив лишь тот,
Кем владеет любовь.
Мать. Он догадывается о твоих отношениях с Эгмонтом, но если ты захочешь быть с ним хоть чуть-чуть поласковее, он на тебе женится, вот посмотришь.
Клэрхен
(поет)
Плача,
Ликуя,
Мечтательной быть.
Чашу
Печали
Блаженной испить;
К небу лететь
И низвергнуться вновь…
Счастлив лишь тот,
Кем владеет любовь!
Мать. Брось ты свое баюшки-баю.
Клэрхен. Не браните меня, матушка, это лучшая из песен. Не раз я убаюкивала ею одно взрослое дитя.
Мать. Только любовь на уме. Да можно ли все позабывать из-за одного. Ты Бракенбурга не отталкивай, запомни мои слова: он еще сделает тебя счастливой.
Клэрхен. Он?
Мать. Да, он! Погоди, настанет время! Вы, дети, вперед смотреть не умеете, а нас, опытных людей, слушать не хотите. Помни, что молодости и самой распрекрасной любви приходит конец. Будет время, когда ты станешь бога благодарить, что хоть кров есть над головой.
Клэрхен (вздрагивает, молчит, потом, словно проснувшись). Матушка, пусть время придет, как приходит смерть. Но думать об этом страшно! Ежели надо — что ж, будем вести себя как сумеем! Эгмонт — тебя потерять? (Плачет.) Нет, это невозможно, нет, нет!
Входит Эгмонт. На нем плащ рейтара и низко надвинутая шляпа.
Эгмонт. Клэрхен!
Клэрхен (вскрикнув, отшатывается от него). Эгмонт! (Обнимает его.) О, мой дорогой, ненаглядный, любимый! Ты пришел. Ты здесь!
Эгмонт. Добрый вечер, матушка.
Мать. Благослови вас бог, благородный господин! Моя девочка уж тоской изошла, больно долго вас не было, с утра до вечера все только об вас толковала да пела.
Эгмонт. Ужином меня попотчуете?
Мать. Благодарствуйте за честь. Не знаю только, найдется ли что у нас.
Клэрхен. Ну конечно, найдется! Не тревожьтесь, матушка, я кое-что припасла и приготовила. Только вы меня не выдавайте.
Мать. Не очень-то богато.
Клэрхен. Не спешите! К тому же я думаю: когда он со мной, я и голода не чувствую, наверно, и у него аппетит пропадает, когда я рядом.
Эгмонт. Ну, это как сказать.
Клэрхен топает ножкой и сердито от него отворачивается.
Что это ты?
Клэрхен. Вы так холодны сегодня! Ни разу меня не поцеловали. И руки у вас спеленаты плащом, как у младенца. Не подобает воину и возлюбленному ходить со спеленатыми руками.
Эгмонт. Всему свое время, голубка, всему свое время. Когда солдат стоит в засаде, подстерегая врага, он старается не дышать и крепко держит себя в руках, покуда не придет пора взвести курок. А любящий…
Мать. Что ж это вы не садитесь? Прошу вас, устраивайтесь поудобнее. Я побегу на кухню. Клэрхен, как вас увидит, ни о чем уже не думает. И еще прошу, не взыщите за скромный ужин.
Эгмонт. Ваше радушие — лучшее угощенье.
Мать уходит.
Клэрхен. А что же тогда моя любовь?
Эгмонт. Все, что хочешь.
Клэрхен. Сами подыщите для нее сравнение.
Эгмонт. Итак, прежде всего… (Сбрасывает плащ, становится виден его ослепительный наряд.)
Клэрхен. О боже!
Эгмонт. Теперь у меня руки свободны. (Ласкает ее.)
Клэрхен. Не надо! Вы сомнете свой наряд! (Отстраняется от него.) Какая роскошь! Я и дотронуться-то до вас боюсь.
Эгмонт. Ты довольна? Я ведь обещал когда-нибудь прийти к тебе в испанском обличье.
Клэрхен. Я уже давно вас об этом не прошу, думала, вы не хотите. Ах, и «Золотое руно»!
Эгмонт. Вот ты его и увидела.
Клэрхен. Тебе его сам император надел на шею?
Эгмонт. Да, дитя мое! Эта цепь и этот орден дают тому, кто их носит, наивысшие права. Нет на земле судьи надо мной, кроме гроссмейстера ордена вместе со всем капитулом рыцарей.
Клэрхен. Да, если бы даже весь мир судил тебя… Какой бархат — загляденье, а позументы! А шитье! Глаза разбегаются.
Эгмонт. Гляди, пока не наглядишься.
Клэрхен. И Золотое руно! Вы столько мне про него рассказывали, оно ведь дается в знак великих трудов и подвигов, усердия и отваги. Ему цены нет — как твоей любви, которую я ношу в своем сердце, хотя…
Эгмонт. Что ты хочешь сказать?
Клэрхен. Хотя сравнения тут быть не может.
Эгмонт. Почему же?
Клэрхен. Мне она досталась не за усердие и отвагу. Я ничем ее не заслужила.
Эгмонт. В любви все по-другому. Ты заслужила ее тем, что ее не домогалась, — любят обычно тех, кто не гонится за любовью.
Клэрхен. Ты по себе судишь? И про себя такие гордые речи ведешь, — тебя ведь весь народ любит.
Эгмонт. Если бы я хоть что-то сделал для него, сумел бы хоть что-то сделать! А так — это их добрая воля меня любить!
Клэрхен. Ты, наверно, был сегодня у правительницы?
Эгмонт. Был.
Клэрхен. Вы с нею добрые друзья?
Эгмонт. Похоже на то. Мы друг с другом любезны и предупредительны.
Клэрхен. А в душе?
Эгмонт. Дурного я ей не желаю. У каждого свои воззрения. Но не в этом дело. Она достойнейшая женщина, знает своих приближенных и могла бы вникнуть в самую суть вещей, если бы не ее подозрительность. Я доставляю ей много забот, в моих поступках она усматривает какие-то тайны, которых и в помине нет.
Клэрхен. Так уж и нет?
Эгмонт. Ну, что тебе сказать? Иной раз задние мысли бывают и у меня. Любое вино со временем оставляет осадок в бочках. С принцем Оранским у нее хлопот еще больше, он, что ни день, задает ей новые загадки. О нем идет молва, будто он вечно что-то замышляет, вот она и смотрит на его лоб — о чем, мол, он думает, на его шаги — куда он собирается их направить.
Клэрхен. Скажи, она притворщица?
Эгмонт. Она правительница, что ж тут спрашивать!
Клэрхен. Простите, я хотела спросить: искренна ли она.
Эгмонт. Точь-в-точь как всякий, кто преследует свои цели.
Клэрхен. Я бы в таком мире пропала. А у нее мужской ум, она совсем другая, чем мы, швейки да стряпухи. Она всех выше — смелая, решительная.
Эгмонт. Когда в стране порядок, а не кутерьма. Сейчас и она малость не в себе.
Клэрхен. Как это?
Эгмонт. У нее усики над губой, и приступы подагры случаются. Словом — амазонка!
Клэрхен. Величественная дама! Я бы побоялась явиться ей на глаза.
Эгмонт. А ты ведь не робкого десятка. И не страх бы удержал тебя, а разве что девичий стыд.
Клэрхен, потупив взор, берет его руку и приникает к нему.
Я понимаю тебя, милая моя девочка! Ты вправе смотреть людям в глаза! (Целует ее веки.)
Клэрхен. Позволь мне помолчать! Позволь обнять тебя! Позволь посмотреть тебе прямо в глаза! В них я все прочту — надежду и утешение, радость и горе. (Вперив в него взор, обнимает его.) Скажи мне! Скажи! Я никак в толк не возьму! Правда, что ты Эгмонт? Граф Эгмонт? Великий Эгмонт! Это о тебе шумит молва? О тебе пишут газеты? Тебе так преданы наши провинции?
Эгмонт. Нет, Клэрхен, это не я.
Клэрхен. Что ты хочешь сказать?
Эгмонт. Видишь ли, Клэрхен! Погоди, я сяду. (Садится, она устраивается у его ног на скамеечке, кладет руки ему на колени, не сводя с него глаз.) Тот Эгмонт угрюмый, чопорный, холодный. Он обязан всегда держать себя в руках, надевать то одну, то другую личину; он запутался в тенетах, измученный, непонятый, хотя люди считают его веселым и жизнерадостным. Эгмонт любим народом, который сам не знает, чего хочет; его чтит и превозносит толпа, которую нельзя обуздать, он окружен друзьями, советам которых не вправе следовать. За ним неотступно наблюдают многие; они стремятся во всем подражать ему, иной раз бесцельно, чаще безуспешно, — о, я не хочу говорить, как тяжко ему приходится и что у него на сердце. Но есть и другой Эгмонт, Клэрхен, спокойный, прямодушный, счастливый, его любит и знает самое доброе в мире сердце; оно ему открыто, и он с великой любовью и доверием прижимает его к своему. (Обнимает ее.) Это твой Эгмонт!
Клэрхен. О, я хочу умереть в этот миг! Большего счастья мне уже не знать на земле.
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
УЛИЦА
Иеттер. Плотник.
Иеттер. Эй! Постой! На одно слово, сосед!
Плотник. Иди своей дорогой и не ори.
Иеттер. Одно словечко! Что нового?
Плотник. Ничего, разве только, что нам запрещено говорить о новом.
Иеттер. Как?
Плотник. Подойдите поближе к дому и будьте осторожны. Герцог Альба не успел приехать, как уже издал приказ: если двое или трое встретились на улице и затеяли разговор, объявлять их, без суда и следствия, государственными преступниками.
Иеттер. Беда! Беда!
Плотник. Под страхом пожизненной каторги запрещается обсуждать государственные дела.
Иеттер. А куда подевалась наша свобода?
Плотник. За поношение правительства — смертная казнь.
Иеттер. Злосчастные наши головы!
Плотник. Отцы, матери, дети, родня, друзья и слуги, все без исключения, обязаны доносить, за донос положена награда, — ныне учрежденному чрезвычайному суду о том, что творится в доме.
Иеттер. Пойдем-ка отсюда.
Плотник. Послушные-де не потерпят урона ни в чести своей, ни в животе, ни в имуществе.
Иеттер. Вот милостивцы нашлись! Недаром у меня сердце ныло, когда герцог держал свой въезд в город. И с той минуты все небо для меня словно траурным флером затянуто и нависло так низко, что я хожу согнувшись, боюсь башку расшибить.
Плотник. А каковы тебе его солдаты показались? Я таких вояк отродясь не видывал!
Иеттер. Тьфу! Сердце замирает, когда они маршируют по нашим улицам. Прямые, точно свечи, взгляд неподвижный, шагают как на шарнирах. Ежели один такой на часах стоит, а ты мимо идешь, он на тебя уставится, словно глазами просверлить хочет, а вид у этого малого до того мрачный и суровый, что тебе волей-неволей на каждом углу палач мерещится. Не по душе они мне. Вот наша милиция — веселые были ребята, что им заблагорассудится, то и делают, на посту стоят — шляпа набекрень, ноги растопырены, сами жили и другим жить давали, а эти — машины, в которых черта засадили.
Плотник. Когда такой крикнет «стой!» и прицелится, пожалуй, на ногах не устоишь.
Иеттер. Я бы на месте умер.
Плотник. Пойдем-ка домой.
Иеттер. Плохо наше дело. Прощай!
Подходит Зоост.
Зоост. Друзья! Товарищи!
Плотник. Тихо! Нам пора по домам!
Зоост. Слыхали?
Иеттер. Много чего слыхали.
Зоост. Правительница уехала.
Иеттер. Господи, смилуйся над нами!
Плотник. Она-то еще за нас стояла.
Зоост. Взяла да вдруг и уехала втихомолку. Не сумела с герцогом поладить. Дворянству, правда, велела передать, что воротится. Да никто не верит.
Плотник. Господи, прости дворянам, что они и от этого кнута нас не избавили. А могли бы. Пропали теперь наши вольности.
Иеттер. Ради бога, молчи ты о вольностях. Я носом чую, что наутро будут казни: солнце не выходит из-за туч, туман смердит.
Зоост. Оранского тоже как ветром сдуло!
Плотник. Все, значит, нас оставили!
Зоост. Граф Эгмонт еще здесь.
Иеттер. Слава богу! Святители да сподобят его постоять за нас. Он один еще может что-то сделать.
Появляется Фансен.
Фансен. Наконец-то хоть двоих нашел, которые еще не забились в свои норы.
Иеттер. Сделай одолжение, проваливай!
Фансен. Ты не больно-то вежлив.
Плотник. Нынче об вежливости думать некогда. Опять, что ли, спина зачесалась? Наверно, зажить успела?
Фансен. Солдата об ранах не спрашивают. Коли бы я побоев боялся, из меня бы толку не вышло.
Иеттер. Смотри, как бы хуже не было.
Фансен. Сдается мне, что у вас от надвигающейся грозы руки и ноги ослабли.
Плотник. А твои руки и ноги еще наболтаются в воздухе, если ты не угомонишься.
Фансен. Бедные мышки, они мечутся в отчаянии, стоит только хозяину завести нового кота! Ну, кое-что переменится, а мы-то все равно будем жить, как жили, это уж будьте спокойны.
Плотник. Ну и наглый ты пустобрех!
Фансен. Эх ты, заячья душа! Дай уж герцогу порезвиться. У старого кота вид такой, словно он вместо мышек чертей нажрался и никак их не переварит. Оставьте его в покое, пусть ест, пьет и спит, как все люди. Ничего нам не страшно, если правильно смотреть на нынешнее время. Сначала он спешит, туда-сюда бросается, а потом сообразит, что в кладовке, где сало висит, жить-то получше и ночью спать куда приятнее, чем в амбаре мышей подкарауливать. Бросьте вы, я этих наместников знаю!
Плотник. Везет же человеку! Случись мне хоть раз столько всего наболтать, я бы каждую минуту за свою жизнь трясся.
Фансен. Успокойтесь, пожалуйста. О вас, ничтожных червях, сам господь на небе слыхом не слыхал, а уж правитель и подавно.
Иеттер. Вот греховодник!
Фансен. Я знаю таких, кому бы лучше пришлось, если бы у них в жилах текла не геройская, а портновская кровь!
Плотник. Про кого это вы говорить изволите?
Фансен. Хм! Про графа.
Иеттер. Эгмонта? Да ему-то чего бояться?
Фансен. Я голодранец и мог бы целый год жить на то, что он за один вечер проматывает. А ему, между прочим, выгодно было бы уступить мне свой годовой доход, чтобы хоть на четверть часа заполучить мою смекалку.
Иеттер. Вот это придумал! Да у Эгмонта в волосах больше ума, чем у тебя в башке.
Фансен. А ну еще почеши язык! Больше, да не тоньше! Знатные господа всех легче в обман даются! Больно уж он доверчив!
Иеттер. Ох, болтун! Знатный такой господин…
Фансен. В том-то и беда, что не портняжка!
Иеттер. Неумытое рыло!
Фансен. Ему бы хоть на часок вашего куражу набраться, да так, чтобы у него все тело свербило да зудило, покуда он из города не удерет.
Иеттер. Что за несуразные речи. До него, как до звезды небесной, никто не дотянется.
Фансен. А ты падающих звезд не видел, что ли? Раз — и нет ее.
Плотник. Да кто ж на него руку поднимет?
Фансен. Тот, кого вам не остановить. Или вы думаете народ взбунтовать, когда его схватят?
Иеттер. Ох!
Фансен. Может, свои бока за него подставите?
Зоост. Эх!
Фансен (передразнивает их). Ох! Эх! Ах! Хоть всю азбуку переберите от удивления! А что есть, то есть! Помоги ему бог!
Иеттер. Вы бесстыдник такой, что страх берет! Ну что может угрожать этому благороднейшему, честнейшему человеку?
Фансен. В выигрыше всегда остается прохвост. На скамье подсудимых он судью одурачит, в судейском кресле — судью сумеет сделать подсудимым. Мне раз довелось переписывать протокол, из которого ясно было, что некий комиссар получил чистоганом весьма высокую благодарность от двора за то, что одного горемыку засудил как мошенника.
Плотник. Опять вранье. Разве можно на суде так дело повернуть, чтобы безвинный виновным оказался?
Фансен. Дурья твоя башка! Если из судебного допроса никакой вины не вытащишь, так можно ее в этот самый допрос втащить. Сначала судья очень мягко обходится с обвиняемым, а тот, на радостях, что никакой вины за ним не числят, выбалтывает все, о чем разумный человек бы промолчал. Судья его ответы вновь превращает в вопросы и высматривает: не обнаружится ли где маленькое противоречие. Тут он и начинает плести веревку, а если бедолага, смешавшись, признается, что, пожалуй, сказанул лишнее, а там чего-то не договорил или, одному богу известно почему, вдруг утаил какую-то подробность или с перепугу что-то напутал, тогда — пиши пропало! И смею вас заверить: нищенки не так усердно обшаривают помойки в поисках завалявшегося лоскута, как такой умелый изготовитель плутов и жуликов мастерит из мелких, косвенных, перепутанных, перевранных, бог знает откуда выжатых, потайных, явных признанных и отрицаемых улик и обстоятельств соломенное чучело, чтобы в результате своих хитросплетений повесить его хотя бы in effigie. А тому несчастному остается только бога благодарить, если он сможет со стороны посмотреть, как его вешают.
Иеттер. Да, язык у тебя здорово мелет.
Плотник. Муха, пожалуй, запутается в эдакой паутине, а оса только посмеется над ней.
Фансен. Смотря какие пауки ее плели. Долговязый герцог ни дать ни взять паук-крестовик. Толстобрюхий паук не такая вредина, а длиннолапый, с узким тельцем, которое не жиреет, сколько бы он ни жрал, — плетет нити тоненькие, да зато куда какие прочные.
Иеттер. Эгмонт — рыцарь «Золотого руна»; кто посмеет его тронуть? Его и судить могут только равные, только орденский капитул в целом. У тебя язык без костей и совесть нечиста, оттого и несешь такую околесицу.
Фансен. Я разве ему зла желаю? По мне-то, он хорош. Достойнейший наместник! Двоих моих приятелей, которых другой наверняка бы велел повесить, он отпустил, хотя и приказал вздуть хорошенько. Ну, расходитесь, да поживее. Теперь уж мой черед вам это советовать. Вон патруль идет, и не похоже, чтобы им охота припала так сразу и выпить с нами на брудершафт. Погодим-ка маленько, посмотрим, что будет. У меня есть две племянницы и кум-кабатчик. Если уж они этих молодцов попотчуют да не приручат, значит, те и впрямь лютые волки.
КУЛЕНБУРГСКИЙ ДВОРЕЦ. АПАРТАМЕНТЫ ГЕРЦОГА АЛЬБЫ
Сильва и Гомец встречаются.
Сильва. Приказания герцога выполнены?
Гомец. В точности. Всем дневным патрулям велено в определенное время явиться в назначенные мною пункты; до того часа они, как обычно, патрулируют город для поддержания порядка. Ни один не знает о другом и полагает, что приказ касается только его. Таким образом караулы могут быть расставлены мгновенно и перекроют все подступы к дворцу. Понятно тебе, почему отдан такой приказ?
Сильва. Я привык к слепому повиновенью. А кому же и повиноваться, как не герцогу, ведь исход дела всегда доказывает, что приказ был отдан правильно.
Гомец. Хорошо! Хорошо! Не диво, что ты стал замкнут и односложен, как герцог, ты ведь всегда находишься при нем. Мне это чуждо, я привык к менее чопорной итальянской службе. Верность и послушанье — неизменно присущи мне, да только я люблю почесать язык и порассуждать вслух. Вы вечно молчите и не радуетесь жизни. Герцог для меня точно железная башня без дверей, — для того чтобы в нее проникнуть, нужны крылья. На днях я слышал, как он за столом сказал об одном веселом и компанейском человеке: он точно дешевый шинок с вывешенной над дверью бутылкой водки для прельщения бездельников, побирушек и воров.
Сильва. Он и сюда-то привел нас молча.
Гомец. Тут ничего не скажешь. Здорово! Кто своими глазами видел, как он из Италии вел армию сюда, может только диву даваться. Сумел ведь проскользнуть меж друзей и врагов, меж французов, тех, что за короля и гугенотов, меж швейцарцев и союзников, при этом поддерживая строжайшую дисциплину и легко и гладко справляясь с войском, которое считалось столь опасным. Да, там было на что посмотреть и чему поучиться.
Сильва. А здесь! Все тихо, мирно, восстания как не бывало.
Гомец. Ну, здесь поуспокоились еще до нас.
Сильва. И в провинциях много тише стало, — если кто о чем еще и хлопочет, то лишь для того, чтобы удрать. Но герцог, думаю, вскоре и этим все дороги перегородит.
Гомец. Король уж его своей милостью не обойдет.
Сильва. А нам надо позаботиться, чтобы герцог не обошел нас своею. Если король прибудет, он сумеет отблагодарить и герцога, и тех, за кого тот слово замолвит.
Гомец. Ты думаешь, король сюда пожалует?
Сильва. Судя по хлопотам и приготовлениям — это так.
Гомец. Меня они не убеждают.
Сильва. Ты лучше помолчи о своих убеждениях. Если король и не намерен приехать, то он, несомненно, хочет, чтобы здесь верили в его приезд.
Те же и Фердинанд, внебрачный сын Альбы.
Фердинанд. Отец не выходил?
Сильва. Мы ждем его.
Фердинанд. Скоро прибудут наместники.
Гомец. Еще сегодня?
Фердинанд. Оранский и Эгмонт.
Гомец (шепотом, Сильве). Я что-то смекаю.
Сильва. Ну и держи про себя.
Те же и герцог Альба.
Когда входит, другие отступают в глубь сцены.
Альба. Гомец.
Гомец (выходит вперед). Ваша светлость!
Альба. Ты расставил караулы и отдал им приказ?
Гомец. Так точно. Дневные патрули…
Альба. Достаточно. Ты будешь ждать на галерее. Сильва известит тебя, когда придет пора стянуть их и занять все входы во дворец. Остальное ты знаешь.
Гомец. Да, ваша светлость! (Уходит.)
Альба. Сильва!
Сильва. Слушаю, ваша светлость!
Альба. Сегодня ты должен проявить все, что я издавна ценю в тебе, отвагу, решительность и точное выполнение приказов.
Сильва. Премного благодарен. Вы даете мне возможность доказать, что я все тот же.
Альба. Как только наместники войдут ко мне, поспеши взять под стражу личного секретаря Эгмонта. Надеюсь, ты принял должные меры, чтобы изловить всех, на кого я указал?
Сильва. Доверься нам. Судьба настигнет их неотвратимо, беспощадно, как солнечное затмение, в точно высчитанный час.
Альба. Ты приказал неотступно следить за ними?
Сильва. Да. И прежде всего за Эгмонтом. Он единственный, кто с тех пор, как ты прибыл сюда, не изменил своего образа жизни. Целый день — с коня на коня, гости толпятся у него в доме, за столом он радушен и весел, играет в кости, стреляет в цель, а ночью пробирается к своей милой. Другие, наоборот, словно дыханье затаили, сидят в четырех стенах, а когда проходишь мимо, кажется, будто в доме тяжелобольной.
Альба. Так спеши же, покуда они не выздоровеют против нашей воли.
Сильва. Я обложил их со всех сторон. По твоему велению мы воздаем им почести и выказываем готовность в любую минуту им служить. Ужас сковал их: они политично и робко нас благодарят, чувствуя, что им остался один выход — бежать, но никто не отваживается и шага сделать, они мешкают, не знают, как действовать заодно, а в одиночку бессильны решиться на смелый поступок, тому мешает дух общности. Они так хотят ускользнуть от подозрений и тем самым навлекают их на себя. Я с радостью предвижу осуществление твоего замысла.
Альба. Я радуюсь только свершившемуся, да и то с неохотой, — всегда ведь остаются поводы для тревог и раздумий. Счастье своенравно, ему случается вознести низкое, ничтожное, а хорошо продуманные действия обесчестить пошлым исходом. Оставайся здесь, покуда не прибудут наместники, и тут же отдай приказ Гомецу занять улицы, а сам поспеши арестовать Эгмонтова секретаря и прочих, указанных в списке. Когда дело будет сделано, придешь сюда и доложишь моему сыну, он передаст мне эту весть на заседании совета.
Сильва. Надеюсь, мне нынче вечером суждено будет предстать перед тобой.
Альба идет к сыну, все время стоявшему на галерее.
Я сам не смею себе признаться, но надежды мои угасают: боюсь, все будет не так, как он задумал. Мне видятся духи; в тихой задумчивости взвешивают они на черных весах судьбы наместников и многих тысяч людей. Медленно колеблется стрелка весов — вверх, вниз; глубоко задумались судьи, вот опускается одна чаша, вверх пошла другая — своенравная судьба дохнула на нее, и все решилось. (Уходит.)
Альба (выходит с Фердинандом). Как тебе понравился город?
Фердинанд. Я многого навидался. Проехал на коне, словно от нечего делать, улицу за улицей. Ваши караулы умело расставлены и держат людей в таком страхе, что те и шепотом слова сказать не решаются. Город как поле, когда вдали уже вспыхивают молнии: ни птицы не видно, ни зверя, разве тех, что в испуге ищут, куда бы спрятаться.
Альба. И ничего больше тебе не встретилось?
Фердинанд. Эгмонт с несколькими всадниками проскакал по Рыночной площади, мы с ним поздоровались. Под ним был еще не объезженный конь, прекрасный, я так ему и сказал. «Надо поскорее объезжать лошадей, того и гляди, они нам понадобятся!» — крикнул он и добавил, что сегодня мы еще встретимся, по вашему требованию он прибудет на совет.
Альба. Да, он увидит тебя.
Фердинанд. Из рыцарей, которых я здесь узнал, он мне всего более по душе. Мне кажется, мы будем друзьями.
Альба. Ты все еще скор и неосмотрителен, я узнаю в тебе легкомыслие твоей матери, так быстро толкнувшее ее в мои объятия. Сколько раз, прельстившись внешностью, ты поспешно вступал в опасные связи.
Фердинанд. Я стараюсь покорствовать вашей воле.
Альба. В жилах у тебя течет молодая кровь, и я прощаю тебе пылкое доброжелательство, опрометчивую жизнерадостность. Не забывай только, зачем я послан сюда, и помни, какую роль я тебе предназначаю.
Фердинанд. Не щадите меня своими напоминаниями, когда это будет нужно.
Альба (после паузы). Сын мой!
Фердинанд. Отец!
Альба. Вскоре прибудут наместники, прибудут Оранский и Эгмонт. Не сочти за недоверие, что я лишь сейчас говорю тебе о том, что должно произойти. Отсюда они уже не выйдут.
Фердинанд. Что ты замыслил?
Альба. Принято решение взять их под стражу. Ты удивлен? Послушай же, что возложено на тебя; причины ты узнаешь, когда все свершится, — сейчас говорить о них уже нет времени. С тобой одним я хочу обсудить самое главное, самое сокровенное. Нерушимые узы связывают нас, ты мне дорог, я люблю тебя и всему, всему хочу тебя научить. Не только привычке повиноваться, но и уменью вникать в самую суть полученного приказа, уменью повелевать и выполнять. Я хочу оставить тебе это великое наследство, а королю — надежнейшего слугу, отдать тебе лучшее из того, что есть у меня, дабы не стыдно тебе было стать вровень с твоими братьями.
Фердинанд. В каком же я долгу перед тобой за любовь, которою ты даришь одного меня, тогда как вся страна перед тобой трепещет.
Альба. Теперь слушай, что надо делать. Как только наместники войдут во дворец, все входы и выходы будут заняты войсками. Гомецу уже отдан приказ. Сильва поспешит захватить секретаря и наиболее подозрительных из Эгмонтовой свиты. Ты расставишь караулы у ворот и во внутренних дворах. Но прежде всего размести верных людей здесь и в соседних покоях, а сам жди на галерее, покуда не вернется Сильва, и принеси мне какую-нибудь ничего не значащую бумагу в знак того, что он справился с возложенным на него поручением. Потом оставайся в сенях, жди, когда Оранский соберется уходить, и следуй за ним, я задержу Эгмонта под предлогом, что мне надо еще поговорить с ним. В конце галереи потребуй у Оранского его шпагу, зови караульных и быстро захвати этого опаснейшего из опасных, а я захвачу Эгмонта.
Фердинанд. Я повинуюсь, отец, — не скрою, с горестью в сердце.
Альба. Прощаю тебя: это твой первый великий день.
Входит Сильва.
Сильва. Гонец из Антверпена. Вот письмо от Оранского! Он не приедет.
Альба. Так сказал гонец?
Сильва. Нет, мое сердце.
Альба. Твоими устами говорит мой злой гений. (Прочитав письмо, подает знак обоим, те удаляются на галерею; Альба — один на авансцене.) Не приедет! До последней минуты увиливает от объяснений. Он посмел не явиться! Значит, и на сей раз, против ожиданья, умный был достаточно умен, чтобы совершить неразумный поступок. Часы идут! Совсем мало осталось пройти стрелке, и великое дело свершится или будет упущено, безвозвратно упущено, ибо ни скрыть его, ни воротить нельзя. Давно я все взвесил, даже этот случай представил себе и решил, что́ мне надо будет делать. А теперь, когда пришла пора действовать, меня одолевают все «за» и «против». Есть ли смысл брать остальных, если этот уйдет от меня? Помешкав, я дам ускользнуть и Эгмонту с его приверженцами, которым несть числа, а сегодня, может быть, еще только сегодня, они в моих руках. Так судьба принуждает покориться и тебя, непокоримого! Сколько раздумий! Как тщательно я готовился! Какой грандиозный, прекрасный план! Надежда была так близка к осуществлению. И вдруг в решающий миг я столкнулся с двояким злом. Будущее темно, я словно хочу вытащить свой жребий из урны, но билет еще свернут, и мне неведомо, что это — выигрыш или пустышка. (Он напряженно вслушивается, потом подходит к окну.) Это он! Эгмонт! Легко принес тебя твой конь, не прянул, почуяв запах крови, не шарахнулся при виде духа с обнаженным мечом, что стоит у ворот! Спешивайся, Эгмонт! Вот ты одной ногой в могиле, а теперь — уже и обеими. Погладь коня, похлопай его последний раз по холке. Мне выбора не осталось: в ослепленье явился Эгмонт сюда, второй раз так просто он мне в руки не дастся! Эй! Вы!
Быстро входят Фердинанд и Сильва.
Поступайте согласно моему приказу, он остается в силе. Я уж как-нибудь задержу здесь Эгмонта, покуда ты не принесешь мне вести от Сильвы. Потом будь поблизости, чтобы судьба не отняла у тебя великой заслуги собственными руками схватить заклятого врага его величества. (Сильве.) Поспеши! (Фердинанду.) А ты иди ему навстречу.
Несколько мгновений остается один и молча шагает из угла в угол.
Входит Эгмонт.
Эгмонт. Я явился услышать повеления короля, узнать, какую службу может сослужить ему моя преданность, вечная и неизменная.
Альба. Прежде всего король хочет вашего совета.
Эгмонт. Какого? Оранский тоже прибудет? Я думал застать его здесь.
Альба. Я очень сожалею, что его нет с нами в этот трудный час. Король желает услышать ваш совет, узнать, что вы думаете касательно умиротворения провинций. Он надеется, что вы будете деятельно способствовать восстановлению спокойствия и прочного порядка.
Эгмонт. Вы не хуже меня знаете, что волнения в провинциях почти утихли, и утихли бы совсем, если бы вновь прибывшие войска не посеяли тревогу и страх в сердцах жителей.
Альба. Вы, видимо, намекаете, что лучше бы король не посылал меня сюда на переговоры с вами?
Эгмонт. Прошу прощения! Не мне судить, следовало королю посылать сюда войска или нет. Я полагаю, что мощное впечатление от присутствия его величества воздействовало бы сильнее. Но войско здесь, а короля нет. Мы, однако, не так неблагодарны и забывчивы, чтобы не помнить, сколь многим мы обязаны правительнице. Да и можно ли не признать, что своими умными и смелыми действиями — когда силой, а когда и осмотрительностью, когда уговорами, а когда и хитростью — она утихомирила взбунтовавшийся народ и, всему свету на удивленье, за какие-то несколько месяцев принудила его осознать свой долг.
Альба. Не спорю. Страсти улеглись, и каждый, по-видимому, вновь водворен в границы покорства. Но разве не может он по собственному произволу их нарушить? Кто помешает народу вновь затеять смуту? Где та власть, что сумеет его удержать? Кто нам поручится, что они и впредь будут верноподданными? Добрая воля народа — другим залогом мы не располагаем.
Эгмонт. А разве добрая воля народа не самый лучший, не самый надежный залог? Клянусь богом, королевский престол всего надежнее там, где все стоят за одного и один за всех. Тогда не страшны ни внешние, ни внутренние враги.
Альба. Вы не уговорите меня, что здесь именно так обстоит дело.
Эгмонт. Если король объявит всеобщую амнистию, он успокоит взволнованные умы, и вскоре мы убедимся, что вместе с доверием возвратились и любовь и преданность.
Альба. И каждый, кто виновен в поношении его величества короля и в богохульстве, будет беззаботно разгуливать на свободе, служа живым примером того, что наитягчайшие преступления остаются безнаказанными.
Эгмонт. А разве преступления, совершенные по глупости или под пьяную руку, заслуживают не прощенья, а беспощадной кары? Да еще там, где есть надежда, уверенность даже, что зло более не повторится? Разве не спокойнее правят короли, зная, что современники и потомки будут прославлять их за то, что они сумели презреть, простить, более того, пожалеть тех, кто осмелился оскорбить их сан? Разве не потому королей считают благонравными, что до высоты престола не доходят ни хула, ни кощунство?
Альба. Вот потому-то король и призван вступаться за бога и религию, а мы — за короля. Мы должны мстить за то, что высшая власть отвергает с презрением. Я смотрю на это по-другому — ни один виновный не должен остаться безнаказанным.
Эгмонт. Ты полагаешь, что всех сумеешь захватить? Мы каждый день слышим, что страх гонит людей с места на место и даже вон из страны. Богачи увезут с собою свое имущество, своих детей и друзей, бедняк отдаст соседнему государству труды своих рук.
Альба. Да, если мы не сумеем этому воспрепятствовать. Потому-то король и требует совета и действий от каждого облеченного властью, суровости от каждого наместника, а не россказней о том, что имеет и что имело бы место, если все пойдет своим чередом. Смотреть на великое зло, тешить себя надеждой, доверяться времени, нет-нет да и вмешаться в потасовку, как на карнавале, с треском дать кому-нибудь оплеуху, чтобы казалось, будто ты что-то делаешь, тогда как ничего делать тебе не хочется, — разве это не значит навлечь на себя подозрения, не значит, что ты с удовольствием наблюдаешь за мятежом и хоть и не был его зачинщиком, но все же его выпестовал.
Эгмонт (готов вспыхнуть, но берет себя в руки и после небольшой паузы твердо говорит). Не всякое намерение видно с первого взгляда, многие толкуют намерения превратно. Вот слышим же мы со всех сторон: в намерения короля, мол, входит не столько управлять провинциями согласно единым и всем ясным законам, не столько укреплять величие религии и даровать своему народу доподлинный мир, сколько согнуть его в бараний рог, силой отнять у него исконные права, завладеть его богатствами и далее — ограничить достославные дворянские вольности, которые и заставляют дворян верой и правдой служить государю, не щадя живота своего. Религия, говорят нынче, это только роскошный ковер, укрывшись за которым удобнее измышлять любые злодеяния. Народ коленопреклоненно возносит молитвы вытканным на ковре сакральным символам, а за ним притаился птицелов, выслеживающий добычу.
Альба. И такое я слышу от тебя?
Эгмонт. Не мои это убеждения, а слова, которые слышишь теперь повсюду, от великих и малых, от умных и дураков. Нидерландцы страшатся двойного ярма, ибо кто поручится за целостность их свобод?
Альба. Свобода! Прекрасное слово для того, кто правильно его понимает. Какой свободы они хотят? И что значит свобода свободнейшего? Поступать как должно — в этом король никому не помеха. Нет! Нет! Они не считают себя свободными, если не могут вредить себе и другим. Лучше, по-моему, отречься от престола, нежели править таким народом. Когда нас теснят внешние враги, о которых ни один обыватель и не вспоминает, ибо он всецело поглощен ежедневными хлопотами, и королю потребуется содействие и защита, у нидерландцев немедленно начнется междоусобица, а тем самым они сыграют на руку врагу. Потому-то и надо их теснить, надо воспитывать, как детей, как детей, направлять к благим целям. Поверь мне, народ не стареет, не набирается ума, он навеки остается ребенком.
Эгмонт. А как редко становится разумным король! И не лучше ли для многих и вверять себя многим, нежели одному, и даже не одному, а нескольким избранным, этим одним, то есть народцу, который старится на глазах у своего повелителя. Видно, только этому народцу и даровано право набираться ума.
Альба. Может быть, именно потому, что он не предоставлен самому себе.
Эгмонт. И потому никто не хочет быть предоставленным себе. Поступайте как знаете — я на твой вопрос ответил и повторяю: ничего не выйдет, не может выйти! Я знаю своих соотечественников. Это люди, достойные ступать по земле господней, каждый сам себе маленький король, твердый, предприимчивый, способный, верный и всей душою преданный обычаям старины. Заслужить доверие этих людей трудно, но сохранить легко! Они упорные и стойкие! Гнуть их можно, согнуть нельзя.
Альба (за это время он несколько раз оглядывался). Ты взялся бы повторить все это перед лицом короля?
Эгмонт. Худо, если бы я струсил перед ним! И тем лучше было бы для короля, для его народа, если бы он внушил мне смелость и доверие высказаться еще куда полнее.
Альба. Все, что полезно, я могу выслушать вместо него.
Эгмонт. Я бы сказал ему: пастух легко справляется с целым стадом овец, вол покорно тащит за собою плуг, но если тебе предстоит объезжать благородного коня, то сначала изучи его норов и помни: неразумно требовать от него неразумного. Вот нидерландцы и хотят сохранить свои старые порядки, хотят, чтобы ими правили соотечественники, ибо заранее знают, чего от них ждать, и верят в их бескорыстие и попечение о судьбах народа.
Альба. А разве правителю не дано изменять стародавние порядки и разве это не лучшая из его привилегий? Что неизменно в земной юдоли? Неужели государственный строй? Разве с течением времени не изменяются все условия и обстоятельства, и не потому ли устаревший государственный порядок и порождает тысячи зол, что он уже более не соответствует положению вещей? Мне думается, многие ратуют за старинные привилегии потому, что они становятся прибежищем, пробравшись в каковое, умный и сильный может действовать во вред народу, во вред целому.
Эгмонт. Эти произвольные изменения, это неограниченное вмешательство верховной власти уже предвещает, что один будет делать все, что запрещается тысячам. Он лишь для себя хочет свободы, хочет удовлетворять любое свое желанье, без помехи осуществлять любой свой замысел. И даже если мы полностью ему доверимся, доброму, мудрому королю, разве может он поручиться за своих преемников? Поручиться, что ни один из них не станет самоуправствовать? Кто же спасет нас от произвола, когда король пришлет сюда своих слуг, своих приближенных, которые, ничего не зная о нашей стране и ее нуждах, начнут бесцеремонно хозяйничать в ней и, не встретив сопротивления, решат, что избавлены от всякой ответственности?
Альба (снова оглядывается). Ничего нет удивительного, что король хочет править по собственному усмотрению и предпочитает отдавать приказы тем, кто лучше других понимает, стремится понять и во что бы то ни стало выполнить его волю.
Эгмонт. И столь же не удивительно желание граждан, чтобы в их стране правил тот, кто родился и вырос вместе с ними, кто усвоил те же понятия о праве и бесправии — словом, тот, в ком они видят брата.
Альба. Тем не менее дворянство в свое время произвело не слишком справедливый раздел с этими пресловутыми братьями.
Эгмонт. С тех пор прошли века, и ни малейшей зависти это уже ни в ком не вызывает. Но если, безо всякой нужды, сюда будут присланы новые люди, которые пожелают вторично обогатиться за счет народа и народ окажется отданным на произвол беспощадной, наглой, неудержимой корысти — начнется брожение, которое вряд ли уляжется само собой.
Альба. Ты говоришь мне то, чего я не должен был бы слушать. Я тоже чужой здесь.
Эгмонт. Раз я это тебе говорю, значит, разумею не тебя.
Альба. Все равно такое слушать мне не пристало. Король послал меня в надежде, что здешнее дворянство окажет мне поддержку. Король волен настаивать на исполнении своей воли. Он долго размышлял и, наконец, ему открылось, что пойдет на пользу народу. Так дальше продолжаться не может. Намерение его величества: кое в чем ограничить вас для вашей же пользы, а если потребуется, то и навязать вам ваше же собственное благо, пожертвовать, наконец, смутьянами, дабы остальные граждане обрели покой и могли наслаждаться радостью мудрого правления. Таково решение короля, и мне приказано сообщить его дворянству. Именем короля я требую совета, как это сделать, что́ делать он уже решил.
Эгмонт. Увы, твои слова подтверждают, что страх народа обоснован, всеобщий страх! Итак, король решился на то, на что не следовало бы решаться ни одному властителю, — подорвать мощь своего народа, его дух, чувство собственного достоинства, унизить его, изничтожить — для того, чтобы удобнее было им управлять. Он хочет сгноить глубоко заложенное ядро его своеобразия, дабы этот народ осчастливить. Хочет втоптать в землю, дабы из него проросло нечто совсем другое. О, если он замыслил доброе дело, то на какой же путь его толкнули советчики! Народ не восстает против короля, а лишь препятствует ему идти по неверному пути, хотя он уже успел сделать первые роковые шаги.
Альба. Твой образ мыслей таков, что мы, по-видимому, ни до чего не договоримся. Ты уничижительно думаешь о короле, с презрением о его советчиках, сомневаешься в том, что все это давно продумано, проверено, взвешено. Я не получал поручения вновь пересматривать все «за» и «против». Я требую повиновения от народа — а от вас, первейших, благороднейших его представителей, совета и действий, которые станут порукой этого безусловного долга.
Эгмонт. Потребуй, чтобы мы сложили головы, и это будет исполнено мгновенно. Согнуть голову под ярмо или склонить ее под топор для благородной души — все едино. Напрасно я так много говорил, ничего от моих слов не изменилось.
Входит Фердинанд.
Фердинанд. Прошу простить, что я осмелился прервать вашу беседу. Вот письмо, его податель просит незамедлительного ответа.
Альба. Дозвольте мне ознакомиться с письмом.
Отходит в сторону.
Фердинанд (Эгмонту.). Великолепного коня привели сейчас ваши люди.
Эгмонт. Да, конь недурен. Он у меня уже давно, и я собираюсь его сменить. Если он вам по нраву, о цене, я думаю, мы сговоримся.
Фердинанд. Хорошо, надо будет потолковать.
Альба подает знак сыну, тот отходит в глубину сцены.
Эгмонт. Разрешите откланяться! Отпустите меня, честное слово, не знаю, что́ я мог бы еще сказать.
Альба. Счастливый случай помешал тебе до конца раскрыть свои замыслы. Ты неосторожно выболтал, что́ у тебя на сердце, обвинил себя беспощаднее, чем самый яростный твой ненавистник.
Эгмонт. Этот упрек меня не трогает, — зная себя, я знаю, как я предан королю: больше, чем многие, что на королевской службе служат самим себе. Я неохотно оставляю этот спор неразрешенным и надеюсь, что служение государю и благо родины вскоре объединят нас. Возможно, повторный разговор и присутствие других наместников, сегодня не прибывших сюда, в счастливую минуту сделают возможным то, что сейчас представляется нам невозможным. С этой надеждой в сердце я ухожу.
Альба (одновременно подавая знак сыну). Стой, Эгмонт! Шпагу!
Средняя дверь открывается, видна галерея, занятая стражей, которая стоит не двигаясь.
Эгмонт (после недоуменного молчания). Так вот что ты задумал. Вот зачем вызвал меня. (Хватается за шпагу, словно намереваясь защищаться.) Но я не безоружен!
Альба. Это приказ короля, ты мой пленник.
С обеих сторон к Эгмонту подступают вооруженные стражники.
Эгмонт (помолчав). Короля? Оранский! О, принц Оранский! (Отдает шпагу Альбе.) Возьми ее! Она чаще отстаивала дело короля, чем прикрывала эту грудь.
Уходит в среднюю дверь, стражники, находившиеся в зале, следуют за ним, сын Альбы также. Альба стоит неподвижно. Занавес.
ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ
УЛИЦА. СУМЕРКИ
Клэрхен. Бракенбург. Горожане.
Бракенбург. Родная моя, ради бога! Что ты затеяла?
Клэрхен. Идем, Бракенбург! Ты не знаешь людей, я уверена, мы его освободим. Ни с чем ведь не сравнишь их любовь к нему. Каждый, клянусь тебе, горит желанием его спасти, уберечь от опасности его драгоценную жизнь и возвратить свободу свободнейшему. Идем! Надо только, чтобы чей-то голос созвал их. Они хорошо помнят, чем ему обязаны! И знают, что гибель от них отводит только его могучая рука. Ради него и ради себя они должны все поставить на карту. А мы, какова наша ставка? Разве что жизнь, но если его не станет, кому она нужна?
Бракенбург. Несчастная! Ты не видишь, что неодолимая сила сковала нас железными цепями.
Клэрхен. Я убеждена, что она одолима. Но не будем пустословить. Вон идут люди, пожилые, степенные, честные люди!.. Послушайте, друзья, соседи, послушайте меня! Скажите, что с Эгмонтом?
Плотник. Что надо этой девочке? Заставьте ее замолчать.
Клэрхен. Подойдите поближе, мы должны говорить шепотом, покуда не будем все заодно, покуда не наберемся силы. Нам и мгновения терять нельзя! Наглая тирания, посмевшая бросить его в темницу, уже заносит над ним кинжал! Друзья мои! Сумерки с каждой минутой сгущаются, и мне все страшней и страшней. Я боюсь этой ночи. Идемте! Побежим в разные стороны, от дома к дому сзывать горожан! Каждый возьмет старое свое оружие. На рынке мы снова встретимся, и наш поток всех увлечет за собой. Враг поймет, что он окружен, затоплен, а значит, и подавлен. Да и может ли устоять перед нами кучка прислужников. Он вернется, он будет среди нас, свободный, он будет благодарить нас, хотя мы его неоплатные должники. Он, может быть, увидит конечно же, увидит — утреннюю зарю на свободном небе.
Плотник. Что с тобою, девочка?
Клэрхен. Неужто вы меня не поняли? Я говорю о графе! Об Эгмонте я говорю.
Иеттер. Не называй этого имени! Оно несет с собою смерть.
Клэрхен. Его имени не называть! Имени Эгмонта? Кто же не произносит его всегда и везде? Где только оно не начертано? Я часто читала его, буква за буквой, на звездном небосводе. Не называть? Что это значит? Друзья! Дорогие мои соседи, вы бредите, очнитесь! Не смотрите на меня так пристально, с удивлением! Почему вы пугливо озираетесь по сторонам? Я ведь призываю вас к тому, чего желает каждый. Разве мой голос — не голос вашего сердца? Кто в эту страшную ночь, прежде чем забыться тяжелым сном, не преклонил колена, моля господа о его спасении? Спросите друг друга! Спросите сами себя! Кто не повторит за мной: свободу Эгмонту — или смерть!
Иеттер. Господи, помилуй, беды не миновать!
Клэрхен. Постойте! Не бегите при одном имени Эгмонта, вспомните, как вы, протискиваясь сквозь толпу, встречали его ликующими криками! Когда молва возвещала его приближение: «Эгмонт скоро будет здесь! Эгмонт возвращается из Гента!» — жители улиц, по которым он проезжал со своею свитой, почитали себя счастливыми. Заслышав топот коней, вы бросали работу, бежали к окнам, и при виде его на ваши озабоченные лица падал отсвет радости и надежды. Стоя у дверей своих домов, вы высоко вскидывали детей, говорили им: «Смотри, вот Эгмонт, великий из великих! Смотри на него! Со временем он подарит вам лучшую жизнь, чем та, которою живут ваши бедные отцы». Так не допускайте же, чтобы дети спросили вас: куда он девался? Где та жизнь, что вы нам сулили? — Ах, мы только попусту тратим слова! Мы предаем его!
Зоост. Стыдитесь, Бракенбург! Уведите ее! Она себя погубит.
Бракенбург. Клэрхен, милая! Нам надо идти, что скажет матушка? Может быть…
Клэрхен. Ты думаешь, я ребенок или безумная? Что «может быть»? — От этой страшной уверенности ты меня никакой надеждой не избавишь. Услышьте мои слова, я знаю, вы их услышите, вижу, как вы потрясены, вы сами себя не помните! Забудьте на миг об опасности, хоть один только раз загляните в прошлое, совсем недавнее прошлое. И еще подумайте о будущем. Разве вы сможете жить, если его не станет? С его дыханьем отлетит последнее дуновенье свободы. Чем был он для вас? Для кого подвергал себя неминучей опасности? Он истекал кровью и залечивал свои раны лишь ради вас. А теперь его великая душа, вместившая вас всех, стеснена тюремными стенами, призраки коварного убийства витают вкруг нее. Он, верно, думает о вас, на вас надеется, он, привыкший только дарить, только осуществлять.
Плотник. Пойдем-ка, кум.
Клэрхен. Пусть нет у меня ваших крепких рук, нет вашей силы, зато у меня есть то, чего недостает вам всем: мужество и презрение к опасности. Если бы я могла вдохнуть в вас жизнь и огонь, отогреть вас на своей груди! Идемте! Я пойду с вами! Как знамя реет над отрядом отважных воинов и ведет их в бой, так мой дух будет пламенеть над вами! А любовь и мужество соединят разрозненный, растерянный народ в грозное неодолимое воинство.
Иеттер. Да уведи ты эту несчастную девочку…
Горожане уходят.
Бракенбург. Клэрхен! Разве ты не видишь, где мы сейчас?
Клэрхен. Где? Под открытым небом. О, каким же великолепным казался мне его свод, когда под ним проходил он, благороднейший из людей. А они, чтобы посмотреть на него, теснились у этих вот окон, один возле другого, голова к голове, толпились у дверей и кланялись, когда он с коня смотрел на них — жалких трусов. Я любила их за то, что они перед ним преклонялись. Будь он тираном, я бы поняла, что сейчас они от него отвернулись. Но они его любили! Ломали шапки перед ним, а теперь не имеют сил взяться за меч! А мы, Бракенбург? Мы их браним! Но мои руки, так часто державшие его в объятиях, что делают они для него? Хитрость города берет. Ты знаешь все входы и выходы в старом замке. Нет на свете невозможного, придумай что-нибудь.
Бракенбург. Если бы мы пошли домой…
Клэрхен. Хорошо!
Бракенбург. Вон там на углу стража Альбы. Неужели голос разума так и не дойдет до твоего сердца? Или ты считаешь меня трусом? Не веришь, что я готов умереть за тебя? Оба мы с тобой безумны, я не меньше, чем ты. Разве ты не понимаешь, что задумала невозможное? Опомнись! Ты вне себя.
Клэрхен. Вне себя? Как гадко ты говоришь, Бракенбург, это вы вне себя. Когда вы прославляли героя, называли его своим другом, опорой и надеждой, когда, завидев его, кричали «виват», я пряталась в своем уголке и, чуть приоткрыв окно, слушала, но сердце мое билось сильнее, чем ваши сердца. И сейчас оно бьется сильнее! Пришла беда, и вы прячетесь, вы отреклись от него, вы не хотите понять, что вас ждет гибель, если погибнет он.
Бракенбург. Пойдем домой.
Клэрхен. Домой?
Бракенбург. Молю тебя, опомнись! Оглядись вокруг! На эти улицы ты выходила только по воскресным дням, строго и чинно ты шла в церковь и сердилась, когда я, проговорив слова приветствия, осмеливался к тебе присоединиться. А теперь ты стоишь здесь, сзываешь людей на глазах у всех. Опомнись, моя родная! Ничему это не поможет.
Клэрхен. Домой идти? Да, я опомнилась. Идем, Бракенбург, идем домой! А знаешь ли ты, где мой дом? (Уходят.)
ТЮРЬМА, ОСВЕЩЕННАЯ ЛАМПОЙ, В ГЛУБИНЕ КОЙКА
Эгмонт (один). Старый друг! Всегда верный мне сон, ужели и ты бежишь меня, как прочие друзья? Прежде ты услужливо нисходил на мою вольную голову и, точно миртовый венок любви, освежал мои виски. В шуме походов, на буйных волнах житейского моря я покоился в твоих объятиях, дыша тихо и ровно, как младенец. Когда ветер свистел в ветвях и листьях, со скрипом раскачивал сучья и кроны, в глубинах моего сердца царил покой. Что же сейчас сотрясает его? Что колеблет мой твердый и верный разум? Знаю, топор убийцы уже подобрался к моему корневищу. Еще я стою прямо, но внутренняя дрожь пробирает меня. Да, коварные силы уже подкапывают высокий крепкий ствол, и, прежде чем засохнет кора, с треском рухнет вершина, круша все кругом.
Но почему ты, легко, словно мыльные пузыри, стряхивавший с себя тягчайшие заботы, сейчас не в силах отогнать видения, что мечутся в твоей душе? С каких пор ты страшишься смерти, ведь с ее многоликими образами ты сжился, как и с другими картинами привычной земной жизни? Нет, не смерть — этот скорый на руку враг, с которым готово сразиться крепкое, смелое сердце, страшит меня, а тюрьма — прообраз могилы, равно отвратительный и герою и трусу. Мне нестерпимо было и в мягких креслах, когда вельможи на заседании государственного совета в нескончаемых разговорах обсуждали дела, решить которые можно было не мешкая. Даже там мрачные стены и своды залы угнетали меня. При первой возможности я спешил прочь; дыша наконец полной грудью, вскакивал на коня и мчался туда, куда нам положено стремиться, в поле, где вместе с паром исходит из земли вся благодать природы и с неба овевают нас все благословения звезд. Там, наподобие рожденного землею исполина, мы становимся сильнее и выше от ее материнского прикосновенья, ибо в жилах своих чувствуем все человечество, все его вожделения. Там в душе молодого охотника разгорается страсть — побеждать, продвигаться вперед, настигать, пускать в ход кулаки, владеть и покорять. Там солдат быстро утверждается в своем мнимо исконном праве на весь мир и без удержу, губительно, как градобитие, проносится по лугам, полям и лесам, не ведая границ, прочерченных рукой человеческой.
Но увы, это только мо́рок, только сон о счастье, который так долго владел мною. Куда же завела тебя предательская судьба? Ужели она отказала тебе в быстрой смерти под лучами солнца, смерти, которой ты никогда не страшился, чтобы мерзким запахом плесени дать тебе почувствовать близость могилы? Как гнусно дыханье этих камней. Жизнь уже замирает во мне, и лечь на койку мне не легче, чем в могилу.
О, тоска, тоска! Ты хочешь прежде времени убить меня! Отойди! С каких пор Эгмонт один, совсем один в этом мире? Не счастье сделало меня бессильным, а сомненье. Справедливость короля, — а ты всю жизнь верил в нее, — дружба правительницы, едва ли не любовь (в этом ты вправе себе признаться), неужли все погасло, как сиянье потешных огней в ночи, и ты остался совсем один на темной тропе? Оранский во главе моих друзей, наверно, попытается прийти мне на выручку. А народ, сплотившись в грозную силу, разве не сделает попытки отомстить, освободив своего старого друга?
О стены, сомкнувшиеся вокруг меня, не преграждайте пути столь многим сердцам, что спешат ко мне на помощь, и пусть живительная отвага, которую некогда сообщал им мой взгляд, из их сердец вернется в мое сердце. Тысячи спешат ко мне, они идут, они держат мою сторону. Их молитва возносится к богу, они молят о чуде. И если ангел не слетит с небес, чтобы спасти меня, я знаю, они возьмутся за мечи и копья. Врата распахнулись, упали решетки, стены рухнули под их натиском, и Эгмонт радостно спешит навстречу свободе грядущего дня. Сколько знакомых лиц среди тех, что встречают меня ликующими криками. Ах, Клэрхен, будь ты мужчиной, ты первая вошла бы ко мне, и я возблагодарил бы тебя за то, за что так трудно благодарить короля, — за свободу.
ДОМИК КЛЭРХЕН
Клэрхен входит с лампой и стаканом воды, ставит его на стол, идет к окну.
Клэрхен. Бракенбург? Это вы? Нет, послышалось, никого! Никого! Поставлю лампу на окошко, пусть видит, что я еще не легла, что еще жду его. Он обещал мне все разузнать. Что разузнать? Ужасная весть! Эгмонт осужден! Ни один суд не вправе его судить! А они осудили! Король это сделал? Или герцог? А правительницы и след простыл! Оранский медлит, и вместе с ним все его друзья! Это тот мир, о нерешительности, ненадежности которого я столько слышала, но ничего не знала, — неужли он и вправду таков? У кого же достало злобы возненавидеть лучшего человека на земле? И могущества столь быстро низвергнуть всеми признанного героя? Но это так — увы, так! О Эгмонт, а я-то считала, что ни бог, ни человек тебе не страшны, что везде ты укрыт, как в моих объятиях! Что я рядом с тобой? Но ты назвал меня своей, и всю жизнь я отдала тебе. А сейчас? Тщетно я протягиваю руки к петле, которую на тебя накинут. Ты беспомощен, а я свободна! Вот ключ от моей двери. Я вольна выходить и возвращаться, но ничем не могу служить тебе! Свяжите меня, иначе я с ума сойду, бросьте в самую глубокую яму, чтобы мне биться головой о склизкие стены, скулить в тоске по свободе, мечтать о том, как я бы спасла его, не будь на мне цепей. Но я свободна! И в этой свободе — весь ужас моего бессилия. В сознании и в полной памяти, я пальцем не могу пошевелить для его спасенья. Даже малая частица тебя, твоя Клэрхен, в плену. Разлученная с тобой, она в предсмертных судорогах теряет последние силы. Кто-то крадется, покашливает… Бракенбург… Да, это он!.. Несчастный добрый человек, твоя участь всегда одна: любимая и ночью отопрет тебе дверь, но ах, для какого злосчастного свиданья.
Входит Бракенбург.
Ты так бледен, так робок, Бракенбург! Что там, скажи!
Бракенбург. Окольными опасными путями я пробирался к тебе. На улицах стоят войска, мне пришлось красться переулками, проходными дворами.
Клэрхен. Как это, объясни!
Бракенбург (опираясь на стул). Ах, Клара, я плачу! Не любил я его. Богач, он сманил у бедняка последнюю овечку на свое тучное пастбище. Но я никогда его не проклинал, бог создал меня преданным и кротким. Вся жизнь моя в страданьях протекала, и умереть хотел я каждый день.
Клэрхен. Забудь об этом, Бракенбург, забудь о себе. Скажи мне о нем! Правда, правда, что он осужден?
Бракенбург. Да, мне это точно известно.
Клэрхен. Но жив еще?
Бракенбург. Да, еще жив.
Клэрхен. Как можешь ты ручаться? Тирания ночью убьет великого, тайно от народа прольется его кровь. Тревожным сном спят одурманенные люди и грезят о его спасенье, грезят, что сбылась их слабосильная мечта, — а тем временем дух его, негодуя на наше бездействие, покидает мир. Нет больше Эгмонта. Не лги мне и себе тоже.
Бракенбург. Нет, точно, он жив! И, о горе, испанец готовит народу, который он намерен растоптать, страшное зрелище, оно навеки сокрушит все сердца, что еще алчут свободы.
Клэрхен. Продолжай! Спокойно объяви и мне мой смертный приговор! Все ближе и ближе поля блаженства, на меня уже веет оттуда мирным ветерком утешенья. Говори!
Бракенбург. По множеству караулов, по обрывкам разговоров, то там, то сям до меня доносившихся, я понял, что на Рыночной площади тайно готовится нечто ужасное. Задворками я пробрался к дому двоюродного брата; из чердачного оконца мне удалось бросить взгляд на площадь. Там полыхали факелы, освещая испанских солдат, расставленных широким кругом. Изо всех сил напрягая зрение, я рассмотрел впотьмах черный помост, большой, высокий, — мороз пробежал у меня по коже. Вокруг сновали люди, затягивая черным сукном местами еще белевшие доски. Под конец, я отчетливо это видел, они и лестницу застелили черным. Казалось, там будет совершено чудовищное жертвоприношение. В стороне на помосте водрузили белое распятие; в ночи оно блестело, как серебро. Я все смотрел, смотрел, и страшная уверенность росла во мне. То тут, то там еще вспыхивали факелы, но вскоре и они погасли. Мерзостное порождение ночи вернулось в материнское лоно.
Клэрхен. Молчи, Бракенбург! Молчи! Дай ночному покрову укрыть и мою душу. Исчезли призраки, а ты, благородная тьма, накинь свой плащ на землю, что уже вскипает изнутри. Не снести ей больше позорного бремени, она разверзнется и поглотит проклятый помост. Господь ниспошлет одного из ангелов своих, чтобы стал он свидетелем его ярости. От святого его прикосновения падут затворы и цепи, тихое сияние прольется на моего друга, и ангел сквозь ночь ласково и кротко поведет его к свободе. Тропа, по которой я иду ему навстречу, — неприметно пролегает в этой тьме.
Бракенбург (удерживая ее). Дитя мое, куда ты? На что ты решилась?
Клэрхен. Тише, милый, чтобы никто не проснулся, чтобы мы сами себя не разбудили! Знаком тебе этот флакончик, Бракенбург? Я отняла его у тебя, когда ты частенько грозился прежде времени уйти из жизни… А теперь, мой друг…
Бракенбург. Во имя всего святого!..
Клэрхен. Тебе меня не остановить. Мой жребий — смерть! Позволь мне умереть легкой, быстрой смертью, которую ты приуготовил себе. Дай руку! В миг, когда передо мной открываются врата темного мира, откуда нет возврата, я хочу сказать тебе этим рукопожатием: как я тебя любила, как жалела! Мой брат умер в младенчестве, тебя я выбрала, чтобы ты заменил мне его. Но сердце твое возмутилось, и ты стал мучить себя и меня, все жарче домогаясь того, что не тебе предназначалось. Прости меня и прощай. Позволь мне назвать тебя братом! Это имя вмещает в себя множество других имен. С чистым сердцем прими от уходящей последний нежный цветок — прими мой поцелуй, — смерть все соединяет, Бракенбург, соединит и нас.
Бракенбург. Мы умрем вместе! Поделись, поделись со мною ядом! Его довольно, чтобы погасить две жизни.
Клэрхен. Останься! Ты должен, ты можешь жить. Поддержи мою мать, без тебя она зачахнет в бедности. Будь ей тем, чем я быть уже не могу, живите вместе, плачьте обо мне. Плачьте о родине и о том, кто один мог еще уберечь ее. Нашему поколенью этого горя не избыть, даже неистовая месть не утишит его. Живите, бедные вы люди, проживайте сужденное вам время, которое и временем-то не назовешь. Скоро, скоро мир остановится, замрет его круговращенье, моему пульсу осталось биться лишь несколько минут! Прощай!
Бракенбург. Живи с нами, живи для нас, как мы живем для тебя. Вместе с собой ты убиваешь и нас, живи, молю, живи и стражди. Мы неотступно будем подле тебя, и вечно бдительная наша любовь станет утешать тебя в своих живых объятиях. Останься с нами! Останься нашей! Я не смею сказать моей.
Клэрхен. Молчи, Бракенбург, ты не ведаешь, чего ты коснулся. Там, где тебе брезжит надежда, я вижу только отчаяние.
Бракенбург. Дели надежду с живыми! Остановись на краю пропасти, загляни в нее, но оглянись и на нас.
Клэрхен. Я все оставила позади, не призывай меня к новой борьбе.
Бракенбург. Ты как в дурмане, окутанная мраком, ты рвешься к темной бездне. Но не все еще померкло кругом, еще придет день…
Клэрхен. Горе! Горе тебе, как жестоко срываешь ты пелену с моих глаз. Да, день забрезжит! Забрезжит, сколько бы он ни прятался за туманами! Боязливо подходит к окну горожанин; черное пятно оставила ночь, он смотрит, и роковой помост так страшно растет на свету. В новых муках обращает поруганный сын божий молящий взор к отцу-вседержителю. Солнце не решается взойти, не хочет обозначить час, когда он должен умереть. Вяло тащатся стрелки по своему пути, и час бьет за часом. Молчите! Не надо бить! Но пора пришла! Утро гонит меня в могилу.
Отходит в сторону и, сделав вид, что смотрит в окно, исподтишка выпивает яд.
Бракенбург. Клара! Клара!
Клэрхен (идет к столу и пьет воду). Вот все, что осталось! Я не маню тебя за собой. Поступи, как сочтешь нужным. Прощай. Погаси эту лампу тихо, но не медли, я лягу отдохнуть. Постарайся выйти неслышно и дверь не позабудь закрыть. Тихонько! Не разбуди мою мать! Иди, спасайся. Спасайся, слышишь! Не то люди подумают, что ты убил меня. (Уходит.)
Бракенбург. И в этот последний час она простилась со мной, как всегда прощалась. О, если б ведал кто, как любящее сердце настрадалось. Она ушла, и я стою один. И смерть и жизнь равно мне ненавистны. Смерть в одиночестве… О любящие, плачьте! Нет, нет судьбы печальнее моей. Она со мной не делит капли яда и отсылает прочь, прочь от себя. Не манит за собой, а снова гонит в жизнь. О Эгмонт, тебе выпал счастливый жребий. Она тебе предшествует! Венок победный из рук ее — он твой. Она тебе все небеса дарует! А мне за вами следовать? Опять стоять в сторонке? Чтобы огонь неугасимой зависти и ревности сжигал меня и там? Нет места для меня здесь, на земле. И ад и рай несут мне те же муки! Лишь разрушения грозная десница была бы мне желанна, горемыке! (Уходит.)
Некоторое время декорации прежние. Начинается музыка, сопровождающая смерть Клэрхен. Лампа, которую Бракенбург забыл потушить, еще несколько раз вспыхивает и гаснет. Теперь сцена превращается в тюрьму.
ТЮРЬМА
Эгмонт спит на тюремной койке. Слышно звяканье ключей, дверь открывается, входят слуги с факелами, за ними — Фердинанд, сын Альбы, и Сильва в сопровождении вооруженной стражи. Эгмонт мгновенно просыпается.
Эгмонт. Кто вы, так грубо прервавшие мой сон? Что возвещают мне ваши наглые, трусливые взгляды? К чему этот устрашающий церемониал? Какой кошмар вы хотите выдать за действительность еще дремлющей душе?
Сильва. Герцог послал нас возвестить тебе приговор.
Эгмонт. Ты и палача захватил с собой, чтобы привести его в исполнение?
Сильва. Выслушай и ты узнаешь, что тебя ждет.
Эгмонт. Ночь — лучшего времени вы выбрать не могли для вашего позорного деяния! В ночи задумано, в ночи и свершено! Так проще скрыть поступок дерзкий и беззаконный! А ну, выходи, не бойся, ты, что прячешь меч под плащом, — вот моя голова, свободнейшая из всех, которые тирания отсекала от туловища.
Сильва. Ты ошибаешься. Свое решение праведные судьи не станут укрывать от света дня.
Эгмонт. Итак, наглость превзошла все пределы возможного.
Сильва (берет у близстоящего стражника приговор, развертывает свиток и читает). «Именем короля и в силу препорученной нам его величеством власти судить любого из подданных его величества, к каковому бы сословию он ни принадлежал, не исключая рыцарей „Золотого руна“, мы…»
Эгмонт. А король вправе препоручать свою власть?
Сильва. «Мы, по предварительном тщательном и законном расследовании, признали тебя, Генриха, графа Эгмонта, принца Гаврского, повинным в государственной измене и вынесли приговор: вывести тебя, чуть займется день, из тюрьмы на Рыночную площадь и там, перед лицом народа и в назидание всем изменникам, лишить тебя жизни путем отсечения головы. Дано в Брюсселе…»
Число и день читает так невнятно, что Эгмонт не может их разобрать.
«Фердинанд, герцог Альба, председатель Суда Двенадцати».
Теперь твоя участь тебе известна. Времени у тебя мало, чтобы примириться с нею; отдай распоряжения касательно устройства твоих домашних дел и попрощайся с близкими.
Сильва и сопровождающие его уходят. Фердинанд остается. Горят еще только два факела, тускло освещая сцену.
Эгмонт (погруженный в свои думы, некоторое время стоит недвижно, не оглянувшись на уходящего Сильву. Он уверен, что остался один, но, подняв взор, видит сына Альбы). Ты здесь? Хочешь своим присутствием приумножить мое изумление, мой ужас? Или стремишься принести отцу желанную весть, что я впал в недостойное мужчины отчаяние? Иди! Скажи ему, скажи, что ни меня, ни человечество ему оболгать не удастся. Скажи ему, неистовому честолюбцу, что сначала люди будут шептаться за его спиной, потом заговорят все громче и громче, а когда он сойдет с вершины, тысячи голосов станут кричать ему: «Не благо государства, не честь короля, не спокойствие провинций привели тебя к нам. Для себя он придумал эту войну, ибо война всегда на руку воину, для себя поднял эту страшную смуту, чтобы стать нужным королю». Я пал жертвой его подлой ненависти, его мелочной зависти. Я это знаю и говорю, ибо умирающий, смертельно раненный, имеет право говорить и такое. Суетный тщеславный человек, он всегда завидовал мне и давно уже обдумывал и прикидывал, как убрать меня с дороги. Еще в юности, когда мы играли в кости и кучки золота от него непрестанно перекочевывали ко мне, он становился угрюм и мрачен, притворялся спокойным, но злоба душила его, не столько из-за проигрыша, сколько из-за моего везенья. Помнится мне также его горящий взгляд и предательская бледность, когда на празднике, перед тысячами зрителей, мы состязались в стрельбе. Он вызвал меня, испанцы и нидерландцы толпились вокруг, ставили каждый на своего, желали победы — каждый своему. Я взял верх над ним, его пуля пролетела мимо, моя попала в цель, победный крик нидерландцев потряс воздух. Теперь его пуля поразит меня. Скажи ему, что я вижу его насквозь, и добавь, что человечество презирает победные отличия, которых мелкая душонка добивается кознями и ложью. А ты, если сыну возможно презреть обычаи отца, привыкни к стыду, ибо тебе довелось стыдиться того, кого бы ты от всей души хотел почитать.
Фердинанд. Я слушаю тебя, не перебивая! Твои упреки точно удары палицы по шлему, меня всего сотрясает, хотя я при оружии. Ты попадаешь в меня, но не ранишь: чувствую я только боль, она разрывает мое сердце. Увы мне! Вот, значит, для чего я возмужал, вот на какое зрелище я послан!
Эгмонт. Ты предаешься сетованиям? Что трогает, что мучает тебя? Запоздалое раскаяние, что ты участвовал в постыдном заговоре? Ты молод и хорош собою. И ты был всегда доверчив и приветлив со мной; покуда я на тебя смотрел, я примирялся с твоим отцом. Но так же лицемерно и подло, еще подлее его, ты заманил меня в сети. Ты хуже отца. Тот, кто доверяется ему, знает, что идет навстречу опасности, — но кто чует опасность, доверяясь тебе? Уходи! Уходи! Я не хочу, чтобы ты крал у меня последние мгновения! Уходи, я должен собраться с мыслями, но прежде забыть о жизни и о тебе!
Фердинанд. Что мне сказать? Я стою здесь, смотрю на тебя, и тебя не вижу, и не знаю даже, существую ли я. Просить прощенья? Заверять тебя, что я поздно, в последнюю минуту, узнал о намерениях отца, что я действовал не по своей воле, а как слепое орудие в его руках? Что пользы от того, какое мненье сложилось у тебя обо мне? Ты погиб, а я, несчастный, стою здесь, чтобы это подтвердить, чтобы оплакивать тебя.
Эгмонт. Какое странное признание, какое нежданное утешенье на пути к могиле. Ты, сын моего главного и, пожалуй, единственного врага, ты плачешь обо мне, ты не из числа моих убийц? Скажи, ответь, за кого я должен считать тебя?
Фердинанд. Жестокосердый отец! Ты весь в этом приказе! Ты знаешь мое сердце, мои убеждения, ты не раз попрекал меня, называя их наследием моей кроткой матери. Желая сделать меня себе подобным, ты послал меня к нему. Видеть этого человека на краю разверстой могилы, тобою обреченного смерти, ты заставил меня, дабы я, испытав нестерпимую боль, стал глух к судьбам любого, бесчувственным ко всему, что бы ни происходило.
Эгмонт. Я ничего не понимаю! Возьми себя в руки! Говори как подобает мужчине.
Фердинанд. О, я хотел бы быть женщиной! Пусть бы меня спрашивали: что трогает тебя? Что волнует? Назови мне зло еще страшнее и нестерпимее, сделай свидетелем поступка еще более низкого — я поблагодарю тебя и скажу: все это ничто.
Эгмонт. Ты вне себя. Где ты витаешь?
Фердинанд. Дай мне неистовством избыть свои страданья, дай излить свою душу! Я не хочу казаться стойким, когда все рушится во мне. Тебя, тебя я вижу здесь! Ужасно! Ты меня не понимаешь. Да и надо ли тебе понимать меня? Эгмонт! Эгмонт! (Обнимает его.)
Эгмонт. Открой мне тайну.
Фердинанд. Здесь нету тайны.
Эгмонт. Почему ты так близко принимаешь к сердцу судьбу чужого человека?
Фердинанд. Нет, не чужого! Ты мне не чужой. Еще в детстве твое имя, как звезда, светило мне с небес. Как часто я слышал о тебе, о тебе расспрашивал. Мальчику грезится юноша, юноше — зрелый муж. Ты всегда шел впереди меня, всегда я смотрел на тебя без зависти и поспешал за тобой — вперед, вперед! И, наконец, мне явилась возможность тебя увидеть, я увидел, и сердце мое устремилось к тебе. К тебе меня влекло, и, увидав тебя, я вновь избрал тебя из всех. Во мне забрезжила надежда навсегда с тобой остаться, жить подле тебя, тебя постигнуть, и все обернулось пустой мечтою, я увидел тебя здесь!
Эгмонт. Друг мой, если тебя это успокоит, знай, что с первого же мгновения моя душа для тебя открылась. Но слушай, пора нам поговорить спокойно. Скажи: твой отец всерьез и непреклонно решил убить меня?
Фердинанд. Да, это так.
Эгмонт. Его приговор не уловка с целью запугать меня, покарать нависшей опасностью и страхом, унизить, а потом вновь вознести, именем короля объявив мне помилованье?
Фердинанд. Нет, увы, нет! Поначалу и я тешил себя такою надеждой, но даже тогда мое сердце полнилось страхом и болью — увидеть тебя в заточении. Теперь от правды не уйдешь, это сбылось. Нет, я потерял власть над собой. Кто мне поможет, кто даст совет, как избегнуть неизбежного?
Эгмонт. Так слушай же! Если сердце тебе повелевает спасти меня, если тебе ненавистна сила, что держит меня в оковах, так спаси! Дорого каждое мгновенье. Ты сын всевластного и сам имеешь власть. Нам надо бежать! Я знаю все дороги, ты — все возможности. Лишь эти стены да немногие мили отделяют меня от друзей. Сними с меня оковы, мы доскачем до них, и ты останешься с нами. Король со временем, несомненно, поблагодарит тебя за мое спасенье. Сейчас он ошеломлен, а может быть, ему ничего не известно. Твой отец действовал самовольно, и королю останется только принять случившееся, даже если оно и повергнет его в ужас. Ты задумался? О, найди для меня путь к свободе! Говори! Укрепи надежду еще живой души.
Фердинанд. Не надо! Замолчи! Каждое твое слово только множит мое отчаяние. Не может тут быть ни выхода, ни решения, ни побега. Вот что мучит меня, когтями впивается в мое сердце. Я сам помогал плести эту сеть, я знаю, как крепко стянуты ее узлы, и отваге и хитрости здесь заказаны все пути, а я скован так же, как ты, как все другие. Разве стал бы я убиваться, если бы не испробовал все, что только можно было? Я валялся у него в ногах, упрашивал, молил. Он послал меня сюда, чтобы в этот миг лишить последней радости жизни.
Эгмонт. Итак, нет спасенья?
Фердинанд. Нет.
Эгмонт (топая ногой). Нет спасенья!.. Сладостная жизнь! Прекрасная, радостная привычка жить и действовать. И мне расстаться с тобой? Холодно расстаться? Не в шуме битвы, не под звон оружия, не среди суматохи и грохота ты говоришь мне мимолетное «прости», ты не торопишься, ты длишь мгновение перед разлукой. Я должен коснуться твоей руки, еще раз посмотреть тебе в глаза, живо почувствовать твою прелесть, почувствовать, чего ты стоишь, а потом оторваться от тебя и сказать: уходи!
Фердинанд. А мне стоять при этом, смотреть, не имея сил ничего остановить, ничему воспрепятствовать! У кого достанет голоса для крика такой скорби! Чье сердце не истечет кровью от отчаяния!
Эгмонт. Успокойся!
Фердинанд. Это ты умеешь владеть собой, ты можешь жертвовать жизнью и, твердо ступая, как герой, идти об руку с неизбежностью. А что я? Как я должен поступать? Ты одержишь победу и над собой и над нами, ты выстоишь, я переживу и тебя и себя. На пиру жизни погас мой светильник, в смятенье битвы я обронил свое знамя. Пустое, сумбурное, тоскливое будущее ждет меня.
Эгмонт. Мой юный друг, диковинная судьба дала мне обрести тебя и тут же потерять. Ты за меня испытываешь смертную муку, страдаешь за меня всмотрись в меня, нет, ты меня не утратишь. Если моя жизнь была для тебя зеркалом, в котором ты охотно видел себя, пусть будет им и моя смерть. Люди бывают вместе, не только когда видят друг друга, далекие и умершие тоже живут с нами. Для тебя я буду жив, а для себя уже довольно прожил. Всякий день был для меня исполнен радости, всякий день я спешил выполнить долг, на который мне указывала совесть. Жизнь моя кончается, как раньше, много раньше могла кончиться в песках Гравелингена. Больше я не буду жить, но я жил. Живи и ты, мой друг, радостно, охотно и не страшись смерти.
Фердинанд. Ты должен был и мог сохранить свою жизнь для нас. Ты сам убил себя. Я часто слышал, что говорили о тебе мудрые мужи, и враждебные тебе и благожелательные. Они подолгу спорили, каков ты, но в одном неизменно приходили к согласию — он идет опасной дорогой. Как часто я хотел найти возможность тебя предостеречь! Но разве у тебя не было друзей?
Эгмонт. Меня не раз предостерегали.
Фердинанд. Теперь, когда я, пункт за пунктом, прочитал в обвинительном заключении вопросы, заданные тебе, и твои ответы, мне стало ясно: простить тебя можно, снять с тебя вину — нельзя.
Эгмонт. Не стоит даром тратить слова. Человек думает, что сам творит свою жизнь, что им руководит собственная воля, а на деле сокровенные силы, в нем заложенные, неудержимо ведут его навстречу его судьбе. Но не будем об этом думать, я легко отделываюсь от подобных мыслей. Труднее отрешиться от тревоги за свою страну, но и о ней найдется кому позаботиться. Если бы моя кровь пролилась за многих, если бы принесла мир моему народу, я был бы счастлив. Увы, этого не будет. Но человеку не подобает мудрствовать, когда ему уже не надо действовать. Хватит у тебя силы сдержать гибельный лютый нрав отца — сдержи его. Но кому это посильно? — Прощай.
Фердинанд. Не могу я уйти от тебя!
Эгмонт. Отдаю под твое покровительство моих слуг. Они хорошие люди — пусть не развеет их по свету, пусть несчастье минует их! Что с Рихардом, моим секретарем?
Фердинанд. Он опередил тебя. Они объявили его государственным изменникам и обезглавили.
Эгмонт. Бедняга! Еще одно, и тогда прощай, я устал. Что бы ни волновало наш дух, природа под конец все равно берет свое. Ребенок, и обвитый змеей, засыпает живительным сном, а усталый путник в последний раз ложится отдохнуть перед вратами смерти, словно ему предстоит долгая дорога. Еще одно… Я знаю девушку, не презирай ее за то, что она была моей. Если ты позаботишься о ней, я умру спокойно. Ты благородный человек, женщина, доверившаяся тебе, укрыта от зла. Скажи, а жив еще мой старый Адольф? И на свободе ли он?
Фердинанд. Тот бодрый старик, что на коне всегда сопровождал вас?
Эгмонт. Да, он.
Фердинанд. Он жив и на свободе.
Эгмонт. Адольф знает ее дом, пусть отведет тебя к ней, а ты обеспечь его старость за то, что он укажет тебе путь к этому сокровищу. Прощай!
Фердинанд. Не могу я уйти!
Эгмонт (оттесняет его к двери). Прощай!
Фердинанд. Дозволь мне еще побыть с тобой.
Эгмонт. Друг, без долгих проводов.
Провожает Фердинанда до двери и вырывается из его объятий. Тот торопливо уходит, как пьяный.
(Один.) Черная душа! Не думал ты оказать мне благодеяние, прислав сюда сына. Он освободил меня от тревог и мучений, боязни и предсмертной тоски. А сейчас природа настойчиво и ласково требует с меня обычной дани. Все прошло, все решено, и то, что в эту последнюю ночь бередило мне сердце и заставляло ворочаться на ложе, теперь необоримо усыпляет мои чувства. (Садится на койку.)
Музыка.
Благодатный сон! Ты нисходишь, как само счастье, непрошеный, невымоленный, нежданный. Развязываешь узлы суровых дум, смешиваешь воедино образы радости и боли, неостановимым кругом течет внутренняя гармония и, окутанные сладостным бездумьем, мы уходим все дальше, все дальше и перестаем быть.
Эгмонт засыпает, музыка сопровождает его сон. Стена за его ложем словно бы разверзается, и возникает сияющее виденье. Среди льющегося прозрачно-ясного света Свобода в небесном одеянье покоится на облаке. Лицо ее — лицо Клэрхен; когда она склоняется над спящим героем, оно печально: она оплакивает его. Вскоре, овладев собою, она ободряющим жестом показывает ему на пучок стрел, а также на жезл и шляпу. Она призывает Эгмонта к радости и, дав ему понять, что смерть его принесет свободу провинциям, хочет увенчать его как победителя лавровым венком. В миг, когда с венком в руках она приблизилась к нему, Эгмонт поворачивается и теперь лежит на спине, лицом к ней. Венок, который она держит, как бы парит над его головой. Вдали слышится военная музыка, бьют барабаны, свистят рожки; с первым еще тихим ее звуком виденье исчезает. Музыка становится громче. Эгмонт просыпается. Тюрьма слабо освещена лучами утренней зари. Первое его движение — он прикасается к голове, потом встает и озирается, не отнимая руки от чела.
Венок исчез! Прекрасное виденье, тебя спугнул свет дня. Да, то были они, две сладостные утехи моего сердца. Божественная свобода приняла обличье моей возлюбленной, милая девушка облеклась в небесное одеянье подруги. В суровый миг они явились мне слившимися в единое виденье, скорее грозное, чем прельстительное. Окровавленными ногами она приблизилась ко мне, на развевающихся складках ее одежды алела кровь. То была моя кровь и кровь многих благородных мужей. Недаром пролилась она. Шагай по ней! О, храбрый мой народ! Богиня победы летит впереди! Как море, что твои плотины сокрушает, круши и ты тиранов злобных крепость! Топите их, гоните вон с неправедно захваченной земли!
Бой барабанов приближается.
Чу! Слышишь! Как часто эти звуки призывали меня на поле битвы и побед. Как бодро ступали мои соратники по стезе опасной доблести! Теперь и я выхожу из темницы навстречу почетной смерти. Я умираю за свободу. Для нее я жил, за нее боролся и ей в страданьях я приношу себя в жертву.
Глубину сцены занимают испанские солдаты с алебардами.
Ну, выводите их всех! Смыкайте ряды, мне вы не страшны. Я привык стоять с копьем в руке лицом к копьям, со всех сторон окруженный грозной смертью и с удвоенной силой, с удвоенной страстью чувствовать жизнь.
Барабаны.
Враг обступает нас со всех сторон! Мечи блестят, друзья мои, смелей! Ведь дома жены, старцы, дети! (Показывает на стражников.) А этих принуждает их владыка, не сердце их влечет. За родину идите в бой! За благо высшее сражайтесь, за свободу. В чем вам пример я ныне подаю.
Барабаны. Когда он идет к двери, навстречу стражникам, занавес падает, вступает музыка и завершает пьесу победной симфонией.