Дело № 2630
– …а вчерашнего дня совершил тот Ванька прегрешение мерзопакостное!
– Убег, сквернавец?
– Из смирительного дома не убежишь. И решетки, и запоры – все чин по чину. Тут – иная печаль… Ученого скворца, что по добросердечию в смирительном доме содержать ему разрешили, на волю выпустил! Подговорил караульного: «Дескать, весна на дворе, птицу жаль. Для забавы, мол, держал ее. Так ты, сменившись, передай скворца – из полы в полу – верному человеку. Человек тот убогий: Левонтий-немтырь. Птица разговорами его и утешит…» Караульный, первогодок непоротый, Ваньке – возьми да и поверь! Но самое мучительное в другом: будучи после Петропавловки, по всемилостивейшему указу водворен в смирительный дом, Ванька Тревога послаблением этим дерзко воспользовался! Взял и подучил скворца нести околесицу про Тайную экспедицию, про Голкондское да про Офирское царство…
– Неужто царства такие существуют?
– Царства Голкондского точно нет. Ванька сам от него давно отказался. А насчет царства Офирского – еще разбираться надо…
Передразнивая Ваньку, Степан Иванович измучился, осерчал, досадливо смахнул слезу, на минуту смолк, откинулся в кресле. Стакан для перьев, нож для резки бумаги, пара подсвечников, чернильный прибор из лазурита – почтительно отдалились. Чувства, однако, были приведены в порядок, и сразу же нос обер-секретаря с прямоугольным кончиком, словно вылепленный из твердой белой глины, дрогнул крылышками, издал сопение, задвигался резче, мощней, будто хотел соскочить с лица, кинуться, подобно борзой, за лисой или зайцем!
За учуянной дичью последовал также и взгляд. Но тут же розыск прекратил, зарылся в хамаданский верблюжий ковер. Взгляд Степана Ивановича был послушен внутреннему голосу, который отчетливо произнес: надо оставить в покое зверье крупное, зверье мелкое и следовать только за зверьем опасным!
Шешковский прикрыл глаза прозрачной детской ладошкой.
– А только Бог с ними, с царствами. Не в них главный соблазн.
– В чем же он, ваше превосходительство?
– А вот в чем. Кто мне теперь в точности скажет, чему еще Тревога обучил скворца?
– Так расспросить его с пристрастием! Как на духу все и выложит.
– Кто выложит? Скворец?
– Ванька…
– Да вот же, пока не выложил. А расспросить – расспросили. Я сам на Васильевский, в смирительный дом ездил. А перед тем – на Пряжку, где Ванька одно время в гошпитале содержался. Только хитер Тревога! Рассказал многое, но не все. Сказки и прожекты его, вкривь и вкось накарябанные, сама государыня читать изволила. Про склонность его к обману и литью фальшивых монет ей тоже доложили. Равно как и про то, что призывал Тревога российских и иностранных подданных основать, как он сам написал, «с трудом и потом» – новое государство на острове Борнео. Выдумкам тревогинским матушка не поверила. Назвала их «сплетением вымышленных сказок». Но что-то в тех сказках государыню до слез тронуло. А посему вердикт ее был…
Шешковский откинул сукно, вынул плотный лист бумаги: «Оный Иван Тревогин все сии преступления совершил по молодости своей, от развращенной ветрености и гнусной привычки ко лжи… Других же злодеяний от него не произошло…»
– Не имел Тревогин жестоких умыслов, – изволила добавить матушка-государыня, – пожалеть его надобно и от тяжкого наказания избавить.
– Ну, ежели матушка-государыня так изволила говорить…
– Ты далее слушай. Тут дело ясное: брешет Тревога, как пес смердящий! Но брешет складно, иной раз высокоумно. А еще Ванька девичий характер имеет. Чувствительность его и пронзила государыню до слез!
– А я-то, ваше сиятельство, грешным делом, думал: к мужеским характерам матушка-государыня склонность питает.
– Цыц, пакостник! В мысли матушкины нюхальник не суй! Ишь, смелость взял узнавать тайное… И сиятельством меня не зови. Из мещан я, хоть по должности и выше многих князей буду. В московской конторе тайных разыскных дел подканцеляристом служил. Сам бит, сам порот бывал. А говорю это того ради, что двадцать лет мы с тобою, Игнатий, одну лямку тянем. Еще потому, что не всякий поротый злобу на порку держит. Таков и я… С Ванькой же Тревогой и его птицей деликатность требуется. Не каждому доверить могу. И матушка-государыня недовольна будет, коли что не так. Про Москву тоже вспомнил не зря: тайная часть нашей беседы Белокаменной коснется.
Шешковский встал, легонько охлопал себя по бедрам, щелкнул кистями рук.
Кабинет был затемнен. Узко сдавленное питерское утро в него почти не проникало. Рыжебровый Игнатий, в который раз уже, подивился мозглявости обер-секретаря Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате. Посмеялся про себя и над мелким чмыханьем Степан Ивановича.
Чмыханье, однако, было делом привычным. А вот что оказалось новым, так это запах пачулей. Мшистый, женский, плывший из тайной комнаты, соединенной с домашним кабинетом Шешковского, запах встревожил Игнатия не на шутку!
– Слушай, что говорю, пакостник, – оторвал Игнатия от впечатлений обер-секретарь, – есть на Москве один овраг. Голосов овраг зовется… Слыхал про него, когда еще в подканцеляристах обретался. Одиннадцать лет назад, в году 1774-м, когда по делу Емельки Пугача в Москву послан был, ездил я тот овраг осматривать… Место сырое, и место странное. И хотя вблизи сельцо Коломенское, где блаженный Алексей Михайлович скучать любил, – все одно место дикое! Говорили про тот овраг – всякое. А середыш дела вот в чем. Есть в овраге расселина! В каковую, по секретным записям, и татарские конники, и стрельцы сотнями, и дворцовая стража десятками, и обычный люд не единожды и не дважды проваливались. А потом – когда через двадцать, а когда и через сто лет – провалившиеся живы-живехоньки в Голосовом овраге обнаруживались. Что с ними творилось далее – ни в сказке сказать, ни пером описать. И ведь не одни стрельцы или конники обратно из расселины выныривали! Некие особи в железных колпаках, с ружьями, пуляющими по сто раз в минуту, – являлись. Ни стрельцы, ни железные головы долго не жили: так с выпученными глазами через месяц-другой в московских узилищах Богу душу и отдавали.
– Диво дивное, Степан Иваныч!
– Врал про ту расселину один филосо́ф-головастик в застенке: будто век наш осьмнадцатый через нее с другими веками соединяться может – хоть с десятым, а хоть с двадцатым!
– Чудо, чудо!
– Не чудо. Обезьянщики немецкие безобразят. И наши академики им вослед. Недаром, ох недаром Михайлу Ломоносова сжечь хотели. И заметь: тогдашняя Тайная канцелярия к тому предполагаемому сожженью малейшего касательства не имела.
– Да я б тому Михайле!..
– Заглохни, тетерев… Далее. Делая вид, что изнемог под пыткой, Ванька все ж таки признал: дескать, скворца разным словам выучил и в Голосов овраг со своим подручным, Левонтием-немтырем, отправил. Чтоб там птицу для будущих времен сохранить. Дабы мог скворец в будущих временах против нынешнего правления свидетельствовать. Только брешет, авантюрыст! Взяли мы вчера Левонтия. И впрямь: нем и скрытен оказался. И хоть письму обучен, ничего про скворца письменно не сообщил. Самого скворца тоже при нем не обнаружилось. Написал же Левонтий всего несколько слов: мол, передал птицу человеку по имени Фрол. С тем чтобы, как и велел Ванька, скворца в Голосов овраг, к расселине доставить. Да боюсь, про Фрола тоже брешет. Может, скворец сам в Москву упорхнул, проверить надо.
– Нешто скворец голубь?
– Не голубь, а поумней голубя будет. Голубь что? Голубь птица скудоумная. Что к ноге прицепили, то и доставит. А скворцы связной людской речью владеют. Ум выказывают. Способны слова припоминать, мысли компонировать. Ежели скворец был некогда из Москвы сюда привезен – сам дорогу найдет. Только, нутром чую, не сам скворец в Москву упорхнул! Людишки низкие помогли!
За ресницу вновь зацепилась и в нерешительности – как намек на сложность обстоятельств, – повисла прозрачная, едва заметная слеза. Эту слезу Шешковский смахивать не стал.
– Ты вот что, Игнатий: надобно скворца того изловить. Надобно сюда его представить! Бери Савву да Акимку, бери из наших возков какой победнее: безоконный, крытый рогожей. И бурей – в Москву! Авось, у расселины скворца перехватите. Даже и в мыслях нельзя допустить, чтобы он в других временах очутился.
– А ежели мы сами в ту расселину ахнем?
– Значит, туда вам, телепням, и дорога! Только не чую я в той расселине достоверности… Да гляди, Игнатий. Помнишь, каким из Литвы прибыл?
Сухой перхающий голос Шешковского был неприятен. Великан Игнатий поморщился, однако послушливо, как дитя, склонил голову.
– А «рогатку» на шее у Арсения Мацеевича помнишь?
– У попа, што ль? Коего государыня повелела во всех бумагах сперва «Андрей Бродягин», а после – «некий мужик Андрей Враль» именовать?
– Цыц! Ты мне, Игнатий, подследственных бесчестить не смей. Всех их люблю, до шпыня последнего! В их же мучениях их и люблю. Уразумел?
– Как не уразуметь…
– А уразумел, так излагай по форме: мол, рогатку у епископа Мацеевича на шее помню. И знай: злоумышляющих на царство, будь то поп и весь его приход, будь то помещик и все его дворовые, Шешковский из-под земли выроет, из любой расселины достанет! И в тайную комнату, и на кресло!
Игнатий попятился. Про кресло для экзекуций, опускаемое и подымаемое через отверстие в полу тайной комнаты, соединенной с кабинетом Шешковского, было ему известно доподлинно.
– Ладно, не вешай носа. Грамоте знаешь?
– Чтению обучился. Письму – не сумел.
– Держи лист из дела. Прочитай сколько-нибудь вслух.
Шевельнув рыжими волохатыми бровями и не решаясь откашляться, Игнатий, сипя, прочитал:
– Дело за нумером 2630. «Об Иване Тревогине… распускавшем про себя в городе Париже нелепые слухи…»
– Париж – городишко французский. Сперва французы слухам тем не верили. А недавно – как взбеленились! Снаряжают отряд. Искать на острове Борнео указанное Ванькой Офирское царство. Чти далее.
– «…по делу Ивана Тревогина, доставленного из Парижа в Санкт-Петербург в сопровождении тайного агента господина Обрескова, а также инспектора французской полиции мосье Ланпре, и определенного в Петропавловскую крепость, прочитав все его гистории и сказки, государыня повелела: «Выпустить секретного арестанта Тревогина…» Тут пропуск!
– Так надо. Чти далее. – Голос Шешковского стал сух невыносимо.
– «…а как в смирительном доме вел себя Тревогин подобающе, то, продержав его там еще с полгода, отдать в Тобольский полк солдатом, под особый надзор».
– Сам я Ваньке про этот указ недавно и рассказал. Обрадовал подлеца. А он – возьми да и выпусти птицу!
– Тут дело ясное. Упекут Ваньку в Тобольск, навряд ли назад вернется. И скворец в Сибири пропадет. Вот Ванька и решил: дескать, сам сгину, так хоть птицу в Москву отправлю.
– Дурак! Ванька сгинет – записки его останутся. Матушка-государыня уничтожать их не велела. Для истории, сказала, сгодятся. А тут еще скворец ученый… Что он про наши времена и про государыню болтать станет, ежели Голосов овраг и расселина взаправду с иными временами соединяются? Так что ноги в руки – и в Москву! Листки эти сжуй и проглоти. Для тебя одного с дела копию сняли. Савве и Акимке про тайный смысл дела – ни словечка!
Степан Иванович бережно опустил себя в кресла.
Запах пачулей из тайной комнаты внезапно резко усилился.
«Снова бабу расспрашивать привезли. Она, дура, запахами играет, думает – поможет. Ух, мне б ее», – Игнатий хищно втянул в себя воздух.
– …сюда, сюда мне скворца ученого привезите! Да бережно под крылышки его принимайте, клюв ему, разбойники, не повредите! Сам истории про Офир слушать желаю! Сам…
«Ну, пустили савраску без узды», – просипел, откланиваясь, Игнатий.
* * *
На Москве были через четыре дня. Потоптались у Лобного места. Откушали пирогов московских: с кашей и зайчатиной. Не тратя времени зря, двинули возком в сельцо Коломенское.
В церкви Вознесения Господня кончали благовест. Уже свалившийся было под горку день – вдруг вернулся. Глянуло вечернее солнце.
– Троица скоро. Праздник взыскательный, праздник строгий. А мы тут баклуши, не помолясь, бьем. – Кучер Акимка размял ноги, перекрестился, почесал батогом спину.
– Вон он, Голосов овраг, – негромко вымолвил провожатый, – вперед и левей глядите. Только я туды не ходок.
Провожавший питерских Сенька Гуль, до скончания века обязанный Шешковскому сокрытием одного из темных дел своих, мимовольно попятился.
– Дальше – сами. А то, вишь? Зеленцой туман берется. Как бы худого не вышло. Ходят слухи – пропадают здесь. – Сенька жадно, по-звериному сглотнул слюну.
– Ладно, ступай себе с Богом. Слухи эти нам ведомы. Лошадей и возок постереги. Мы на птицу силки поставим, подождем до ночи – и назад. А не попадет в силки… – Игнатий один за другим выдернул из-за пояса пару двуствольных пистолетов… – Савва у нас птицу на лету сшибает. Так, закадыка? – подмигнул гололобому Савве Игнатий.
– А до утра не потерпит? – Костистый, обритый на турецкий манер, с усами обвислыми, Савва нехотя принял пистолеты.
– Услыхал я сейчас звоночки нежные. И покрикиванья из оврага доносятся. Слова в тех покрикиваньях вроде человеческие. Только, чую: птица кричит. Наставь ухо трубочкой, Савва, сам услышишь.
В щебете и гомоне майского вечера внезапно и впрямь услышалось: «Офир-р! Офир-р! Под-данные рады! Государ-рыня в гнев-ве!»
– Скворец! Скорей вниз!
На краешке одного из слюдяных камней сидел страхолюдный мужик. Скорей всего, это Фрол, указанный Левонтием-немтырем, и был.
По земле меж его огромных, черно-синих, раскинутых в стороны ступней, едва прикрытых изодранными в клочья опорками, ходил взад-вперед и покрикивал крупный желтоухий, с красным надклювьем скворец.
– Хватай их!
Фрол мигом вскочил, подхватил скворца, сделал два-три шага в сторону и внезапно исчез: точно сквозь землю провалился.
– Тут он, Игнатий, тут! Гляди, шапка за куст зацепилась!
– Как бы нам в расселину не угодить…
Зеленоватый вечерний туман стал внезапно сгущаться.
А когда туман рассеялся – ни Фрола со скворцом, ни Игнатия с Акимкой и Саввой близ громадных слюдяных камней видно уже не было.
Сенька Гуль ждал с лошадьми и возком день, ждал другой. Поговорил со знакомым трактирщиком. Тот присоветовал – ждать неделю.
– Только не вернутся они. Здесь так уже бывало. Полусотня стрельцов провалилась когда-то. А через сто лет выступили те стрельцы наружу. Да только вскорости все померли. Не выдержали перемены лет.
– Мать честная…
– Ты, Сенька, вот чего, ты на Дон беги. А лучше – в Новороссию. На тебя пропажу лошадей списать могут. В Новороссии сенатор Потемкин новые города, слыхал я, закладывает. Там Шешковский тебя ни в жизнь не сыщет. А лошадей я у тебя куплю. Возок – офеням сбагрим… Ну, по рукам?
– Прах с тобой, по рукам!
Неделя отшумела быстро. Сенька Гуль отдал трактирщику лошадей задешево. Но и того хватило с лихвой. Разложив на тряпице червонцы, Сенька глядел на них как на съестное: глотая слюну, жадно, пристально.
Грянула Троица. Однако ни в Троицын, ни в Духов день, ни позже Сеньку, равно и прибывших из Петербурга разыскателей Тайной экспедиции при Правительствующем Сенате, в сельце Коломенском больше никто не видел.