Жизнь уходит
К пятидесяти годам у Юрочки Жосана стали сужаться плечи: ближе, острей, беспомощней…
Он чувствовал это и раньше. А сегодня ночью, во время летней грозы – понял окончательно.
Чуть медленней, чем обычно, словно сквозь невидимый дождь, Юрочка двинулся к зеркалу. Отразилось красивое, вовсе не дряблое тело, туго обтянутое вокруг бедер синими трусиками в форме плавок.
Плечи были на месте. Но когда Юрочка на миг закрыл глаза, он снова и ясно почувствовал: плечи действительно сужаются, их ведет одно к другому, тело делается узким, как торчащий посреди двора столб…
Раннее серенькое утро застало Юрочку во дворе собственной дачи. Он подобрал с дорожек две-три щепки, выполнил еще какую-то мелкую работу и пошел по дачной аллее вниз, к реке Серебрянке.
Никто по дороге ему не встретился – было только пять с минутами. Скучая, Юрочка решил сходить к туберкулезному санаторию, поговорить с экономистом Буйковым.
Буйкову было за шестьдесят, и он был настоящий экономист из университета: зол, въедлив, длиннобород, умен. Правда, экономику Буйков не любил, преподавал в последние годы философию.
Говорить с Буйковым Юрочке было лестно, хотя экономист-философ часто выражался напыщенно и непонятно, вставлял много греческих терминов, причем делал это умышленно, чтобы Юрочка его не понял.
Однако к Буйкову – хоть тот и подымался с петухами – было рано.
Тогда Юрочка решил просто пройтись по лесу.
Он вошел в лес и немного походил с краю, меж старых деревьев. Повеяло лесным, чуть слышимым ветром.
Вдруг, ни с того ни с сего, Юрочке стало страшно. Дробная россыпь страха стала облеплять его, как листья и мох брошенную колоду: с головы до пят. Сперва Юрочка не понял: чего это он в ухоженном и утоптанном, далеко и хорошо просматриваемом дачном редколесье испугался?
Постепенно дошло: страшно умирать!
Лес шумел, как дальний поминальный хор, и шум этот не ослаблял Юрочкин страх, а только усиливал. Жосан хотел было повернуть назад, к даче, но отчего-то не смог. Ноги не то чтобы отнялись – они как-то одеревенели, и поверх этой «деревянности» словно обволоклись неприятно колющей стекловатой.
Тогда Юрочка попытался сесть на землю. Но и этого не смог. Ноги вздрагивали, их помимо Юрочкиной воли слегка пошатывало, а потом, словно пустые канализационные трубы, медленно, но верно наливало жгуче-холодным расплавленным металлом. До спасительной земли было всего ничего, но болезненность ощущений не позволяла Юрочке на нее опуститься.
«Столбняк в лесу… В лесу столбняк… С печки бряк – в лесу столбняк…» – попытался отшутиться Юрочка. Но веселья не вышло.
Так он простоял минут пять-десять. Вдруг схватило и спину. «Почки? Неужели почки?…»
Внезапно Юрочке почудился близкий смех. От возмущения – кто может смеяться в момент случившейся с ним болезни? – Юрочка чуть не задохнулся.
Медленно, стараясь не тревожить спину и поясницу, повернул он голову.
Полуобнаженная, а может, и совершенно голая молодая женщина смотрела на него из подроста.
Женщина еще раз рассмеялась и, гибко вильнув телом, медленно и, как показалось Юрочке, неохотно исчезла меж листьев и веток.
В другой раз Юрочка наверняка устремился бы за ней. Он был «ходок», знал про женщин многое, и знал всякое. Знать это «всякое» – в основном гиблое, нехорошее – Юрочке было приятно.
Да и женщину эту он несколько раз на станции, в поселковом магазине и около запруды видел. Припомнилось: берег, вода, майская, молодая еще трава, какие-то незначащие разговоры о русалках, и вдруг за спиной – громкий плеск, и чуть позже, поверх воды, та же смеющаяся, встряхивающая хвостом волос головка.
Мелкая одиночная слеза скользнула по скуле. Слеза еще сильней напугала Юрочку. Но он гнал от себя испуг, ерничал:
«Куда она теперь пошла? Мыться в бане? Купаться?»
Тут он вдруг вспомнил: обнаженную женщину зовут Наталья Владьевна. Имя еще сильней раздразнило его.
«Стой! Руки вверх! Ноги на ширину плеч!» – хотел уже было скомандовать Юрочка.
Увидав, что всем известный донжуан Жосанчик – или, как на китайский лад называли его продвинутые люди в поселке – Бля-О-Дун – к ней не идет, Наталья Владьевна решила подкрасться к нему сама. Однако, еще раз глянув на истуканом стоящего Юрочку, вдруг зашипела от негодования, как змея: «Еще ч-чего!» Это он должен догонять ее. Он должен близ кустов и деревьев клонить к берегу, притапливать в реке!
Наталья Владьевна решила в последний раз напомнить о себе и, тихо шелестнув так и льнувшими к телу листьями, чуть стороной от Юрочки пошла к Серебрянке.
Движение Юрочка, конечно, заметил.
«Ну нет, так просто она отсюда не уйдет!» – Юрочка решил оцепенение свое во что бы то ни стало сбросить, из столбняка выйти. Он резко дернул плечом, двинул правой ногой, и тут же как подкошенный рухнул наземь.
Юрочка сильно зашибся и на некоторое время лишился сознания. А когда пришел в себя, сразу подумал (вроде про Наталью Владьевну, но вроде и про другое): «Уходит? И пусть уходит… Кто, кто уходит?». Не совсем еще после удара о землю опомнившись и страшась своей бездвижности, забормотал Юрочка: «Нат Владь?… Жи… жи-и-изнь уходит!»
Наталья Владьевна дел с пьяными никогда не имела. «Напился как свинья, – ощетинилась она. – Утро же! А он все после вчерашней попойки не просохнет!»
Больше на Юрочку не оглядываясь, порожняком и в сильном гневе, поспешила она к свернутой близ речки в комочек одежде.
«Уходит, б…, уходит!» – хотел крикнуть Наталье Владьевне вслед об уходящей от него жизни Юрочка. Но изо рта вывалились лишь две-три хриплые бульбочки.
Тут Юрочка вспомнил о ночном громе и подумал, что это было предупреждение.
«Да за какие-такие дела? За что это?»
Как Юрочка ни старался, но понять, что он такого дурного сделал, чтобы вот так держать его в лесу, не позволяя позвать на помощь, не позволяя двинуться с места, – не мог.
Он стал лихорадочно, но в то же время размеренно-строго перебирать события последних лет. Потом двинулся глубже, к годам ранним. Ничего! Ни тогда, ни сейчас – ничего позорного в его жизни не было!
Припомнилось, правда, одно давнее дело (Юрочка был адвокат) – дело бизнесмена или, как говорил сам подследственный, «купца» Худаева. Был там один винтик, была одна кнопочка, до которой дотрагиваться не хотелось: Юрочка взял у Мити Худаева большие по тем временам (начало 90-х) деньги. А Худаеву дали, несмотря на деньги и Юрочкино красноречие – одиннадцать лет строгача.
Юрочка вспомнил глаза Худаева после оглашения приговора, и ему захотелось крикнуть или позвать кого-то на помощь.
Голос из Юрочки – несмотря на общее одеревенение – тихо-слабо, но выходил. Поэтому, подумав немного, он выразился про Митю Худаева вслух.
– А могли б и пятнадцать! Да, да, пятнадцать! За присвоение! В особо крупных!.. – радуясь своему все-таки проклюнувшемуся адвокатскому мягкому баритону, стал даже покрикивать Юрочка.
Лес ответил на крик едва слышным, глухим стоном. Юрочка знал: «купец» Худаев в лагере по нелепой случайности погиб.
Но ведь это к Юрочке касательства уже не имело!
– Вообще! – Внезапно осмелевший Юрочка понял: это он просто испугался заунывного шума, испугался серо-зеленого, еще сыроватого летнего леса!
«Ну да: солнца нет!.. Ну да: гром гремел ночью… Гроза же… Все естественно, все целесообразно… И эта голая баба в кустах! Не уйдет она от меня, не упрыгает…»
Довольный таким мыслительным променадом, Юрочка навострил уши: смех Натальи Владьевны слышался где-то рядом.
Словно ни в чем не бывало, попытался он сесть, но опять, как ванька-встанька, опрокинулся на спину.
Прошел час, может два. В лесу – пока редко и слабо – стали раздаваться голоса дачников. Сперва Юрочка вскидывался на каждый голос, собираясь позвать гуляющих, но все не мог. Этой немощи ему было стыдно так, как никогда в последние годы стыдно не бывало. Нарастала и боль в пояснице.
Совсем рядом прошел, разговаривая с кем-то, экономист Буйков из туберкулезного санатория. Буйков шел скорей всего на станцию. Экономист-философ любил по утрам наблюдать, как давится и корчится в электричках спешащий в Москву на работу окрестный люд. Буйков на ходу гадко сорил грецизмами и распекал перхающего – тоже наверное туберкулезного – спутника за глупость и легкомыслие.
Звать на помощь дикобородого Буйкова Юрочка не захотел.
От мысленного соприкосновения с туберкулезниками он вдруг остро почувствовал: не только плечи стали узкими! Узкими и грязновато-липкими – как тесная, давно не чищенная клетка, оставшаяся от жившего когда-то с Юрочкой попугая, – стали и его легкие.
Старикашка Поснов набрел на Юрочку случайно. Старикашка шел в магазин за сахаром. Сахару нужно было много: 16 кг, пуд. «Малосахарный», то есть некрепкий самогон Поснов не признавал. Десять кило – ему. Шесть кило – старухе на варенье.
– Десять плюс шесть, шесть плюс десять, – вздыхал старикашка Поснов, заранее готовясь отдыхать с такой ношей (тележка у него недавно сломалась) возле каждого столба.
Бывший ракетчик Поснов как раз думал, где б ему убить сорок-пятьдесят минут, оставшиеся до открытия поселкового магазина, – и в миг раздумий едва не наступил на Юрочку-адвоката.
За час или два Юрочка Жосан много чего передумал. Поэтому он только краем глаза ухватил чинившего ему когда-то крышу – не дачника, а глупого селянина дядю Сеню Поснова, и уже не раздраженно, а как-то успокоенно хоть и не слишком внятно сказал:
– Жизнь уходит…
– Уходит? – удивился старикашка Поснов. – Жизнь-то? А куда ж это она уходит? И чего это она от тебя, молодого, уходит?
– Чего-чего… Уходит, и все.
– А-а. Ну ежели надоел ты ей… Да ты… ты погоди… Шуткую я! Я вот тебе карету вызову! Это мне теперь раз плюнуть!
Поснов вынул завернутый в белую тряпку – чтобы кнопочки не забивало карманным сором и пылью – мобильный телефон, подаренный ему как ветерану поселковой администрацией, стал вызывать «Скорую помощь».
Юрочка лежал безучастно. С дядей Сеней Посновым ему было говорить не о чем. Вспоминать тоже ничего не хотелось. Не хотелось и кареты. Хотелось так в лесу и остаться, потому как шум леса был теперь не поминальный, а какой-то океанический, навевающий что-то непреодолимо-высокое, однако ж необходимое, нужное…
Старикашка Поснов вызвал скорую, присел, заглянул Юрочке-адвокату в глаза. Ничего особенного в них не заметив, ракетчик дядя Сеня стал думать о своем.
Самое свое у него было – вспоминать войну 1994 года.
Рухнул от залпа весь левый край деревни, и сквозь каменный пролом одного из заборов стала видна чужая, не украшенная даже дохлым цветком или гипсовым голубем, неприятная, но зудяще-приманчивая жизнь.
Сеня видел: бежит по двору женщина – а у нее подол завернулся. Видел и глубже: лежит в саду мужичонка ихний, исламский, – а у него из головы черный фонтанчик брызжет: брызнет и перестанет, перестанет – брызнет опять. Женщина и мужичонка обретались в одном дворе, но словно бы в разных жизнях…
Но самой непонятной и от этого вполне отвратительной была лошадь: белогривая, с крутой шеей, с белыми надкопытьями. Лошадь, видно, только что перестала бояться и жаться к дереву, она даже перестала уворачиваться от все еще падающих камней. Дико и беззвучно оскалив пасть, она словно готовилась переплыть или перейти вброд невидимую реку.
Все эти люди и лошадь вдруг показались дяде Сене Поснову уже «отработавшими номер», отбывшими на земле свой срок, и он снова выстрелил – значительно выше дома и заборов, в пустые и тоже неприятные, почти ненавистные в тот миг небеса – отбывшим свой срок словно бы салютуя.
Вообще-то он хотел, чтобы чужая жизнь продолжалась. Она была непривычной и любопытной. Это любопытство вызывало какое-то любовное оцепенение, даже истому. Но здесь сразу три минометчика дали залп, и все вокруг потонуло в дыму, в мелкой строительной крошке.
Тогда дядя Сеня Поснов стал думать о том, что сам-то он – артеллерист-ракетчик, а его соседи по укрытию – обыкновенные пердуны. Просто минометчики с «мухой» – и баста! Ни самих минометчиков, ни подствольного гранатомета Сеня не любил. Он любил упрятанные глубоко в шахтах, под тихо свинчивающимися люками, толсто-зеленые, обрывающие своей тысячепудовой любовью сердце с первой притрожки ракеты.
От стылости этих самых шахт, а потом от зябкости серебрянского леса дядя Сеня передернул плечьми.
За то время, пока он думал о войне, Юрочке-адвокату стало хуже.
– Жизнь уххо… уххходит… – бормотал впавший в полубеспамятство адвокат.
Ракетчик Поснов обеспокоенно встал и, не разрешая себе вспоминать, опять-таки вспомнил…
Когда дым и строительная пыль от нового залпа рассеялись, стало видно: лошадь лежит на боку и пасть уже не скалит. Пасть теперь была лишь приоткрыта и слегка надорвана, но глаза лошади все равно были веселыми. Этого нельзя было понять, можно было только предположить, что лошадь видит что-то, чего ни бывший ракетчик Поснов, давно тянувший лямку сверхсрочника, ни его молоденькие напарники, службу только начинавшие, – не видят.
Ракетчик Поснов, в наказание за строптивость разжалованный из старших прапорщиков в сержанты и приставленный к минометам, повертел неодобрительно головой.
Дыма уже почти не было. Зато прямо на край пролома опустилась тяжкая от склеванной дряни ворона. Ворона внимательно следила, как из белогривой лошади уходит жизнь. До людей вороне дела вроде не было. А может, хитрая ворона, видя четырех живых – дядю Сеню и его напарников, а также двух мертвых – исламского мужичонку и женщину с забрызганным какой-то дрянью лицом и задранным подолом – может, она только делала вид: ей, вороне, никакого дела до сперва в жизнь входящих, а потом пробкой из нее вылетающих человецев нет…
Встряхнувшись, ракетчик дядя Сеня сам вдруг повторил слова адвоката Юрочки:
«Жизнь уходит… А взамен? Что взамен? Что-то ведь должно взамен приходить? Да, так!.. Жизнь уходит, что-то другое приходит! Уходит, главно дело, приходит… И не смертушка приходит, нет!»
Тут старикашкой Посновым услышался мотор скорой, он встал и, зная, что дальше моста машина не пройдет, к этому самому мосту побежал.
«Уходит жизнь! Приходит что-то! Уходит – приходит!» – крикнул про себя, а потом и вслух Поснов.
Влажная, дрожащая и небывалая в последние месяцы радость от мысли, что жизнь уходит, но потом, «опосля жизни», что-то неведомое приходит, может большее, может даже лучшее, – до краев наливала его.
«Ну так пусть ее… пусть уходит! Хрен ей в задницу! Дышлом по хребту!»
Показав врачу и фельдшерице, где лежит Юрочка, старикашка Поснов, ни минуты не колеблясь, побежал в поселок. Он не шел, а именно бежал.
Сухонький и звонкоголосый, вовсе не старый, но к старости в последние годы неуклонно стремившийся и любивший только ее, эту опрятную худощавую старость, он бежал и на бегу тихонько вскрикивал: «И пусть ее! Пусть! Кому она, теперешняя, нужна! Пусть! За ней – чудо чудесное будет! Чудо…»
Что чудесного будет за жизнью – он объяснить себе твердо не мог. Но, вспоминая адвоката Юрочку и деваху без купальника, убеждал себя: «Будет! Будет что-то!
Срамная-то жизнь, блин горелый, уходит – новая, в сто раз лучшей приходит!»
Он вдруг остановился и, задрав голову, подпрыгнул вверх: раз, еще раз! Там, вверху, казалось, висело что-то страшно необходимое для его жизни, то, что пролетало иногда над ним темноватым облачком, полным сжатого в громовой сгусток ливня и света.
Дядя Сеня прыгал и кричал: «Эх, раз, еще раз!» – пока не упал в траву.
Полежав в траве сколько надо, он быстро, на карачках, развернулся и поскакал совсем в другую сторону: через подрост, через сосенки, в санаторий к туберкулезникам: им-то про все это полагалось знать в первую голову! Про жизнь! Про Новую Великую Перемену Дней, что летит жизни наперехват!
Но тут же снова передумал и побежал искать деваху. «16 кг – потом! Ей, ей сказать надо! Ведь… Ведь… Обманутая она. А самый большой грех – обмануть женщину. Тот муслимский мужичонка… он ведь обманул свою бабу. Не предупредил ее: “Вот ты будешь лежать с обрызганным дрянью лицом и завернутым подолом”. Скрыл мужичонка про жизнь и смерть… а может, и не знал про них ничего… Так и с этой бабой будет!»
Дядя Сеня Поснов – не умер, а впал в какую-то бессловесную болезнь, – в тот же день, ближе к вечеру.
– Напоследок, – причитала у магазина его старуха, неопрятная, сырая и действительно старая – напоследок сказал: «Жизнь-то уходит, да, знать, что-то на место ее приходит!»
– Сложил, сердешный, губки – так вот – бантиком, и с радостью дивной умолк. И не умирает он теперь, и не живет. – Сырая старуха от сладкой предсмертной жизни дяди Сени, который старым вовсе не был, а прозван был старикашкой за въедливость и круглые допотопные очки, иногда спускаемые им на веревочке со лба на плечо, – всегда поеживается и добавляет: – Так-то теперь живем…
Юрочка-адвокат – наоборот выздоровел. Его сильно беспокоят сужающиеся плечи, и донимают летние, невесомые и беззвучные дожди: они несут с собой нечто невыговариваемое, то, что шире окон, шире самой жизни, ослепительней и страшней ее.
Но дожди уходят, и Юрочка все забывает: и поминально шумящий лес, и старикашку Поснова, дотошного и доставучего, и Митю Худаева, нелепо погибшего в зоне. Что прошло – то прошло.
А вспоминает он одну только Наталью Владьевну. Даже не ее саму, а нижнюю часть ее тела, которую сквозь листву ему как следует рассмотреть не удалось. При этом неистово раздражается Юрочка от того, что Наталья Владьевна, не сказавшись никому в дачном поселке, куда-то с концами уехала.
О том же, что жизнь уходит, Юрочка никогда не думает. Потому как твердо и горестно знает: за его жизнью – не будет ничего! Только пыль пустоты. Один голый никчемушный нуль.