Книга: Тотальный проект Солженицына
Назад: Народ о Солженицыне
На главную: Предисловие

Вместо послесловия

После выхода моей первой книги о Солженицыне «Завтра» откликнулась на неё статьей. Редакция сделала это довольно странно: напечатала не свой материал, а взяла статью Ивана Голубничего «Осиновый кол» из «Московского литератора», по своему разумению препарировала ее, т. е. раза в три усекла, приглушила некоторые мотивы положительного смысла, проделала некоторую трансплантацию, наконец, отрезала голову и в таком лихом виде пустила гулять. Что ж, свобода, она и без головы свобода…
Более всего в этой вивисекции огорчает вот такая трансплантация: «По мнению Бушина, Солженицын – фальшивый фронтовик, фальшивый лагерник…» В статье И. Голубничего нет слов «по мнению Бушина», а в моей книге нет слов «фальшивый фронтовик, фальшивый лагерник».
Фальшивый фронтовик тот, кто не был на фронте, но уверяет, что был; кто служил в военторге или в ансамбле песни и пляски, а говорит, что в пехоте и т. п. Но Солженицын был на фронте и служил не в ансамбле. Этого никто не отрицает, никогда не отрицаю и я.
Тут дело совсем в другом: будучи вовсе не фальшивым участником войны, Солженицын, однако же, свое фронтовое прошлое раздувает до несуразно-героических размеров. Так, еще в своем известном письме IV съезду писателей СССР в мае 1967 года он величал себя «всю войну провоевавшим командиром батареи» («Слово пробивает себе дорогу», М., 1998. с. 215). Естественно, этому все поверили так же, как, допустим, покойный Георгий Владимов, выступивший тогда в поддержку «боевого офицера, провоевавшего всю войну» (там же, с. 224). Между тем позже обнаружилось, что в автоаттестации Солженицына была и прямая вельмигласная ложь, и ловкая ложь умолчания: он пробыл на фронте далеко не «всю войну» и командовал не огневой батареей, как все мы поняли из его слов, а батареей звуковой разведки. А это не совсем то же самое, чем командовал поручик Толстой на Четвертом бастионе Севастополя в 1855 году или лейтенант Бондарев в 1942-м на реке Мышковой под Сталинградом.
В 1970 году в автобиографии для Нобелевского комитета Солженицын вопреки прежним заявлениям писал, что «с начала войны» (на самом деле не с июня, а с октября 41-го) попал ездовым в обоз (в тыловом Приволжском военном округе) и в нем провел зиму 1941/42 года. Потом уверял, что из обоза «сверхсильным напором добился перевода в артиллерию» («Литгазета», 23 окт. 2003). Можно опять ошибочно подумать, что человек добился перевода на фронт. А на самом деле он попал не на фронт, а в артиллерийское училище в тыловой Костроме.
Окончил его в ноябре 1942 года. И «с этого момента», продолжал он в автобиографии, «непрерывно провоевал, не уходя с передовой, до ареста в феврале 1945 года».
В «Архипелаге» можно прочитать еще и такое: «Я и мои сверстники воевали четыре года», «Четыре года моей войны» и т. п. На самом деле попал на фронт лишь весной 1943 года, а последние три месяца войны пребывал уже в Москве. Так что «его война» – это не четыре фантастических года, а меньше двух. Первых самых отчаянных лет войны с их отступлением, котлами, приказом «Ни шагу назад!», рывком вперед и трех последних кровопролитных месяцев Александр Исаевич не видел.
А он еще и рисовал вот какую картину своего «четырехлетнего» героизма: «Мы месили глину плацдармов, корчились в снарядных воронках…» «Господи! Под снарядами и бомбами я молил тебя сохранить мне жизнь…» «11 июля 1943 года. Еще в темноте, в траншее, одна банка американской тушенки на восьмерых и – ура! За родину! За Сталина!»
Ничего этого в его жизни не было – ни плацдармов и корч, ни воронок и траншей, ни снарядов и бомб, что сыпались как горох, ни банок на восьмерых и «ура!».
Судите сами, какой там плацдарм и корчи, если он за время пребывания на фронте имел возможность читать и литературную классику, и свежайшую периодику.
Какие воронки и траншеи, если он еще и вел дневник, и написал кучу рассказов, повестей, стихов, которые рассылал по московским литературным адресам, а сверх того, отправил несколько сот писем родным и знакомым.
Какие снаряды и бомбы, если ординарец привез ему из Ростова-на-Дону молодую супругу, и они читали, гуляли, фотографировались, стреляли ворон, а когда муж, поцеловав жену, с кличем «За родину! За Сталина!» убегал в очередную атаку, она, дабы помочь солдату батареи, который постоянно этим занимался, переписывала нетленные рассказы и стихи супруга.
Наконец, какая там банка тушенки на восьмерых, если у него был личный повар – солдат Иван Шухов, у которого он взял имя для своей первой публикации.
Думаю, что не было и молитв, ибо даже в 1950 году он признавался в письме жене: «До того, чтобы поверить в бога, я, кажется, еще далек…» Похоже, что и сейчас не ближе.
А чего стоит такой гимн своему героизму: «Я оставался вполне хладнокровен, выводя батарею из окружения и еще раз туда возвращаясь за покалеченным «газиком» («Архипелаг», т. 2, с. 542). Да что же это, прости господи, за окружение такое, из которого можно было беспрепятственно выйти, потом перекурить и, видимо, с тягачом вернуться туда за разбитой автомашиной и опять спокойно выйти, не получив даже царапины. А ведь было это будто бы в конце января 45-го года в Восточной Пруссии, где немцы тогда сами были плотно окружены и наши войска так их колошматили, что только летели пух да перья. До того ли было бедным немцам, чтобы окружать Александра Исаевича? Ведь на дворе стоял не 41-й и не 42-й год…
Оголтелое хвастовство сопровождается клеветой на Красную Армию (удирали, мол, от немцев «по 120 километров в день, меняя лозунги на ходу»), оскорблением наших полководцев (Жуков, Конев и другие – «заурядные колхозники»). Тут, конечно же, и грязная похвала Власову, и безразличие к исходу войны («Снимем портрет с усами, повесим с усиками»), и новый портрет у него на фронте уже имелся. Нет, он не был фальшивым фронтовиком.
Никто не отрицает и того, что Солженицын сидел в лагере. Никто не стал бы и копаться в этом, ибо неволя – это всегда неволя, если бы, с одной стороны, он не глумился над страданиями других, как глумится над Красной Армией и ее полководцами, над кандальной и вшивой каторгой Достоевского («Там носили белые штаны! Куда уж дальше!»), над каторжанами чеховского «Острова Сахалин», над людьми, хлебнувшими такого горя, что ему и не снилось. С другой, если и тут не раздувал бы свои страдания и героизм до невероятных размеров.
Например, в 1975 году, выступая на большом собрании представителей профсоюзов в Вашингтоне, начал страстным восклицанием: «Братья! Братья по труду!» И представился как истинный пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим». Имелось в виду – в заключении, разумеется. На самом деле большую часть срока Солженицын был на весьма непыльных должностях: сменным мастером, заведующим производством, нормировщиком, бригадиром, математиком, библиотекарем, даже переводчиком с немецкого, знатоком коего никогда не был. И порой радостно сообщал жене: «Работа мне подходит, и я подхожу работе». А еще был паркетчиком, маляром, плотником и объявлял себя физиком-ядерщиком, благодаря чему удалось угодить в привилегированную спецтюрьму – в научно-исследовательский институт связи, в «шарашку», где от него требовалось, по его словам, только две вещи – сидеть за письменным столом и угождать начальству. То и другое Александр Исаевич умел прекрасно. Кроме того, мечтал объявить себя фельдшером, но не решился. Словом, с самого начала срока Солженицын жил мечтой, как писал он жене, «попасть на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если б удалось!» И почти всегда удавалось. Нет, он не фальшивый лагерник.
И на это порхание с одной непыльной должностишки на другую без единого карцера за весь срок тоже, говорю, можно было бы не обращать внимания, если, изображая себя «озверелым зэком», Солженицын не издевался бы над теми, кому тоже удавалось устроиться библиотекарем или фельдшером. Презрительно именуя их «благонамеренными», кривится: «Всеми силами они стараются устроиться придурками – на те места, которые не требуют знаний и поспокойней, подальше от главной лагерной рукопашной. Тут и уцепляются они: Захаров – за каптерку личных вещей; Заборский – за стол вещдовольствия; пресловутый Тодорский – при санчасти; Конокотин – фельдшером (хотя никакой он не фельдшер); Галина Серебрякова – медсестрой (хотя никакая она не медсестра). Придурком был и Алдан-Семенов» («Архипелаг», т. 2, с. 342).
Обличать в чужом глазу чистую соломинку и не видеть в своем гнилое бревно – было характернейшей чертой этого человека.
И самое последнее. Слава богу, наконец-то дождался памятника в Москве Александр Твардовский. Хорошо бы, конечно, приурочить к столетию со дня рождения в 2010 году. И памятник, кажется, был уже готов, но он два года почему-то валялся на заводе. Дочери поэта Ольга Александровна и Валентина Александровна знали об этом, и каково было им представить, что вот валяется их отец… дожди… пыль… снуют мимо люди…
Твардовский был не «поэтом эпохи «оттепели», как написали о нём в эти дни в интернете, и совсем не в том его заслуга, что «без его поддержки невозможно было бы издание первой книги А. Солженицына», как полагает автор памятника В. Суровцев. Солженицын – большая драматическая ошибка Твардовского, стоившая ему нескольких лет жизни. Ведь тот, втершись в доверие, как невинный страдалец, прошедший огни и воды, бесстыдно обманывал, предавал поэта, глумился над ним. Приведу только один пример. Твардовский написал письмо председателю Союза писателей К.А. Федину в его, Солженицына, поддержку. Вдруг через пару дней это письмо передаёт Би-Би-Си. Твардовский ошарашен. Говорит Солженицыну: «Ну, как это могло произойти? Я же отправил письмо с нарочным. Оно было передано из рук в руки. Никому, кроме вас, читать не давал. Не могли же вы за полчаса переписать его и отправить».
И тот ухмыляется в «Теленке»: всё переписать, конечно, не мог, но самое важное переписал и передал, куда надо. Его мать была стенографисткой и обучила способного мальчика. Боже мой, и ещё говорят о всезнающем и всемогущем КГБ!
Это был хлюст, который, когда дельце провернул, уже не скрывал своего бесстыдства, хвастался своим подонством и предательством. Да, его жена Н. Решетовская была права, озаглавив книгу о нем «Обгоняя время». В Солженицыне было все то, что пышным ядовитом цветом расцвело позже – в эпоху Горбачева-Ельцина-Путина. Он был её провозвестником.
И в конце концов этот страдалец вынудил Твардовского однажды сказать ему: «У вас нет ничего святого… Ему с… в глаза, а он – божья роса!.. Я вас запретил бы». А потом, по свидетельству В.Я. Лакшина, его заместителя в «Новом мире», Александр Трифонович выразил суть своих отношений с Солженицыным стихами Бёрнса:
Вскормил кукушку воробей,
Бездомного птенца,
А он возьми да и убей
Приёмного отца.

И это притом, что Твардовский не мог знать того, что его чадо отчубучит позже. В «Архипелаге», в «Теленке», вышедших уже после смерти Твардовского, он не только глумился над вскормившим его журналом и главным редактором, – он врал и о себе, и о войне, и о стране.
…Поставили памятник Твардовскому на Страстном бульваре недалеко от улицы Горького, откуда он ушел на войну, и от дома, где находилась редакция «Нового мира», которую он возглавлял пятнадцать лет.
Ждали на открытие городского голову Сергея Собянина. Но ему некогда: пробки вышибал и готовился к открытию памятника Расулу Гамзатову. Впрочем, тут оказался министр культуры В. Мединский. Он произнес хорошую речь. Видимо, был обрадован назначением ему в советники по театрам Тахира Гадельзяновича Иксанова, срочно выставленного с букетом роз из директорского кресла Большого театра. Министр даже прочитал наизусть «Я убит подо Ржевом». Жаль, что не решился прочитать до конца, остановился, как вкопанный – низзя! – как раз пред лучшими строками:
И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,

Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть…

Перед церемонией открытия памятника дочерям Твардовского позвонили из министерства культуры: «Мы хотим пригласить Наталью Дмитриевну, вдову Солженицына. Вы не против?» Дочери, конечно, были решительно против. Действительно, это же было бы всё равно, что пригласить на открытие памятника Пушкину известную Екатерину Дантес. Правда, она к тому времени уже почила в бозе, но всё-таки… Однако, представьте себе, мадам Солженицына припожаловала!
Поезд шёл, колёса терлись.
Нас не звали – мы приперлись.

Да ещё как! Родные дочери стояли в толпе, а её, как почетную гостью, пригласили на некое украшенное возвышение, подобие президиума. Она ещё и речь толкнула…
Но я хорошо отношусь к читателям и потому не буду пересказывать деревянную речь мадам Солженицыной, подобную деревянным виршам супруга…
А после открытия памятника мадам подошла к Валентине Александровне Твардовский с любезностями: «Какой прекрасный праздник! От души поздравляю вас!» И в ответ услышала: «Праздник был бы гораздо лучше, если бы вы украсили его своим отсутствием». Как! И это в лицо великой вдове бессмертного писателя, труды коего за счёт «Василия Тёркина» сейчас штудируют школьники?
– Бэ-бэ… мэ-мэ…
– Вы же до сих пор переиздаёте «Теленка».
– Но там Александр Трифонович показан таким живым, таким…
– Он там оболган, оклеветан, там грязная карикатура.
Мадам ретировалась…
А, поди, когда ехала на Страстной или когда возвращалась в своё роскошное имение в Троице-Лыково, шевелилась мыслишка: «А когда же моему бодливому теленку памятник поставят? Он же Нобелевский лауреат, награждён орденом Андрея Первозванного. Кажется, он и знамя победы над рейхстагом водрузил. Когда же?..»
Ах, сударыня, это так опасно! Ведь на другой же день взорвут! И кто? Школьники, которым Путин приказал вбивать в голову «Архипелаг». Право…
Назад: Народ о Солженицыне
На главную: Предисловие