Глава 14
День прополз беременной ящерицей.
Сестрица покормила меня обедом с ложечки. Матушка нагромоздила одеял, так что моя кровать стала походить на погребальный холм.
Но к вечеру я почувствовал себя на удивление сносно.
Нанесли визит Готтарды, раскланивались, расшаркивались, спрашивали о здоровье, шелест вееров напоминал треск стрекозиных крыльев. За ними, с докладом, вломился грубоватый, красномордый жандарм в чине поручика, сообщил, что привезли Сагадеева и трупы блезан. Одна группа осталась на месте вести следствие. Обер-полицмейстер по его словам был вял и уснул прямо в повозке. Затем заглянул Репшин, оттянул мне веко, пощупал пульс и передал «клемансину» от Ритольди. Я убрал ее в карман мундира.
Их стало три.
Где-то к семи зашевелились, ожили жилки. Это было похоже на болезненное оттаивание. Одна веточка распустилась, стряхнув лед, другая.
Посещение начальства оставило меня в недоумении.
Огюм Терст не сказал мне ничего важного. Почему? Сам не знал или уже не рассчитывал на меня? Может быть, решил, что тому, на чью кровь объявлена охота, будет не до расследования других убийств?
Странное, глупое рисование психологического портрета. Оставленные на попозже Гебризы. Позабыт, проигнорирован Палач Полонии…
Впрочем, без дела сидеть я не собирался.
Приняв ванну и одевшись в гражданское платье — в зауженные темные брюки, короткий сюртук, я вышел из комнаты.
Жилками нашел дядю Мувена, обедающего в розовой гостиной.
Комнаты поместья жили народом, звоном столовых предметов, огнями люстр, шорохами платьев и мельканьем слуг.
Меня встретили овацией, она перекатывалась за мной из зала в зал под хлопки пробок из-под шампанского и крики: «Виват, Бастель! Виват, Кольваро!».
Приходилось улыбаться и кивать, и пить за свое здоровье.
Жилки сплетались и расплетались. Сен-Симоны, Крейцы, Шептуновы, ответвления и отростки Кольваро — Чистяковы, Янкели, Гризье.
Северная гостиная, гербовая, розовая…
Дядя Мувен был поглощен поеданием копченой щуки, шум, закручивающийся вокруг меня, был ему, видимо, не слышен за хрустом костей, а, может, и не интересен.
Я встал напротив него, через блюдо, через бокал, через пятно соуса на белой скатерти.
— Дядя.
Он замер, а потом медленно поднял голову. Во рту у него дрогнул щучий плавник, дрогнул и выпал.
— Бастель.
Облегчение просквозило в дядином голосе.
Дядя Мувен встал и, грохоча тяжелым стулом, вылез из-за стола. Мы встретились в закутке у дверей, под гипсовой статуей какого-то голого, прикрытого одним листом эллина.
Мода в Империи непредсказуема.
— Я так рад, — дядя обнял меня, отстранил и обнял снова.
— Я не призрак, — сказал я.
— Слышал бы ты свой голос! Представь, я гляжу на щуку и думаю, что невольно стал виновником ее гибели, не ловец, не повар, а я. Мысли мои скользят к «Персеполю», к утке, к нападению, потом ко всем тем страшным вещам, которыми потчевали нас в частном доме, к смертям известных мне людей…
— Дядя…
— Вот! Вот! И тут хрипишь ты: «Дядя!».
— Мне нужно пройти в крыло отца.
Дядя Мувен посмотрел на меня, щуря тот глаз, что с родинкой под ним.
— Ты уверен?
— Да.
— Там уже был этот, с усиками…
Я кивнул.
Дядя с сожалением оглянулся на свое место за столом, которое уже занял внушительного вида господин во фраке.
— Моя щука…
Я потянул его за локоть.
— Там ничего не трогали?
— Нет-нет, — дядя Мувен неохотно последовал за мной сквозь толпу. — Я лично на страже…
Он отер толстые щеки платком.
Через анфиладу комнат мы прошли в холл. Рукава лестницы на второй этаж. Зеркала, позолота и белый мрамор. В выгородке сидел жандарм.
Двери были распахнуты наружу.
Свет квадратами лежал под окнами. Гирлянда фонариков окаймляла каретный подъезд. На плацу курили. У столов на лужайках, собирая посуду и комкая скатерти, бродили тени слуг. Над кустами плыли поясные фигуры гуляющих.
Я подумал: какое беззаботное общество!
Отец, исчезший из левого крыла, и обеды и торжества — в правом. Веселье — и мертвые Штольц, Поляков-Имре, Лобацкий.
Неужели никто ничего не чувствует?
Или — наоборот — чувствуют и стараются обмануть это чувство? Притупить беседами и вином, прогнать танцами и «чечеткой»?
И это — высокая кровь?
Свернув на дорожку, ведущую в обход дома, мы наткнулись на кучкой стоящих пехотинцев. В сгущающейся тьме и здесь помаргивали огоньки сигареток.
— Извините, можно пройти? — дядя Мувен повихлял ладонью, призывая освободить проход.
— Да пожалуйста.
Солдаты, переговариваясь, отступили к кустам, растянулись, выгнулись куцые серые жилки с едва различимыми вкраплениями цвета. А вот сразу за ними…
— И куда вы собрались, господин Кольваро?
Тимаков выступил из-за спин и все равно остался тенью — в черной черкесске, черных брюках, с накладной бородой.
Мы улыбнулись друг другу.
— Вы, как обычно, метите в сопровождающие, господин капитан? — спросил я.
— Ну а тож… — забасил Тимаков, топорща бороду. — Мы завсегда. Мы энто токмо свистни… И сами тоже могем…
— Ладно, — я хлопнул его по плечу. — Ты с нами?
— А куда с вами?
— В крыло отца.
— Что-то вы на ночь глядя…
— Нет времени.
— Господа, — нетерпеливо сказал дядя, — если уж мы о времени…
— Да-да, — я увлек его и Тимакова вглубь дорожки, — не стоит медлить.
Фасад темнел по правую руку.
Задрапированные черным окна казались бездонными провалами. Скрипел песок дорожки. За спиной раздавались голоса, но звучали словно бы глуше с каждым шагом.
Мне вдруг стало жутковато.
Я оглянулся — огни и отблески, дома и деревья на фоне неба. И глыба кареты. Другой мир.
— Сюда.
Дядя Мувен зазвенел ключами.
Дом явил боковой вход с нешироким полукруглым крыльцом. Поскуливал под жестяным козырьком негорящий фонарь.
В сумерках было тяжело понять, что не так со створками, но едва мы подошли ближе, стало видно, что в них били со страшной силой.
Тараном? Големом? Пустой кровью?
Дерево выгнулось внутрь, резные накладки полопались, стальные ленты завились жгутами. В щель, наверное, пролез бы и господин обер-полицмейстер.
— Сейчас.
Дядя Мувен занялся замком на перечеркнувшем дверь железном засове. Несколько поворотов ключа — и засов, упав, высек искры о камень.
Створки разошлись сами, что-то отвалилось, что-то заскребло по полу. Густой запах крови ударил в ноздри.
— Ох ты ж, ночь моя!
Тимаков шагнул внутрь и встал. Я прошел чуть дальше, до кованой люстры, подобно ядру вонзившейся в пол.
— Здесь есть свечи, — сказал дядя Мувен.
Но ни я, ни Тимаков в свечах не нуждались.
Кровь, красно-белая кровь Кольваро здесь была всюду. В том, отличном от обычного, «жилочном» зрении прихожая светилась десятками засохших пятен.
Несколько, уже затертых, затоптанных, линий на полу. Россыпи на стенах. Отпечатки левой отцовской ладони. Тонкие, проведенные пальцем, ногтем защитные ниточки на подоконниках. Под люстрой, сломанный, еще светился замковый круг.
— Господа, свечи! Бастель!
Повернувшись, я взял из рук дяди простенький подсвечник.
Мы медленно пошли вперед. Тимаков оглядывал испещренные знаками стены. Я больше смотрел под ноги.
Тряпки и каменная крошка. Толстая доска лавки, переломленная надвое.
И кровь — светящиеся разводы, лишь чуть потускневшие. Не день и не два вкладывался в них отец. Не день и не два.
Неужели готовился заранее? Знал?
А я? Почему меня позвал он так поздно? Не хотел втягивать или не был уверен, что я ему помогу? Или вообще не был уверен?
Эх, папа, папа…
Двери в кабинет и дальние комнаты были сорваны из петель. Одна створка лежала на полу, другую — ребром — с силой вбило в простенок между столом и древним каменным глобусом.
Дядя Мувен шел позади, и тени, моя и Тимакова, покачиваясь, надвигались на шкафы и ковры, на черепки, оставшиеся от ваз, груды битого стекла и детали стульев.
Здесь не слышался шум с матушкиной половины дома, здесь были только шорох крошки под каблуками и наше общее дыхание.
— Все в крови, — прошептал я.
Кабинет был разгромлен.
Книги. Бумаги. Круглые, разлапистые пятна сажи, словно помещение обстреливали огнем. Баррикадой закрывал проем стол.
Кровь темнела на полу, капли крови застыли на корешках книг, рыцарских латах в углу, перекошенном бюро.
— Он бился, — выдохнул Тимаков.
Я прикрыл глаза.
Почему-то представился тот самый пехотинец из лесной засады, как он проламывается сквозь входные двери, как делает шаг…
И вокруг него оживают напитанные Аски Кольваро предметы и вещи.
Они защищают хозяина, по молчаливому приказу срываясь с полок, они летят в цель, которая приседает и отмахивается, и получает в грудь, в плечо, в лоб, и отступает от неожиданности, падая на колено.
Тяжелая, разлапистая вешалка-стойка едва не опрокидывает незваного гостя навзничь, квадратными плитами ухают фолианты, змеями вьются шарфы, берет разгон ожившая лавка.
Я почти вижу растерянность врага, его нелепые взмахи руками, ветвление пустых жилок, вижу красно-белое фамильное пламя…
Отец увлекся техникой подчинения предметов, когда раскопал какой-то древний пергаментный свиток. Это было уже после «Касатки», на второй или третий год моей службы. Впереди маячили Крисполь и Арумча, и не очень приятное поначалу знакомство с аптекарем Йожефом Чичкой.
Отец привел меня вот в эти комнаты, поставил перед столом и поднял в воздух чернильницу. А? Смотри! Без жилок! Она просто висит!
А потом выщелкнул из шкафа один из тех фолиантов, что сейчас грудой лежали в кабинете. Не Суб-Аннаха, нет. Тот еще пребывал в почетной ссылке у кашгарского бека Нуршаха. По-моему, это было «Народонаселение равнин» Ганина.
Вот сюда, объяснял отец, показывая пальцем на переплет, каплешь кровью, и сюда, в точку равновесия, слова «ме-хав» — это «ко мне», а «ме-ерв» — «от меня». Без навыка, конечно, трудновато.
Книга покачивалась перед глазами, лоб отца блестел от пота…
— Бастель, — позвал Тимаков.
Я очнулся от воспоминаний и шагнул к нему. Дядя Мувен оказался рядом, мы подсветили в две свечи. Глиняная куча лежала за перевернутым столом. Желто-серая, вытянутая в сторону дверей. С одного края еще можно было угадать могучую, грубо вылепленную ступню.
— Голем, — сказал Тимаков.
— Голем, — повторил я.
Отец хорошо подготовился.
Книги, камни, ножи, ме-хав, ме-ерв — кажется, он и сам осознавал, что это не будет серьезным препятствием для того, кто решил его убить. Нападающий, опомнившись, просто выжег отцовские метки жилами пустой крови.
Голем, судя по всему, тоже продержался не долго.
В глине поблескивали темные осколки стекла. Бесформенный ком, видимо, служивший голому головой, осыпался у косяка.
— Там, дальше, еще, — сказал дядя Мувен.
Второй голем был деревянный.
От него осталась только нижняя обгорелая половина, сползшая в большую овальную выемку. Здесь стояла пустая ванна, в которой Майтус сделался кровником. В ванне ловила отблески свечей мутная, припахивающая вода. Наверное, чтобы ничего до моего осмотра не нарушать, ее побоялись слить. Колыхалась на крючке портьера, в нише чернели отцовские инструменты, у лестницы, ведущей на широкий балкон второго этажа, громоздились стеллажи.
И опять всюду была кровь.
Само расположение комнат указывало, что отец отступал вглубь, с боем отдавая помещение за помещением. Но я совершенно не видел, как это происходило.
Фон зашкаливал.
Какие-то остаточные жилки, словно пыль, висели в воздухе. Отсвечивал пол. Все эти книги, стулья, стекло всюду, все эти сбивающие с мысли метки…
Я не мог сказать ничего определенного.
— Здесь еще, — остановился дядя.
И мы с Тимаковым, будто под гипнозом, шагнули к нему. Тени наши расползлись по стенам, по-родственному сливаясь с темнотой, клубящейся вокруг.
Под балконом и лестницей отец хранил свою коллекцию находок. Сейчас она представляла собой груды хлама, кучи щепы, камня и металла.
Где-то здесь стояла и модель «Касатки».
Когда шторы были раскрыты, солнечный свет золотил выбленки на вантах и настил палубы. На парусах, закрепленных проволочками, выгибаясь, тянулся к небу черный, в белых пятнах морской зверь.
— Опа-па, — протянул Тимаков, подаваясь назад.
— Да, — сказал дядя Мувен.
Свеча его давала нечеткое пятно света, в нем желтел чешуйчатый бок и слегка золотилась поджатая, размером с человеческую ногу, похожая на птичью лапа. Острые, загнутые, черные когти, перепонки, тигрового окраса бедро.
Я повел своей свечой в сторону.
Странное существо не имело головы. Узкая грудь его была размолочена, чешуя сорвана пластами, открыв бледно-зеленое мясо, глубокая рана обнажала ребра. Из-под тела выглядывало костистое узкое кожистое крыло. Другое крыло было, видимо, вырвано.
— Гарпия? — спросил Тимаков.
— Скорее, виверна, — сказал я и подсветил ему длинный змеиный хвост с шипом на конце. — Перьев нет. Но лапы птичьи.
— Ваш, с усиками, тоже удивился, — сказал дядя Мувен. Он подступил ко мне: — Я никогда не видел у Аски такого чудища. Я вообще не видел, чтобы он вдруг… Бастель, он же с гомункулюсами дела не имел!
— Н-да, — Тимаков присел, провел по боку мертвой виверны пальцами. — Не имел, а кровь Кольваро между тем чувствуется.
Я прошелся, пытаясь разыскать останки «Касатки».
Разгром проступал из темноты и стыдливо прятался в ней же. Кособочились тумбы, лежали книги, лоскутами ползла стенная обивка, чернело обожженное дерево. В простенке между нишами полопалась штукатурка.
И опять я не видел ничего.
Даже нить виверны, тонкая, почти невесомая, обрывалась в локте над ней. Куда тянуть, что тянуть? Долго я ехал…
Дядя Мувен подобрал опрокинутый стул.
— Вот, Бастель, — сказал он, сев, — никаких следов, ничего.
— Следов-то много, — поднялся Тимаков. Он достал из брючного кармана платок и вытер грязные пальцы. — Только вот толку с них…
— Я тоже не вижу, — сказал я.
— Здесь есть резон, — Тимаков подошел к окну и слегка отогнул край черной занавеси, посмотрел наружу и заправил занавесь обратно. — Ваш отец возможно хотел все запутать.
Лицо его выплыло из темноты к моему. Блеснули, поймав свечные огни, глаза.
— Возможно он хотел…
— Защитить меня? — спросил я.
— Помилуйте, — сказал дядя Мувен со стула, — на нас же напали в «Персеполе»!
Тимаков скривился.
— Да, это да.
Он отошел, через несколько мгновений раздались постукивания. Слева, справа по стене.
— Это тоже проверяли, — вздохнул дядя Мувен.
— Человек не может исчезнуть просто так, — объяснил Тимаков свои действия. — Здесь должен быть тайный ход.
— Тогда он был одноразовый, — сказал я.
— Возможно.
Тимаков выбрался из-под лестницы, темной фигурой, лишь слегка замазанной светом, промелькнул у наваленных горой стеллажей. Снова раздались стуки. Дядя Мувен поворачивал за стуками голову.
— Георгий, — сказал я, — я все здесь обползал в детстве. Есть один секрет — винтовая лестница, но она была комнатой раньше.
— Так давайте искать.
— Что?
— Что? — Тимаков вновь подскочил ко мне. Накладная борода его оказалась измазана чем-то белым. — Вы — как болван деревянный, Бастель. Как голем. Извините, конечно, но у вас все-таки пропал отец…
— И я должен рыдать и заламывать руки?
Тимаков посмотрел странно.
— Землю вы рыть должны.
— Более двух недель прошло, — сказал я. — Все выцвело, высохло, смешалось, вы же сами видите, как тут все…
— Не знаю, — капитан дернул щекой. — Вы должны действовать.
— Сначала я бы хотел подумать.
— А разве у высшей крови не наоборот? Ну вас, Бастель!
Тимаков махнул рукой и скрылся в дверном проеме. Под ногами его захрустел стеклянный мусор. Шаги звучали все тише, тише, и я решил, что он в раздражении вышел вон из крыла.
— Ах, Аски, Аски, — пошевелился дядя.
— Как ваш пансион? — спросил я.
— Оставили в прежнем размере. Террийяр лег грудью. Да что пансион… дядя вздохнул. — Тут все дела никуда… Вы идете, Бастель?
Он встал.
От свечи щеки его сделались похожи на медовые персики, которых всегда полным-полно на ассамейских базарах. Такие, с уклоном в красноту. В глазах застыло ожидание.
— Бастель?
— Да-да, — я повернулся на носках, пытаясь разом ухватить всю размеченную кровью картину, — мне все же хотелось бы…
— Я понимаю.
Дядя Мувен оставил спинку стула и грузно пересек комнату. Высветилась дверная створка. Дядя оглянулся.
— Мы рядом.
Я промолчал.
Дядин силуэт, уменьшаясь и распространяя зарницы от удерживаемой в руке свечи, добрался до наружных дверей.
Свет мигнул и погас.
Я остался один, прислушиваясь к зыбкой тишине разгромленного крыла, к поскрипываниям перекрытий, шорохам сквозняков, мягким похлопываниям разодранной ткани, к едва доносящимся со двора звукам.
В чем-то Тимаков прав.
Наверное, я действительно похож на голема. Ни чувств, ни сантиментов. Все это растворено, спрятано где-то глубоко во мне, будто пережаты определенные жилки.
Я уже привык так. Я научен так.
Мальчик мой, говорил Огюм Терст, чувства это такая опасная роскошь, что обретая их, ты становишься почти всесилен. Да-да. Помолчав, он поднимал палец.
И добавлял: но очень уязвим.
Вспоминая отца, я почему-то вижу его взглядом Майтуса из ванны — высохшего и поседевшего раньше времени человека с ножом.
Родные черты, знакомые, из зеркала, глаза. А кровь — кровь не отзывается. И сердце молчит. И все же…
Я распустил жилки.
Отец не мог не оставить сообщения или хотя бы знака для меня. Он готовился, он должен был понимать…
Пол? Нет. Шкафы, стеллажи? Книги? Вряд ли годятся.
Я обошел вокруг выемки с ванной. Кровь светила со стен. Кровь…
Что можно сделать кровью, если знаешь, что твой сын будет здесь?
Жилками, как тонкими щупами, я рассыпался по мазкам, пятнам капель, завихрениям и линиям, отмечающим стену против окон.
Нет. Нет. Мертво. Опять ничего. Нет. И вдруг — слабый отзвук. Тонкая кривая пыхнула красно-белым, укусила ящеркой, опознав. И снова ничего.
Я захватил ниши под балконом и двинулся по стене дальше, а затем перескочил на соседнюю. Еще несколько кровяных мазков отозвались на касания.
Я вспотел, где-то внутри возникло противное липкое дрожание — синдром утомления. Как бы, Бастель, не свалиться снова.
Найдется ли у Репшина новая чудодейственная микстурка?
Свернув жилки, я сел на край выемки. Через анфиладу комнат эхом пронеслось цоконье копыт и увязло на грудах мусора.
Почудился мне там, снаружи, промельк конника или нет?
Я закрыл глаза. Отвлекись, Бастель, подумай. Если отец не убит, что с ним? Где он? Вряд ли в плену. Иначе нападения на меня бессмысленны.
Чистая кровь Кольваро — только у нас двоих.
Значит, он вне досягаемости. Значит, отсюда он смог бежать. Но как? Как можно исчезнуть из-под носа убийцы? Убийцы, который чувствует твою…
Я замер, не веря догадке.
О, Благодать! Или гуафр? Нет, отец, конечно же, ты не умер. Но и выбор твой…
Вновь распустив жилки, я нашел еще девять меток. Всего — пятнадцать. Последняя обнаружилась на перилах заваленной лестницы.
Все метки находились на разных высотах и были различны.
Я начал с самой высокой и, сложив три первых по нисходящей значка, получил слово на древнем языке. Ме. Я. Следующие пять значков дали слово «ишма». Еще четыре — «тэин». И последние три опять «ме».
Ме ишма тэин ме.
Я улыбнулся. Послание означало: «Я жив. Не ищи меня».
И какой бы я ни был голем, но глаза мои иногда сами рождают слезы. Их немного, одна, две, но они есть.
«Я жив. Не ищи меня».
По крошке, по стеклу, перепрыгнув через стол, мимо люстры я вышел на крыльцо. Вечерний воздух показался удивительно сладким, хоть вдохни его и не выдыхай.
Тимаков курил, сидя на каменной ступеньке, вид у него был нахохленный.
— Ну как, подумали? — спросил он, не оборачиваясь.
Я сел рядом.
— Он жив, Георгий.
Тимаков блеснул скошенным глазом. Борода, видимо, отклеилась, и голый подбородок его выглядел непривычно.
— А я свое мочало — того…
Он махнул рукой в сторону кустов.
— Я вижу, — улыбнулся я.
— И что дальше?
— Спать. А завтра утром я попробую повести нить. Потом поеду за Бешеный ручей. Попутно убью двух-трех разбойников…
Плечо Тимакова легко толкнулось в мое.
— А че, конпания-то господину нужна, ась? Если покумекать-то?
— Не откажусь, — сказал я.
Тимаков кивнул. Дымок от сигаретки выписал витиеватый вензель.
Значит, подумал я, пустокровники видят только жилки, рисунок крови. И когда отец истратил, защищаясь, всю свою силу, как я в лесу, нападавший его попросту потерял.
Да и мы…
Я вздрогнул, представив, каково отцу сейчас. Слепота и бессилие на полгода. Сознательно выбранные слепота и бессилие. И бегство подальше от семьи.
Есть ли кому о нем позаботиться?