Книга: Мико
Назад: Весна 1944 года Марианские острова. Север Тихого океана
Дальше: Весна 1945 — осень 1952 Киото. Токио

Книга вторая
Сбор армии

Весна. Наши дни
Вашингтон. Нью-Йорк. Токио. Ки-Уэст

К. Гордон Минк, руководитель Красной Станции, сидел на головокружительной высоте — гидроподъемник вознес сиденье его кресла до максимума — на два с половиной метра от пола. Между ним и жестким деревянным полом не было ничего, что могло бы предохранить его в случае падения, но Минку это нравилось; он считал, что ощущение опасности рождает творческое состояние.
В этом здании, находившемся в шести небольших кварталах от Белого дома, его офис был единственным, в котором стены не были увешаны коврами. Минк не желал, чтобы что-либо заглушало звук. Он был фанатиком остроты шести чувств — и был таковым уже много лет, с тех пор, как с блеском закончил элитарную академию Фэйрчайлд, упрятанную в захолустную Вирджинию, в такое место, которое большинство из тех, кому удалось выдержать этот злосчастный жребий, называли “Костоломным”.
Минк постоянно задавался вопросом о важности шестого чувства, и его ответ всегда был неизменным: “Интуиция — это все!” В то время как многие его друзья — руководители станции просиживали больше времени за своими непрерывно совершенствующимися компьютерами, Минк уделял этому все меньше и меньше внимания.
И уже замечал разницу. Те, другие, превращались в серых червей, с вытянутыми озабоченными лицами, освещаемыми зеленым фосфоресцирующим светом, с изматывающими головными болями. Осознав наконец коварный эффект компьютерных консолей, они нанимали помощников, которые должны были передавать им информацию от компьютеров. Похоже, их не очень беспокоила необходимость каждые шесть месяцев менять этих помощников, а также рост бюджетных расходов на санаторий максимальной безопасности, в котором они жили, — в двух шагах от Национального зоопарка.
Это было огромное, раскинувшееся на большой площади здание, возраст которого перевалил за два столетия, он считался достоянием нации. Каждый год Смитсоновский институт, не ведая его настоящего назначения, пытался добиться открытия его для свободного доступа, и каждый год ему в этом отказывали.
В офисе Минка вообще не пахло компьютерами; они были строго запрещены. Однако имелось несколько принтеров, один из которых был установлен в его просторном кабинете. Две стены под пятиметровым потолком были покрыты огромными прямоугольными панелями, похожими на окна более, чем сами окна. Так было задумано. В действительности это были гигантские проекционные экраны, изготовленные из особого химического состава и способные так воспроизводить проецируемые голограммы, что создавался полный эффект реальности. Конечно, голограммы время от времени менялись, но в основном, как и сейчас, это были два вида Москвы: площадь Дзержинского или, точнее, большая открытая площадь, испещренная закутанными в каракуль пешеходами, а в глубине улицы — черный лимузин “ЗИЛ”, заснятый в тот момент, когда он въезжает в черное отверстие на фасаде внушающего страх здания, известного всему миру как ужасная Лубянка. Там — тюрьма и Управление КГБ.
А на другой стене висел иной вид этой же площади. Минк доподлинно знал, что окна некоторых камер на Лубянке выходят на это огромное здание, где за руку со своими родителями прохаживаются дети, еще слишком маленькие, чтобы осознать и постичь тот факт, как близко они находятся к истинному олицетворению зла на земле.
Сейчас Минк в раздумье рассматривал этот второй вид. Он попытался пробудить свои воспоминания, найти хоть какой-нибудь след той ненависти и страха, которые он когда-то испытывал, глядя на этот дом. Конечно, обзор был не такой уж большой: заменявшие окна щели во внешних камерах Лубянки не похожи на окна в отеле.
Минк вспоминал. Тогда была зима. Небо серело облаками, вытянутыми, как жилы. В этом громадном городе свет никогда не выключался, а ночь властвовала по восемнадцать часов. И повсюду городской шум заглушался все покрывающим снегом, превращавшим даже самые обычные городские звуки во что-то странное и нереальное, усиливая в Минке ощущение полной отрешенности от внешнего мира. Как же он стал ненавидеть этот снег, из-за которого его схватили и в наручниках доставили на Лубянку. Снег запорошил тогда ледяную дорожку, на которой он и поскользнулся. Если бы не это, он, без сомнения, ушел бы от них, ибо, как вся мелкая сошка в КГБ, эти люди, логически мыслящие, безукоризненно натренированные, были начисто лишены интуиции.
В мышлении Минка интуиция означала свободу. И его интуиция спасла бы его в ту пронизанную холодом ночь в Москве. Если бы не снег. На любом языке мира он ненавидел это слово.
Минк продолжал разглядывать здание, которое осталось для него последним видом Москвы перед тем, как его потащили из камеры и начали “брать интервью”. С тех пор его домом стала эта клетка фактически без окон площадью не более полутора квадратных метров с деревянной, откидывающейся к стене кроватью и отверстием для смыва отбросов. Вонь стояла такая же невыносимая, как и холод. Об отоплении в камерах и не слыхивали.
Незрячий, как крыса во тьме, Минк стремился уберечь в себе свои чувства от мер воздействия, число которых неумолимо росло. И, дойдя до этих воспоминаний, он представил себе тот самый вид из своей камеры — последний, как он тогда считал, проблеск того мира, который ему уже не суждено увидеть.
Наблюдая, как проходят молодые русские пары, как с трудом пробиваются люди сквозь круговерть метели, — голограммы обновлялись со сменой времени года — он ощутил внутри себя пустоту, догоревшие угольки той страстной ненависти и ужаса, которые заставили его когда-то, перед тем как пересечь границу и оказаться на нейтральной территории, остановиться и всерьез задуматься, а не вернуться ли обратно и не перебить ли их всех голыми руками.
И как разумный ковбой в сухой и пыльной прерии, Минк разбросал эти тлеющие угольки, подпитываемые ненавистью, имя которой “Проторов”. Он весь погрузился в изучение зубчатого здания на голограмме, которое стало для него значить даже больше, чем его зловещая родственница по противоположную сторону площади: московский “Детский мир”.
Он в задумчивости прикрыл глаза и нажал пальцем на одну из кнопок на левом подлокотнике кресла.
— Таня, — негромко сказал он в пустоту кабинета, — есть два распоряжения. Первое: соедини меня с доктором Киддом — как его там по имени? Тимоти? Если его нет в офисе на Парк-авеню, попробуй отыскать в госпитале “Маунт Синай”. Вытащи его откуда угодно.
— Под каким псевдонимом мы будем сегодня работать? — Исходивший из скрытого динамика голос был хриплым, с легким иностранным акцентом.
— А почему бы нам не пошутить, а? Назовись департаментом международных экспортных тарифов.
— Очень хорошо.
— Второе, — произнес Минк. — Чтобы не тратить время, свяжись с ARRTS и закажи досье на Линнера Н. М. Н. Николаса.
* * *
Это был первый рабочий день Жюстин, и она чувствовала себя неуютно, как котенок на раскаленной крыше. Более трех лет она более или менее приятно провела в своей собственной компании, поставляя рекламу небольшим фирмам. Она не разбогатела, но ее талантов оказалось достаточно, чтобы даже в условиях нестабильной экономики совсем неплохо зарабатывать. Конечно, время от времени ей поступали предложения войти в штат того или иного агентства, однако удобства работы только для себя всегда превышали те блага, которые она имела бы, работая на кого-то еще.
Но встреча с Риком Милларом все перевернула. Примерно шесть недель назад Жюстин позвонила Мери Кейт Симс, которой срочно требовался дизайнер для одного проекта. Мери Кейт работала в фирме “Миллар, Соумс и Робертс”, имевшей высокую профессиональную репутацию и еще более высокий годовой доход. Двое из ее лучших дизайнеров слегли с простудой, и не смогла бы дорогая Жюстин заняться заказом “Америкэн Эйрлайнз”? Работа срочная, но Мери Кейт твердо пообещала весьма приличную премию за выполнение заказа в срок.
Жюстин взялась за проект и почти неделю работала по восемнадцать часов в сутки. Но через десять дней закопалась в своих собственных трех или четырех заказах — один из которых давал ей средства к существованию, — и она совершенно забыла о Мери Кейт и “Америкэн Эйрлайнз”. Забыла до тех пор, пока не раздался звонок Рика Миллара, руководителя той конторы. Совершенно очевидно, что идея Жюстин настолько пришлась по душе заказчикам, что они решили превратить начатую кампанию из региональной нью-йоркской в общенациональную. Фирма “Миллар, Соумс и Роберте” заработала приличные деньги и долгосрочный контракт с “Америкэн”.
Рик заявил, что предложение Жюстин понравилось ему еще до того, как агентство отправило его на рассмотрение в “Америкэн”. Жюстин не знала, верить этому или нет. Он пригласил ее пообедать.
На следующей неделе они встретились в “Бискайском заливе”, чудесном французском ресторане, о котором Жюстин не раз читала в “Гурмане”, но в котором ни разу не была.
И все же прекрасная еда стала не самым главным компонентом тех нескольких часов, что они провели в ресторане, так как у Миллара, как выяснилось позднее, на уме было кое-что еще.
— Жюстин, — сказал он за бурбоном, — и в бизнесе, и в частной жизни я в основном ориентируюсь на людей. Я верю в необходимость создания атмосферы, в которой мои работники могли бы раскрыть все свои возможности. Но сверх того я позволяю отдельным лицам даже выходить за служебные рамки, если таланты того заслуживают. — Он отпил глоток. — Думаю, к таким людям относитесь и вы. Работа с нами не будет сильно отличаться от того, чем вы занимались у себя в офисе. — Он улыбнулся. — Хотя отличия, конечно, будут: вы куда быстрее заработаете уйму денег и хорошую репутацию среди компаний высокого класса.
Жюстин отставила в сторону свой бокал, сердце ее забилось.
— Это следует расценивать как прямое предложение работы?
Миллар кивнул.
— Такого рода предложения полагается делать по крайней мере за суфле “Гранд Марнье”.
Он расхохотался:
— Извините меня, я не очень-то поднаторел в этих великосветских штучках.
Она пригляделась к нему внимательней. Он был еще довольно молод — лет сорока, не более, густые волосы ниспадали до воротника. Белокурый, с зачесанными назад прямыми волосами, он запросто мог сойти за одного из любителей серфинга с Редондо-Бич. У него было хорошее лицо сильного человека с чуть заметными морщинками в уголках умных, широко посаженных сине-зеленых глаз. Его нос наводил на мысль о “мерседесе”, розовых коктейлях с джином и игре в поло на аккуратно подстриженных зеленых лужайках на побережье штата Коннектикут. Ему бы еще накинуть на плечи вязаный свитер. Но манеры его противоречили такому заключению.
— Я вижу, дела у них идут, — заметил он, когда им подали первое блюдо из свежих устриц из Блю-Пойнта. Он вновь улыбнулся какой-то светлой, успокаивающей улыбкой, обнажив здоровые белые зубы. — Моя семья не купалась в роскоши. И мне пришлось немало потрудиться, чтобы заработать то, что у меня теперь есть.
У нее вдруг пропал аппетит, она поняла, что готова согласиться на его предложение, хотя суть его была ей не совсем ясна. Но такие предложения на дороге не валяются. Она давно поняла, что за них нужно тут же хвататься, пока они не ускользнули.
Она так увлеклась мыслью о новой работе, что даже спросила Рика, нельзя ли приступить к ней прямо с завтрашнего дня, в пятницу, чтобы не терять время на уик-энд. Николас только что оставил ее, у нее не было никаких планов и целых три дня ожидания — это уж слишком, у нее не хватит терпения. И вот таким образом она появилась сразу после восьми часов утра — час до положенного времени — на углу Мэдисон-авеню и 54-й улицы. Великолепно оборудованные — словно из двадцать первого века — офисы компании “Миллар, Соумс и Роберте” располагались на трех этажах: изысканная меблировка, какую только можно купить за деньги, окна от пола до потолка, машинный и производственный отделы — что должно облегчить ей работу. Ведь она привыкла все делать сама. А теперь, как сказал ей за обедом Рик, она сможет сосредоточиться только на идеях, предоставив остальным воплощать ее наброски.
Рик сам представил Жюстин своей секретарше Мин. Девушке было не более двадцати, в ее темных волосах проглядывала зеленая прядка — очевидно, некая уступка агентства веяниям постпанковой эры. Но Жюстин быстро обнаружила, что под спутавшимися волосами скрывается острый ум, хорошо разбирающийся во всех хитросплетениях бизнеса.
Кабинет Жюстин находился этажом ниже кабинета Мери Кейт и был несколько меньше, чем у ее подруги (Мери Кейт была вице-президентом). Но все равно он был светлый и просторный. На чистом столе рядом с телефоном стояли красивые цветы, перевязанные розовой ленточкой с надписью “Удачи!”. Обстановки в кабинете явно не хватало, и она казалась набором случайных предметов.
Рик извинился за нынешнее состояние кабинета, сказав, что в компании самый разгар реорганизации и Мин принесет ей пачку каталогов мебели и всяких иных, “так что через пару недель все уладится”.
Она поблагодарила Рика за цветы и, поставив их на подоконник, уселась за свой новый стол. Возбужденная впечатлениями и забыв, что в Токио была уже ночь, она прежде всего позвонила Николасу. Отель отказался соединить ее с клиентом, услужливая телефонистка спросила, срочный ли это заказ. Она объяснила Жюстин, какое у них сейчас время, и Жюстин оставила для него сообщение, естественно, не зная о том, что он в этот самый час вышагивает по “Дзян-Дзян”.
Положив трубку, она почувствовала острый приступ печали. Никогда еще она не переживала так остро отсутствие Николаса, никогда еще не хотела так сильно, чтобы он поскорее вернулся. Страх и тревога поселились в ней с того дня, как он сообщил ей, что собирается поработать на ее отца. Не были ли опасения надуманными? Когда дело касалось отца, она чувствовала, что ее захлестывают разные эмоции. Еще бы! Весь ее образ жизни диктовался Рафаэлем Томкиным. Когда ей было двадцать, он, без ее ведома, оборвал все ее любовные связи; будучи подростком, она видела, как пагубно действовали его резкость и самонадеянность на мать; когда она была совсем ребенком, его постоянная занятость бизнесом лишала ее отца. Новая работа Николаса была временной, но ее приводила в ужас одна мысль о том, что она может оказаться постоянной. Она слишком хорошо знала, каким настойчивым бывает ее отец, когда он на что-то решился. Ее испугал также и сам отъезд Николаса. После того ужасного ночного кошмара, когда Сайго с помощью Жюстин чуть было не убил Николаса, она почувствовала, что одиночество — это особая разновидность агонии.
Она знала: зло, причиненное Сайго, поселило в ней страх на всю жизнь, несмотря на усилия Николаса изгнать из нее этого дьявола. По правде говоря, она уже освободилась от мертвой хватки Сайго, но воспоминания преследовали ее всегда.
В самые глухие ночные часы, когда Николас безмятежно спал рядом с ней, она в ужасе просыпалась от ночного кошмара. Я чуть не убила его, повторяла она снова и снова, будто внутри нее жил незнакомец, которому она должна все объяснить. Как я смогла? Я, не способная убить даже рыбешку, а уж тем более человеческое существо, свою собственную любовь?
В этом, конечно, таилось ее спасение: убежденность, что она не могла убить и, значит, она не виновата. Но кошмар продолжал ее преследовать. Ведь если бы Николас не остановил ее, она убила бы его, как это запрограммировал Сайго. Ответственность ее не беспокоила. Она только ощущала огромное чувство вины. Но, Боже, как же она переживала и как же боялась за него теперь, когда он был в Японии, рядом с ее отцом. Боялась и переживала каждую минуту. Ибо ей были известны те мириады способов, которыми Рафаэль Томкин достигал поставленной цели. Он мог быть и настойчивым и обходительным — если того требовала ситуация. Он добивался от вас своего, когда вы были убеждены, что у него ничего не получится.
Она сидела и дрожала в стенах нового кабинета. О, Николас, думала она, если бы только я смогла раскрыть тебе глаза. Я не хочу, чтобы он похитил тебя у меня.
Мысль о том, что Николас будет постоянно связан с “Томкин индастриз”, была для нее невыносима. Ей хотелось вычеркнуть отца из своей жизни, она дошла до того, что изменила свою фамилию на Тобин. Она была уверена, если бы вдруг появился шанс, что он вновь вернется в ее жизнь, она молила бы небеса и землю помешать этому. Чувствуя себя взволнованной и одинокой, она решила набрать номер Мери Кейт. Если бы в этот момент позвонил Николас, она бы плюнула в него за то, что он поставил ее в такую невыносимую ситуацию, за то, что он заставляет переживать и за него, и за них обоих.
Жюстин передали, что ее подруга на совещании, поэтому она оставила для нее сообщение, надеясь, что они вместе пообедают и отметят событие. Потом она попросила прийти Мин, и они занялись разработкой вопросов снабжения, транспортировки, организации работы отдела с тем, чтобы Жюстин могла сразу войти в курс дела.
* * *
Николасу потребовались все его профессиональные навыки, чтобы скрыть свои истинные чувства. Шок был настолько велик и неожидан, что он даже отступил на шаг, на секунду утратив выдержку: его лицо побледнело, ноздри раздулись — животный инстинкт перед нависшей угрозой, — но он был уверен, что никто этого не заметил. Когда негромкие голоса вокруг него затихли, его лицо приняло прежнее выражение.
И вот он опять в Нью-Йорке, его самурайский меч, дай-катана, вынут из ножен, сверкающее лезвие устремлено на Сайго. Он делает шаг вперед, и его кузен говорит:
— Ты думаешь, Юко жива, сидит где-нибудь и вспоминает былые деньки с тобою? Но нет, это не так! — Он засмеялся, хотя они продолжали кружить вокруг друг друга в смертельном танце. Потом он посмотрел в глаза Николасу и сказал: — Она лежит на самом дне пролива Симоносэки, кузен, как раз там, куда я ее бросил. Ты знаешь, она любила тебя. Каждый ее вздох, каждое ее слово говорило об этом. И в конце концов я потерял рассудок. Для меня не существовало других женщин... Только она...
Его воспаленные, бешеные глаза блестели, как угли. Из него вовсю текла кровь.
— Это ты заставил меня убить ее, Николас! — вдруг выпалил он.
Николас месяцами жил с этой болью, черным очагом страдания, который он редко показывал при свете дня. И вот теперь... Это было совсем не то, что Акико Офуда была похожа на Юко — фамильное сходство или даже если бы она была ее сестрой. У нее было лицо Юко. Что касается фигуры, да, конечно, тут были различия, но Николас видел Юко в последний раз зимой 1963 года во время той длинной, ужасной поездки на юг в Кумамото к Сайго. А когда он вернулся наконец в Токио, в одиночестве и смятении, все переменилось. Сацугаи, отец Сайго, был убит. Потом умер полковник, отец Николаса, а вскоре после этого Цзон, его мать, совершила сеппуку — ритуальное самоубийство, вместе с золовкой Итами.
И вот, глядя в упор на Акико Офуду, он лихорадочно гадал, солгал ли Сайго в тот последний раз? Неужели это возможно? Сайго любил приврать, но, рассказывая все это Николасу, он умирал. Так лгал он или сказал правду? Неизвестность — вот что сильнее всего мучило Николаса. Правда это или вымысел? Николас не знал.
А как посмотрела на него Акико в тот момент, когда он оказался недалеко от нее! Хоть там и было больше сотни людей, ее глаза остановились на нем.
Она создавала вокруг себя ореол загадочности, скрывая свое лицо до тех пор, пока он не подошел совсем близко. И очень искусно пользовалась своим веером. Для чего? И если это не Юко, какое ей тогда до него дело? Она вот-вот станет женой Сато... Но их пугающее сходство не ускользнуло от него. Николас, прямо сказать, не верил в совпадения как в природное явление.
Во время брачной церемонии, когда традиционная чашечка сакэ переходила от Сато к Акико, мысли Николаса были заняты этой странной загадкой. Но чем больше он ломал голову, тем больше запутывался в сложной сети вопросов без ответов. Ему было ясно, что он ни до чего не докопается, пока не поговорит с самой Акико.
Он мрачно уставился на нее. Это лицо, это лицо... Как будто он оказался в хорошо знакомом доме и, заплутавшись, забыл дорогу назад. Почва уходила у него из-под ног.
Долго ли длилась свадебная церемония? Он не мог этого сказать. Его терзали сомнения. Надежда, страх, злость и цинизм — все перемешалось в нем. Его собственные мысли и воспоминания стали важнее внешних событий. Тело его двигалось само по себе как автомат. И еще: он постоянно ловил на себе ее взгляд. Он так хорошо знал эти глаза, так любил их в те мрачные дни своей юности, крепко запрятанные в нем. Он попытался найти в них какое-то подобие своих теперешних чувств — он был мастер в подобных вещах, впрочем, и во многих других, но, обескураженный, обнаружил, что вытянул пустышку. Что же это все-таки: насмешка или любовь, страсть или предательство? И так испугался, словно увидел перед собой “ками” — призрак из своего прошлого.
Николас думал только о том, как бы улучить минуту и поговорить с Акико, однако он быстро понял, что это будет нелегко. Толпы гостей собрались вокруг молодоженов, поздравляя их, желая им счастья.
А другие гости уже потянулись по узкой грунтовой дорожке вниз к берегу озера, где прошлой ночью были установлены полосатые палатки.
Там для него места не было. Лучшее, что он мог сделать, — это подойти и поздравить их обоих. Сато широко улыбался — чем не настоящий американец, — пожимая руки, совсем как хитрый сенатор, который хочет, чтобы его переизбрали.
Томкин прохрипел у локтя Николаса:
— Такое впечатление, что он сейчас достанет сигары! — Он отвернулся. — Ты иди на прием. А у меня все еще побаливает желудок; я вернусь в отель. Машину за тобой я пришлю.
Оставшись один, Николас отправился по тропинке, огибающей скалы. Впереди себя он заметил Сато и Акико, все еще окруженных поздравляющими. Поскольку строгие формальности церемонии были уже позади, там теперь царили смех и веселье.
Он видел, как она спускалась сквозь тьму и свет, сквозь колышущиеся тени сосен, рисующие символы на хрупком изгибе ее спины. Слегка покачивая бедрами и плечами, она то появлялась, то исчезала. Он спускался за ней.
Свадьба, толпы гостей, праздная болтовня — все затихло, он остался наедине с ней и окружающей природой. Он остро ощущал солнечный свет, тени, запахи осени, кедра и дикого лимона — всего, что было связано с ней.
Ее появление было подобно возвращению чибисов после суровой зимы, когда земля еще скована морозами и лишь отдельные проталинки излучают тепло.
Когда-то Николас сравнил Юко с нежными бледными лепестками, которые опадают в последний, третий, день ханами. Многие считают, что пик ханами — второй день, тогда сакура цветет особенно красиво, но все-таки почти для каждого японца лепестки третьего дня — самое волнующее зрелище. Ибо только в самый последний день начинаешь по-настоящему понимать непередаваемую мимолетную природу красоты.
А что теперь? Вся его жизнь полетела вверх тормашками. Была ли Акико Юко? Могла ли она быть еще в живых? Не сыграл ли с ним Сайго последнюю дьявольскую шутку по ту сторону могилы? Что, если он удерживал Николаса вдали от нее, когда она еще жива и...
Эта мысль навеяла на него такую невыразимую тоску, поселила в нем такое горькое разочарование, что он отбросил ее и постарался взять себя в руки. Теперь он знал, что следует предпринять, чтобы отыскать ответы на эти вопросы. Он должен полностью отдаться во власть восточной стороны своей натуры. Время и... терпение. Для того чтобы разгадать эту сводящую с ума загадку, ему потребуется и то и другое. А пока лучше унять свое разрывающееся сердце.
* * *
Вот уже более пяти месяцев он следил за Аликс Логан. Будь это залитые солнцем улицы Ки-Уэста, узкие ровные полоски пляжей или маленькие магазины одежды и ювелирные лавки — он не отставал от нее ни на шаг. Он следовал за ней, даже когда она прогуливала свою собаку, огромного пестрого добермана. У него напрягались мускулы, когда он видел свисающий с мачты на лужайке четкий черно-белый знак: Школа Послушания Золотого Берега, а пониже более мелкими буквами: “Наша специальность — полицейская и наступательная подготовка”. И еще одну вещь он узнал за все то время, что находился на этой работе, — к ней подобраться невозможно.
Аликс Логан притягивала взгляды. У нее была стройная фигура фотомодели, длинные густые волосы цвета меда, высвеченные сейчас под солнцем Флориды красивыми полосами. Ее темно-зеленые глаза он разглядел сквозь компактный бинокль “Никон 7х20”. Мощная оптика придала им яйцевидную форму и размеры величиной с солнце.
Вот уже более пяти месяцев она была центром вселенной для этого могучего мужчины с широкими плечами и лицом ковбоя. Он следил за ней так долго и так настойчиво, что, казалось, жил вместе с ней. Он знал, что она ест, как одевается, какие ей нравятся мужчины. Что она любит и что не любит.
Больше всего она любила мягкое мороженое с орехами, кофейным кремом и двумя вишнями. А больше всего не любила пару монстров, которые постоянно следовали за ней. Так она, во всяком случае, о них думала. Он сам слышал, как она однажды назвала “монстром” одного из них, заговорив с ним в безоблачный полдень на причале и спеша в тень, чтобы высказать ему свое страстное негодование, для вящей убедительности барабаня своими маленькими кулачками по его мускулистой груди.
Монстр бесстрастно глядел на нее своими близко посаженными карими глазами.
— С меня хватит! — кричала она ему. — Я этого больше не вынесу! Я думала, здесь будет хорошо. Но все вышло не так. Я не могу работать, я не могу спать, я даже не могу заняться любовью, чувствуя на своем затылке ваше огненное дыхание. — Ее пшеничные волосы трепал солнечный ветер. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, оставьте меня в покое!
Монстр отвернулся от нее и, скрестив руки на груди, начал насвистывать что-то из мультфильма Уолта Диснея.
Человек с лицом ковбоя видел все это из своей маленькой лодки, в которой он мягко покачивался у пирса, возясь с рыболовной снастью; брезентовая шляпа, низко надвинутая на лоб, бросала на его лицо густую тень. Его знали здесь как Бристоля, и это ему нравилось. Он отзывался также на Текс, довольно невыразительное прозвище, которое дал ему Тони, начальник дока.
Текс Бристоль. Если вдуматься, звучит по-идиотски. Впрочем, подумал он, и вся эта сцена тоже годилась бы разве что для какого-нибудь идиотского романа.
Он кончил возиться с удочкой и приготовился отчалить от берега. На причале Аликс Логан, со слезами, будто алмазы, дрожащими в уголках глаз, отвернувшись от монстра, решительно зашагала к сходням прогулочной яхты.
Он отвалил от берега и, услышав, как на корме заработал мотор, набрал скорость, думая только о том, как бы поймать меч-рыбу.
Уже вдали от берега он позволил себе посмеяться. Для умершего и погребенного он ведет невероятно активную жизнь.
* * *
В лимузине по дороге домой после приема Акико Офуда Сато ощутила пожатие руки своего мужа, тепло, излучаемое его телом, почувствовала исходившее от него похотливое желание. Он не делал никаких движений, но сквозь него будто проскакивали электрические разряды, и чем ближе к дому, тем чаще.
Множество образов роилось в ее воображении, накладываясь Друг на друга, переплетаясь, они принимали самые причудливые формы — бесстыдные картины тех “подарков”, которые во множестве принимал Сато. Это вызывало в ней тайное возбуждение. Она сжала его руку и кончиками лакированных ногтей тихонько царапнула теплую плоть его ладони.
Войдя в дом, она тут же направилась в ванную и, сбросив кимоно, сняла все нижнее белье. Затем тщательно завернулась в кимоно, завязала оби и проверила макияж. Немного подвела глаза и подкрасила губы.
Хозяйская спальня находилась в главной части дома, вдали от комнаты в шесть татами, где он принимал свои “подарки”. Тем женщинам вход в эту часть дома был запрещен. Они — посторонние, не семья.
На ночном столике, недалеко от футона, стояла скульптура Анкоку Додзи, мрачно нахмурившегося, сидящего в своей классической позе, подогнув одну ногу. Он был помощником царей ада и, положив кисточку на лист бумаги, объявлял прегрешения каждого, кто представал перед этим дьявольским судом за свои нечестивые деяния на земле.
Этот Анкоку Додзи был вырезан из камфарного дерева в тринадцатом веке.
Акико его ненавидела. Казалось, его глаза следили за ней с таким выражением, будто знали, что она собирается сделать с их обладателем. А она решила, как только обоснуется здесь, переставить его куда-нибудь подальше, туда, куда будет редко заглядывать.
Сато пригласил ее на свой футон. Они выпили подогретое сакэ, и он рассказал ей несколько забавных историй. Она сделала вид, что смеется, хотя едва ли слышала, о чем он говорит.
Пугало ли ее то, что заклятый враг должен проникнуть в нее? Она применила все свое огромное искусство, чтобы подавить черный прилив, готовый затопить ее мозг. Она не хотела думать о том, что сказал ей Сунь Сюнь, но его слова не выходили у нее из головы.
Сато коснулся ее, и она вскочила. Ее глаза широко раскрылись, и только тут она поняла, что веки ее были сжаты, будто этот физический акт был способен стереть мысли, что роились в ее мозгу.
— Ты пустой сосуд, который отныне я буду заполнять, — сказал ей тогда Сунь Сюнь. — Ты пришла ко мне по своей собственной воле. И ты обязана помнить это во все грядущие дни, недели и месяцы. Время твое здесь будет долгим. Нетрудно представить, что когда-нибудь ты захочешь уйти. Говорю сразу: это невозможно. Поэтому, если в тебе есть хоть тень сомнения, что тяготы, боль, напряженный труд — это не твоя стезя, уйди немедля. Сейчас или никогда. Я понятно объясняю?
И с ужасом, затопившим ее сердце, она согласно кивнула, сказав:
— Да, — как будто давала брачную клятву.
Сейчас она думала, что это и была брачная клятва. Да, именно она.
Под искусной рукой Сато шелковое кимоно с тихим шорохом сползло с ее бледного плеча. Стоя рядом с ним, окруженная молчанием пустынного дома — всех слуг отпустили на одну ночь, предоставив бесплатно номера в лучшем отеле города в качестве свадебного подарка, — Акико ощущала его мужское присутствие так же, как лисица ощущает присутствие своего партнера. Ничего, кроме похоти этого короткого мига, украденного из бесконечного потока времени.
То, чем ей предстояло заняться, имело с любовью столько же общего, как слияние двух микроорганизмов. Какие чувства она испытывала, станет ясно только в момент мести. Ее ноздри затрепетали, уловив запах Сато.
Кимоно соскользнуло с другого плеча, и она стояла, прикрывая себя руками, словно школьница, смущенная своими вдруг появившимися грудями.
Сато склонился к ней и прошелся губами по ее шее. Акико прикрыла самую свою укромную часть, самую ей дорогую, учитывая то, что должно вскоре произойти. Она чувствовала, как его руки скользят по ее плечам, заставив себя выйти из оцепенения, распахнула его кимоно. По мере того как кимоно сползало вниз, ярко-красный геометрический рисунок на нем рассыпался на мелкие осколки.
Он разделся раньше, чем она, его плоть под ее изучающими пальцами отдавала теплом. Он был абсолютно безволосым, с гладкой, чистой кожей. Она прижалась щекой к его животу и услышала, как бьется пульс его жизни, словно волны у дальнего морского берега. Но это оставило ее совершенно равнодушной. Все равно, как если бы она приложила ухо к стволу дерева.
Сато поднял ее на ноги, и они легли тело к телу. Ноги ее были стиснуты, его же, напротив, широко разведены. Казалось, там, внизу, бьется в своем собственном ритме второе сердце. Она чувствовала настойчивое подталкивание, незаметное и осторожное, словно движение змеи, затаившейся меж ее бедер.
Она опустила руку и коснулась его мошонки. Он застонал, и она подумала, что это ответный импульс на ее движение. Она дотронулась до его члена.
Сато начал мягко переворачивать ее на спину. Как мало она, оказывается, знала об одной из частей своего тела. Между ее бедер горело огнем, будто она прижалась к пышущей жаром печи, ее тело трепетало словно от ужаса.
Если бы он заметил это раньше, если бы он не был так влюблен, то наверняка прогнал бы ее. Акико уже видела, как он выбрасывает ее на улицу, как изгоняет из города, так было столетия назад, когда правили сёгуны, и таким, как она, запрещалось находиться в постели с самураем, а уж тем более становиться их невестами.
В этот момент она поняла, что не было никакой разницы между ней и ее матерью. Эта мысль вселила в нее беспредельный ужас, она затряслась, как листок, но муж ошибочно принял ее страх за страсть и громко застонал.
Потом он положил ее на спину. Она ощущала чувственную ласку мягкого шелка распахнутого кимоно на своем теле. Сато маячил над ней, его мускулистое тело заслоняло ее грудь и живот. Она подняла руки и, слегка нажимая подушечками больших пальцев, прошлась пальцами по бугоркам и впадинам его мускулов.
— Тебе нравятся мои руки? — прошептал он. Ее темно-зеленые глаза уставились на него и молча сказали то, что ему хотелось услышать.
— Да, да, — выдохнул он, — да...
Сато опустил голову, и его губы схватили ее сосок. Он переходил от одной груди к другой, терся носом и лизал. Но Акико ничего не чувствовала. Только когда он начал крутить один сосок и сосать другой, она уловила разницу между теплой мягкостью его рта и шершавостью пальцев. Она не знала, что ей делать — кричать или плакать. И потому, сделав резкий выдох, просто закусила нижнюю губу. Потом засунула пальцы себе в рот и помазала слюной между бедрами.
Затем она почувствовала, что ее повернули на бок, и жаркое тело Сато оказалось сзади нее. Его рука нежно раздвинула ее ноги и устремилась к вагине. Она задохнулась, почувствовав его меж своих бедер в зарослях лобковых волос. И тогда она сама раскрылась ему и ощутила между ног пылающий жар его стального стержня.
Она заплакала. Он шумно дышал ей в ухо, его сильные руки крепко сжимали Акико. Ее ягодицы напряглись, а его плоть нетерпеливо двигалась между ее ягодиц у входа в вагину, и, наконец, не выдержав, он с громким стоном вонзился в нее. Глаза Акико округлились, стали огромными. В ее груди вспыхнул такой пожар, что она не могла вздохнуть. Она почувствовала, как разрывается ее лоно, как его заполняет что-то огромное, давящее на ее внутренности, будто она объелась. Она дико вскрикнула. Сато, неправильно истолковав ее крик, погрузился в нее еще глубже, стараясь наладить эротический ритм.
Разум Акико заполняли мрачные видения. Казалось, мириады демонов ада восстали со всех покрытых плесенью постелей и танцевали теперь в языках пламени, бушующего перед ее глазами. Ее голова моталась из стороны в сторону, длинные распущенные волосы били Сато по лицу, еще больше распаляя его эго.
Кёки. Учитель тьмы.
Это имя, неожиданно всплывшее в памяти, заставило ее застонать и закусить губу. Перед ней развернулись воспоминания — словно саван на мертвеце. И этим мертвецом была она.
Они качались вверх и вниз, как корабли в ночном штормовом море. Стиснутая крепкими объятиями Сэйити, Акико не противилась его грубой силе, но в уголках ее губ появилась пена, а в сердце — ненависть. Никогда прежде ее тело не подчинялось ничьей воле, и она не хотела, чтобы когда-нибудь снова пришлось это пережить, но она знала, что должна сохранить этот брак до его кровавого конца. И еще она знала, как доставить удовольствие, не получая его. Это тоже было частью той роли, которую она на себя взяла. Все еще всхлипывая, Акико протянула руку между бедер и коснулась его свисающей мошонки. Одновременно напрягла внутренние мышцы таза, стискивая его налившуюся кровью головку, погруженную в ее лоно. Бедра ее стали быстро вращаться.
Она услышала, как он глухо застонал, почувствовала его дрожь и напряжение и поняла, что оргазм вот-вот произойдет.
Нет, нет, я не могу позволить ему сделать это, лихорадочно подумала она. Завтра или послезавтра. Только не сейчас.
Негромко вскрикнув, она выскользнула из-под него и склонилась над его влажным, вибрирующим членом, слегка подразнивая его легкими прикосновениями, пока он не схватил ее за разметавшиеся волосы и не стал умолять о сладостном завершении любви.
И тогда она начала сосать, помогая ему одной рукой, другой рукой она прикрывала лобок, как будто останавливая кровотечение, бедра ее были плотно сжаты.
А потом Акико убедила мужа поспать. Вглядываясь ненавидящим взглядом в темный коридор своего прошлого, она терпеливо ждала, пока он сползет с нее и заснет. Потом осторожно перевернулась и молча поднялась со своего брачного ложа. Обнаженная, совершенно спокойная, Акико стояла, глядя на Сэйити Сато, насытившегося, погруженного в сон.
По ее прекрасному лицу невозможно было догадаться, что она сейчас испытывает. Может, и правду сказал ей когда-то Сунь Сюнь:
— Ты сама еще не понимаешь свои чувства.
Но будь это так, подумала она, я бы никогда не научилась тому, чему научилась. И никогда не вышла бы за пределы “кудзи-кири” и “кобудэры” — тайных и загадочных дисциплин, которыми владел Сайго. И никогда не убила бы эту хитрую лису Масасиги Кусуноки. Она применила тогда “дзяхо”, и это сработало: даже такой знаток, как он, не разобрался в ее намерениях.
Но радость ее длилась недолго. Встряхнув каскадом иссиня-черных распущенных по плечам волос, она наклонилась и подняла свое разноцветное кимоно, в котором была сегодня на свадебном приеме.
Она закуталась в него, как закутывается ребенок в банный халат, согретый на радиаторе отопления, чтобы защититься от чего-то большего, чем просто холод ночи. Она заморозила себя сама, чтобы уберечься от того, что считала нападением. Было время, когда она без конца повторяла себе:
— Я должна отступить, потом вернуться и отомстить. Но тут она ощутила во рту отвратительный сладко-соленый привкус. Привкус ее собственной крови.
Никогда ей не была так противна ее карма. Казалось, специальная подготовка, которую она прошла, должна бы уберечь ее от подобных переживаний, и это ее удивило и расстроило, что она оказалась столь потрясенной всего лишь одним простым актом. Этот акт был необходим, он ровно ничего не значил. В молчаливой своей муке она снова расплакалась.
Она вышла босиком из спальни и стала пробираться по темному дому, пока не нашла фусума, открывавшиеся в дзэнский сад.
Там всегда было тихо. Над древней криптомерией, будто зубы оскалившегося ночного хищника, сверкали звезды. На какое-то время она позволила себе расслабиться. И тогда, как дымок сквозь тлеющие поленья, в ее сознание просочились мысли о Николасе. На мгновение ей показалось, что незнакомое, мощное чувство, охватившее ее, вот-вот разорвет сердце, и она, обратив к небесам лицо, позволила себе воззвать о скорейшем конце. Только там, в миллионах миль от этого мира, она могла бы стать свободной. Бредя сквозь кромешную тьму бесконечного космоса, она могла бы наконец отдохнуть от той суеты, что окружала ее.
Но это чувство длилось всего только миг, потом она вновь оказалась на земле.
Ее голова опустилась, и темные глаза залюбовались искусным великолепием этого сада, где малое было великим — такова уникальная японская эстетика.
Галечник, устилающий землю, отбирался вручную — по форме, размеру и цвету. Дважды в день камешки тщательно разравнивали граблями, чтобы поддержать точную симметрию, которой сумел добиться садовый дизайнер.
В разных углах сада возвышались три черных угловатых камня. В отличие от галечника, у каждого из них были свои собственные черты, их грани и плоскости по-разному воздействовали на зрителя, вызывая у него различное настроение.
Место было спокойным, и в то же время оно вливало в человека новые силы.
Акико уселась на холодную каменную скамейку, уютно поджав под себя ноги. Руки она сложила на коленях, расслабила пальцы и слегка прогнулась. Поза ее была настолько женственной, что было совершенно невозможно представить, на какие невообразимые взрывы скоординированной энергии способно это тело.
Она четко представила себе воображаемую дугу внутри себя, разграничительную линию между светом и тьмой, острую, как самое лучшее лезвие дай-катана. Сидя в сумраке сада, она чувствовала, как переливается в ней ее ненависть, ее тоска по ужасной мести. В страстном ожидании сладостного мига отмщения тело ее трепетало, в мозгу что-то глухо стучало, исторгая из нее стоны, — словно ее терзала невыносимая боль.
Легкий ветерок, ласково коснувшись щеки, охладил Акико. Пот на волосах высох, и безукоризненная симметрия сада вновь захватила ее. Она успокоилась, будто после пережитого шторма, вздохнула и смежила веки. Голова ее была тяжелой. Когда сердцебиение выровнялось, она занялась разбором событий прошедшего вечера. Здесь, в тишине дзэнского сада, Акико с удовлетворением думала о том, что ей не придется ублаготворять свекровь. Мать Сато, как и все японские матери, непременно стала бы хозяйничать в доме. Акико содрогнулась. Разве могла бы она выносить приказания своей свекрови, которой принадлежит исключительное право держать ложку для раздачи риса? Нет, хорошо, что его мать умерла и похоронена, равно как мертв и брат Сато — герой войны.
Встав рядом с криптомерией, которая была сейчас чернее ночи, среди причудливых теней дзэнских камней, Акико одним резким движением сбросила кимоно.
Обнаженная, под холодным мерцающим светом далеких звезд, соперничающим с розовым неоном Синдзюку и далекой Гиндзы, которые никогда не спят, она шагнула на аккуратно уложенные ряды галечника. Они были прохладными и гладкими.
Акико легла между двумя камнями, прямо на голую землю, на границе между светом и тьмой, изогнувшись, как змея, и слилась с окружающим миром.
* * *
Использовать Таню против русских — в этом была особая, своего рода эллиптическая симметрия, которая воздействовала на Минка так же, как созерцание гигантских полотен Томаса Харта Бентона: само их существование придавало жизни смысл.
После Москвы Минку потребовалось многое пересмотреть в себе, чтобы вновь увидеть благородные, красивые и возвышенные стороны человеческой натуры, память о которых была начисто стерта в стенах Лубянки.
По возвращении в Америку ему пришлось снова изучать положительные черты рода людского.
Сейчас он старался припомнить, что он почувствовал, впервые увидев Таню. Это было еще одним следствием его тюремного заключения. Какой-то невидимый слой его мозга, как кожа наждачной бумагой, был стерт постоянными испытаниями, которым он подвергся. И вот тогда-то он обнаружил в себе гиперчувствительность к человеческому присутствию.
Минк смотрел в эти холодные серо-синие глаза, большие и открытые, именно глаза увидел он, впервые взглянув на нее. Эти глаза стали его собственным персональным чистилищем. Глаза Михаила, ее брата.
Михаил, диссидент, был основной причиной того, что Минк оказался в Москве. Михаил отправил на Запад послание, в котором сообщал, что располагает жизненно важной информацией для системы американских спецслужб. Минка выбрал компьютер — из-за хорошего знания русского, а также из-за внешнего сходства со славянским типом. Они отправили его вытащить Михаила из России или, если бы это оказалось невозможным, извлечь из него информацию.
Но его выследили. Кто-то в ячейке Михаила оказался предателем, и встреча Минка с диссидентом закончилась треском автоматных очередей, буквально перерезавших Михаила пополам, прожекторами, выхватившими Минка из укрытия, метелью и падением. Все звуки приглушены, капли крови на снегу, как кусочки углей, разбросанных взрывом злобы; позвякивание цепей на шинах, навязчиво звучавшее в ушах, когда он бежал от истеричных голосов; морды собак, злобные Вспышки прожекторов, изрыгающих красную смерть. И бег сквозь обжигающий холод, хлопья снега на ресницах, заставляющие думать, как ни странно, о Кэти, его подружке по колледжу, а впоследствии жене. Как она любила снег! Когда падающие хлопья садились на ее тонкую руку, она смеялась от восторга и долго рассматривала снежинки, которые, перед тем как растаять, казалось, открывали ей свои особые секреты.
Поскользнувшись на ледяной дорожке, скрытой от глаз снежным покрывалом, он рухнул на землю, разбив колено, и тут его схватили сильные руки, в лицо ударил свет фонарей, запахи капусты и борща проникли в его ноздри, раздались хриплые гортанные голоса:
— Где бумаги? Как вас зовут?
Эти вопросы повторялись снова и снова, к ним свелась вся его жизнь. Было это восемь лет назад.
— Кэррол?
Только она одна знала, кто стоит за этим К., только ей разрешалось так его называть. С его стороны это было единственной внешней демонстрацией тех крепких уз, которые их связывали.
— Да, Таня.
Она взглянула на бумаги, которые он читал.
— Полное досье на Николаса Линнера?
— Полных досье на человеческие существа нет, какими бы свежими эти досье ни были. Хочу тебе это напомнить.
Последнее он мог и не говорить — Таня помнила все.
Снова взглянув на нее, Минк в который раз был поражен ее сходством с Михаилом. У обоих были красивые, очень тонкие черты лица, высокие скулы, вызывающие в памяти породистые лица белоэмигрантов, а не грубые, расплывчатые черты славян. У обоих были густые прямые волосы, хотя в последнее время Таня стала краситься под блондинку, потому что, как она говорила, это помогает заглушить воспоминания.
После того как он вырвался с Лубянки, с кровью полковника на своих дрожащих руках, и против него встал всей своей внушительной мощью Комитет государственной безопасности вместе с милицией, избивающей диссидентов, чтобы получить данные о его местонахождении, Таня вывезла его из Москвы, а потом и из России.
Он был ей многим обязан, и его очень беспокоило, когда она оказалась в лапах “семьи” — в те дни, конечно, еще не было Красной Станции. Они забрали ее и в темной камере начали вытворять с ней то же самое, что делали с ним в КГБ. Он скоро положил этому конец, рискуя исходом собственного дела, тогда он еще только возвращался к жизни, которую считал отрезанной от себя навсегда, отрезанной с такой же уверенностью и профессионализмом, с какой хирург вонзает скальпель в человеческую плоть.
Вначале Минк сам находился под подозрением — они боялись, что в заключении его перевербовали, но когда он передал им информацию Михаила, его перестали подозревать. Однако они никогда не узнали, что эту информацию он получил от Тани спустя длительное время после гибели Михаила в кровавой московской перестрелке, эта информация вырывалась из ее горла, когда они коротали длинные суровые ночи в убежище и ненавистная смерть бродила совсем рядом. После всех мучений он тогда сильно ослаб, и она делала то, что должен был делать он: бесшумно выходила из очередного убежища в пещере или на болоте, приканчивала солдата, который подходил слишком близко, и возвращалась, измазанная кровью, чтобы вести его дальше к свободе. Она была сильной и твердой, и она много раз спасала его, отплачивая за то, что он вытащил ее вместе с собой при побеге с Лубянки. Скоро он убедился, что ее ум был таким же быстрым и сильным, как и ее тело. Ее безупречная память была вместилищем всех секретов Михаила, потому что Михаил боялся доверять такой взрывчатый материал бумаге.
Когда за три года до этого Минк, быстро выросший в “семье”, предложил Красной Станции заняться всеми русскими делами, их спутниками, глобальными исследованиями, ему дали восемнадцать месяцев на осуществление его предложений. Ему потребовалось лишь восемнадцать недель, и с этого времени приличный кусок годового бюджета “семьи” был ему гарантирован. Он вел об этом переговоры умело и настойчиво — словно адвокат звезды бейсбола, обговаривающий с президентом клуба условия контракта. Его контракт был безупречен. Конечно, при условии, что он и дальше будет доставлять информацию. Минк не сомневался, что сможет с этим справиться.
Но сейчас он думал вовсе не о бюджета, не о Тане или даже не о “семье”. В последние несколько месяцев его одолевали странные мысли. Он ломал голову над тем, как высокоинтеллигентный, отлично тренированный офицер-оперативник по имени Кэррол Гордон Минк оказался в таких ужасных обстоятельствах.
После своего кошмарного испытания на Лубянке он не предполагал, что его может постичь такой удар. В те кровавые дни память о Кэти была единственным, что он позволил себе сохранить. Все связанное с “семьей” было решительно заблокировано: в любой момент его могли стащить с железной кровати, вколоть полный шприц Бог весть какой смеси — психоделических или нервных стимуляторов, — и он заговорит еще до того, как поймет, что открыл рот.
Русские в конце концов очень хорошо познакомились с Кэти, но о “семье” они знали не больше, чем в тот день, когда снег сработал против него и его схватили. Когда он вернулся в Америку, его отношения с Кэти были совершенно испорчены. Ведь он делился своими сокровенными тайнами с людьми, к которым испытывал лишь страх и отвращение, будто обсуждал свою сексуальную жизнь с мужчиной, который только что изнасиловал его жену. В его голове произошел беззвучный взрыв. Вернувшись из своего персонального ада, он любил Кэти не меньше, чем прежде, но каждое прикосновение к ней мысленно возвращало в сырую страшную камеру в центре Москвы. Его разум не мог этого вынести, поэтому они жили врозь вплоть до той самой ночи, когда ее убили. И конечно, к тому времени он убедил себя, что там, в стенах Лубянки, его лишили способности испытывать сексуальное наслаждение.
И тогда началась эта жуткая неразбериха. Он до сих пор не мог понять, как ему, безнадежно влюбленному в женщину, которую он не должен — не мог — любить, удалось вырваться оттуда сюда. Всего лишь две недели назад он тайно слетал на уик-энд, чтобы встретиться с ней. Но, Боже мой, кажется, прошло не меньше двух лет! Он слепо уставился на свои руки и рассмеялся. Рассмеялся над самим собой. Уж лучше смеяться, чем заламывать руки, какой же он идиот! И все же он не мог перестать любить ее, как не мог перестать ненавидеть русских. Какой восторг охватил его, когда он вспомнил о подарке, который она ему преподнесла; казалось бы, что в нем особенного, но такого, он был уверен, у него никогда больше не будет. Ну как он мог отказаться от всего этого!
И как бы он хотел довериться Тане! Он мог бы без колебания рассказать ей на ухо секреты всего мира, но только не свой собственный. Нет, этого он не мог позволить ей знать.
Потому что это его слабость, и она заглянет ему в глаза этим суровым славянским взглядом, слишком суровым, чтобы его не заметить, и объяснит, как ему следует поступить. А Минк и сам знал, что ему следует делать, знал еще несколько месяцев тому назад. Женщина, которую он любил, должна умереть, должна — ради безопасности. Каждый день ее жизни таит потенциальную угрозу утечки опасной информации. Сколько раз в течение последних месяцев он поднимал трубку и начинал набирать кодовый номер? И сколько раз приказ о ликвидации замирал у него на губах, оставляя во рту едкий привкус пепла? Не мог он этого сделать. И при этом знал, что по-другому не будет.
— ...здесь.
Он вскинул голову:
— Прошу прощения. Я...
— Задумался, — закончила она фразу. — Да, я это заметила. — Ее глаза, глаза Михаила, смотрели прямо на него.
— Думаю, пора нам поплавать.
Вздохнув, он кивнул. Она любила повторять, что хорошая разминка для тела — хорошая разминка для ума.
Таня включила “АСПРВ” — Активную Систему Поиска в Реальном Времени, новейшую разработку, которую “семья” установила на Красной Станции по приказу ее директора. Эта система теперь следит за всеми входящими и исходящими сообщениями. В этом режиме она была запрограммирована Минком для того, чтобы самостоятельно управляться с первыми тремя номинальными уровнями данных. Для уровней с четвертого по седьмой она должна была ждать инструкций Минка, как действовать в каждом конкретном случае.
Они поднялись на лифте на три этажа вверх и прошли две электронные проверки безопасности.
У раздетого Минка было стройное крепкое тело, по крайней мере лет на десять моложе его истинного возраста. Издали казалось, что это совершенно обычное, нормальное тело, но когда подойдешь ближе, различимы твердые рубцы и шрамы, пятна белой омертвелой кожи, безволосой и глянцевой. Лубянка усердно поработала над ним.
Он мастерски, почти без брызг, нырнул в воду. Через мгновение Таня последовала за ним в бассейн олимпийских размеров. На обоих были простые нейлоновые купальники. Минк с восхищением смотрел на ее гибкое мускулистое тело. Он ценил ее быстрый ум, ее неистощимую изобретательность по части ловушек для русских в их собственной игре, но забывал о ее физическом совершенстве, и такие минуты, как сейчас, заново поражали его, как гром среди ясного неба. У нее были широкие плечи и узкие бедра спортивно развитой женщины, но ничего мужского в ней не было. Просто сильная женщина. Минк никогда не делал типично мужской ошибки, приравнивая первое ко второму.
Они без остановки переплыли бассейн взад-вперед десять раз, следя за скоростью и энергией друг друга и подбадривая себя этим.
Как обычно, это соревнование выиграла Таня, но с меньшим отрывом, чем несколько месяцев назад.
— Совсем немного не дотянул, — сказал он, переводя дыхание и вытирая воду с лица. — Совсем, черт возьми, немного.
Таня улыбнулась в ответ:
— Ты тренируешься больше, чем я. Мне следует об этом помнить.
Выйдя из воды, он уселся на бортике бассейна. Его темные волосы прилипли ко лбу, придавая ему вид римского сенатора. Светло-серые глаза казались неестественно большими. Недавно он сбрил свои густые и жесткие усы и приобрел удивительно мальчишеский вид — ни за что не дашь его сорок семь.
Таня, все еще не выходя из воды, терпеливо ждала, пока он заговорит. После разговора с доктором Киддом в Нью-Йорке у него все время было суровое выражение лица. Она не знала, о чем они говорили, но надеялась, что этот разговор — единственное, что его тревожит.
Он был мужчиной, которому при иных обстоятельствах она бы была не прочь понравиться. В нем было то, что больше всего восхищало ее в людях: интеллектуальная внешность.
— Все это проклятый Николас Линнер. — Минк говорил, как всегда, резко, отрывисто. — Думаю, им надо заняться как можно скорее.
Теперь она поняла, о чем они разговаривали с доктором Киддом, но ничего не сказала.
Серые глаза Минка остановились на ней:
— Ни секунды не сомневаюсь, что этот подлец мне не понравится; слишком уж он себе на уме... И конечно же, чудовищно опасен.
— Я прочитала досье, — сказала она, вытягиваясь с ним рядом. — Агрессия не в его природе.
— О да, — согласился Минк. — И это наш ключик к нему. Пока он на нашей территории, хлопот с ним не будет. Следовательно, мы должны держать его поблизости и сразу избавиться от него, когда получим то, что нам надо. — Он провел руками по своим почти безволосым бедрам. — Потому что если позволить ему вернуться на свое поле, тогда помоги нам Господь! Мы потеряем его, русских и вообще все.
* * *
— Алло?
— Ник... Ник, где ты был? Я весь день стараюсь до тебя дозвониться!
Он что-то буркнул в ответ. Веки его были будто склеены.
— Ник?
Его одолевали видения. Он мечтал о Юко. Свадебная церемония перед могилой Токугавы, черный бумажный змей, реющий в небе, серые чайки, спешащие в укрытие. Юко в белом кимоно с темно-красной каймой, оба они перед буддистским священником. Негромкие песнопения, как снег, кружащийся между ветвями сосен.
— Ник, ты где?
Он держал ее руку в своей руке, пение становилось громче, она поворачивает голову, и... перед ним пожелтевший от воды череп. Он отшатывается, потом видит, что это Акико. Акико или Юко? Кто же из них? Кто?
— Прости меня, Жюстин. Вчера была свадьба Сато. Празднование продолжалось до...
— Ничего страшного, — сказала она, — у меня фантастические новости.
И только сейчас он заметил в ее голосе нотки волнения.
— Что случилось?
— В тот день, когда ты улетел, я разговаривала с Риком Милларом. Помнишь, он рассказывал мне сказки про необыкновенную работу? Так вот, я ее получила! Я так волновалась, что приступила к ней прямо в пятницу!
Николас провел рукой по волосам. Близился рассвет. Он все еще жил событиями вчерашнего дня, он все еще не мог забыть тот головокружительный миг, когда Акико медленно опустила веер. Это лицо! Его преследует одно и то же видение, он потерял ощущение времени и обречен снова и снова переживать тот ужасный миг, пока... не найдет ответа.
— Ник, ты хоть что-нибудь уловил из того, что я тебе сказала? — Теперь в ее голосе слышалось раздражение.
— Я считал, что ты хочешь работать сама на себя, Жюстин, — ответил он, хотя мысли его по-прежнему были далеко. — Не понимаю, зачем тебе связывать себя...
— О Боже, Ник! — Ее зазвеневший рассерженный голос наконец дошел до него. Это уж чересчур: его согласие на отвратительную работу, то, что он так далеко сейчас, ее страшное одиночество этими долгими ночами, когда неумирающий дух Сайго возвращался и кружил над ней, а теперь еще его невнимание — точно так же уходил в себя ее отец, когда она больше всего в нем нуждалась. Как же ей нужен сейчас Николас! — “Поздравляю! — Вот что ты должен был сказать: — Я рад за тебя, Жюстин!” Что, это так трудно?
— Конечно, я рад, но мне казалось...
— Боже мой, Ник! — Что-то в ней прорвалось, будто широкий поток хлынул сквозь дамбу. — А не пошел бы ты к черту?
И на другом конце провода воцарилась мертвая тишина. Когда он попробовал набрать ее номер, раздались короткие гудки. “Ну и ладно, — с грустью подумал он. — Сейчас я не в том состоянии, чтобы приносить извинения”.
Голый, он опять улегся в постель, на покрывало, и задумался над тем, как часто воспоминания предавали его.
* * *
Ровно в 9 утра мисс Ёсида негромко постучала в дверь его номера. Точно в назначенное время.
— Доброе утро, Линнер-сан, — сказала она. — Вы готовы?
— Готов, но признаться, я не успел купить... Она вынула из-за спины руку и протянула ему длинный аккуратный сверток.
— Я взяла на себя смелость принести ваши благовонные палочки. Надеюсь, это вас не обидит?
— Напротив, — ответил он, — я вам весьма признателен, Ёсида-сан.
Было воскресенье. Грэйдон находился в Мисаве, навещая сына, а Томкин все еще валялся в постели, пытаясь избавиться от простуды. Самое время для исполнения семейного долга.
В салоне лимузина с затемненными стеклами на выезде из города Ник обратил внимание, что она сменила макияж. Сейчас ей можно было дать лет двадцать, и он осознал, что не имеет четкого представления о ее возрасте.
У нее был спокойный, почти отсутствующий вид. Она сидела на заднем сиденье по другую сторону от него, сознательно оставив пространство между ними, которое могло бы означать и стену.
Несколько раз Николас порывался что-то сказать, но при виде ее сосредоточенного лица умолкал. Наконец мисс Ёсида расправила плечи и повернулась к нему. У нее были огромные глаза. Солнечные лучи скользнули по ее лицу. На ней было обычное кимоно, оби и гэта — традиционный японский наряд, мешавший точно определить ее возраст.
— Линнер-сан, — начала она, запнулась и умолкла. Он увидел, как она глубоко вздохнула, будто набираясь смелости, чтобы продолжить разговор. — Линнер-сан, пожалуйста, простите меня за то, что я хочу сказать, но меня несколько смущает, что при обращении ко мне вы используете слово “аната”. Осмелюсь вас просить применять более подходящее — “омаэ”.
Николас задумался. То, что она говорила, означало, что эмансипация женщин в Японии — пустые слова, дань переменам, происшедшим в современном мире, на самом деле мужчины и женщины при обращении по-прежнему пользовались разными формами речи: мужчины, обращаясь, приказывали, женщины просили.
Аната и омаэ означало одно и то же — вы. Мужчины пользовались словом омаэ, обращаясь к тем, кто был их уровня или ниже. Естественно, женщины подпадали под эту категорию. Разговаривая с мужчинами, они всегда применяли слово “аната” — более вежливую форму. Если им даже и позволялось пользоваться менее вежливой формой, тогда неизменно следовало обращение омаэ-сан. И, что бы ни говорили, Николас понимал, что это порождало в женщинах раболепный характер мышления.
— Я был бы счастлив, Ёсида-сан, — ответил он, — если бы мы пользовались одинаковой формой обращения. Не станете же вы отрицать, что и вы, и я — мы оба заслуживаем одинакового вежливого обращения.
Мисс Ёсида склонила голову, взгляд влажных глаз уперся в колени. Ее волнение выдавали только сгибаемые и разгибаемые пальцы.
— Прошу вас, Линнер-сан, подумать еще раз. Если вы просите об этом, конечно, я не могу вам отказать. Но подумайте о последствиях. Как я смогу объяснить Сато-сан столь вопиющий социальный проступок?
— Но мы ведь живем не в феодальные времена, Ёсида-сан, — сказал как можно мягче Николас. — Наверняка Сато-сан достаточно просвещен, чтобы понять это.
Она вскинула голову, и он увидел в уголках ее глаз зарождающиеся слезы.
— Когда я поступила на работу в “Сато петрокемиклз”, Линнер-сан, я была офис-гёрл. Это была моя должность, функции не имели значения. Одно из требований к офис-гёрл, чтобы она имела ёситанрэй.
— Красивую внешность? И это в наши дни! Просто представить невозможно!
— Как угодно, Линнер-сан, — тихо сказала она, качая головой, и он понял, что это самое наглядное подтверждение сказанного.
— Хорошо, — помолчав, сказал Николас. — Давайте примем компромиссное решение, мы будем употреблять обращение “аната” только между собой, когда будем одни. Нечего другим слушать это богохульство.
Улыбка искривила губы мисс Ёсиды, и она вновь кивнула:
— Хай. Я согласна. — Она отвернулась, взгляд ее устремился на проносившиеся за окном поля. — Вы очень добры, — тихо прошептала она.
* * *
В отдалении виднелась хрупкая фигурка мисс Ёсиды. Николас повернулся к могилам своих родителей. Так много воспоминаний, так много ужасных смертей. Одно быстрое движение плеч, и короткий меч сделал свое дело. Итами, золовка Цзон, послушная долгу, взмахнула катана, который навсегда прекратил мучения его матери. “Дитя чести”, — шептала при этом Итами.
Николас опустился на колени и стал зажигать благовония, но ни одна молитва не приходила ему на ум. А он-то считал, что будет помнить их вечно, даже против своей воли и без всякой надобности. А вместо этого в его голове роились сейчас совсем иные воспоминания.
Вот он, еще совсем молодой, бродит по крутым лесистым холмам Ёсино, которые так любили все дзёнины из “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”. Позднее он понял: между людьми тайной профессии и этой землей, которую они сделали своим домом, существовала некая мистическая связь.
Синий туман, как вуаль, соскользнул с кипарисов и криптомерий, окрасил все вокруг в нежные пастельные тона зеленого, синего, розового и белого цвета. Остроглазый дрозд, поблескивая белыми пятнышками на кончиках крыльев, будто быстро открывающийся и закрывающийся веер, следовал за ними, перелетая от дерева к дереву и поддразнивая их.
Николас и Акутагава-сан шли бок о бок, один — в простом черном боевом костюме ученика — “дзи”, другой — в перламутрово-сером хлопковом кимоно с коричневой оторочкой, какое подобает сэнсэю. За ними возвышались каменные стены и зеленые черепичные крыши “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”, освещаемые солнцем, поднимающимся из-за горизонта. Яркие лучи, пробиваясь сквозь ветви, выхватывали конические верхушки сосен и коричневые иглы с детальной точностью талантливого живописца.
Стоя в тени, Акутагава-сан сказал:
— Ошибка, которую мы все совершаем, перед тем как прийти сюда, — это неправильное истолкование понятия “цивилизация”. А ведь история, этика, сама концепция законности — все основано на этом важнейшем фундаменте.
Длинное меланхоличное лицо Акутагавы-сан с широкими губами, острым носом и глазами мандарина было серьезнее, чем всегда. Среди учеников — которые, как все ученики в мире, придумывали своим сэнсэям клички, чтобы вернуть себе хотя бы видимость утраченной независимости, — он был известен как человек без улыбки. Вероятно, в них было много общего, они узнали себя друг в друге и поэтому сблизились.
Каждый из них был по-своему отверженным в мире отверженных, ибо, согласно легенде, ниндзя произошли из самого низшего слоя японского общества — хинин. Но, как это иногда бывает, легенда стала историей. Истинное происхождение ниндзя уже не имело значения — эта легенда помогала им усилить свое мистическое влияние на людей, склонных к мистицизму.
Среди мальчиков ходили слухи, что Акутагава-сан был наполовину китаец, и им очень хотелось узнать, почему ему позволили вступить в такое секретное общество. Наконец выяснили, что корни “акаи ниндзюцу” лежат в Китае.
— Дело в том, — говорил Акутагава-сан, выходя на освещенное солнцем место, — что не существует такой вещи, как цивилизация. Это понятие, которое китайцы — или, если ты предпочитаешь западную терминологию, греки — придумали для того, чтобы морально обосновать свои попытки установить господство над другими народами.
Николас покачал головой:
— Я вас не понимаю. А что вы скажете о таких сторонах японской жизни, которые свойственны только нам: сложность чайной церемонии, искусство “укиё-э”, икэбаны, хайку, понятия о чести, сыновний долг, “бусидо”, “гири”... Мы живем во всем этом.
Акутагава-сан взглянул в открытое молодое лицо и вздохнул. У него когда-то был сын, который погиб в Манчжурии от рук русских. И теперь он каждый год совершал паломничество в Китай, чтобы быть поближе — к чему или к кому, он и сам не знал. Но сейчас подумал, что знает.
— То, о чем ты говоришь, Николас... Все эти вещи — наслоение культуры. Они не имеют отношения к слову “цивилизация”, всего-навсего условности сегодняшнего дня.
Они шли вдоль склона холма, дрозд летел вслед за ними, возможно ожидая, что эти могущественные существа пожалуют ему кое-что на завтрак.
— Если бы общество было по-настоящему цивилизовано, — продолжал Акутагава-сан, — оно не нуждалось бы в самураях и в таких воинах, как мы. Понимаешь, в этом просто не было бы необходимости. Но понятие “цивилизация” подобно понятию “коммунизм”. Чистое в замыслах, оно не существует в реальности. Просто некое абсолютное понятие. Что-то вроде теории относительности. Мир, в котором существуют только высокие помыслы, где не шпионят друг за другом, не прелюбодействуют, не злословят, не разрушают...
Акутагава-сан положил свою руку на руку Николаса. Они остановились и залюбовались все еще скрытой в утренней дымке долиной, где верхушки деревьев пронзали колышущийся туман.
— Для большинства людей, Николас, — продолжал Акутагава-сан, — из этого состоит жизнь: явное или тайное, известное или секретное. Но для нас все обстоит иначе. Если мы отбросим понятие “цивилизация”, мы себя освободим. Погружаясь в туман, мы учимся тому, как оседлать ветер, ходить по воде, прятаться там, где нет укрытий, видеть с закрытыми глазами и слышать с закрытыми ушами. Ты узнаешь, что одного вдоха может хватить на несколько часов, и научишься, как расправляться со своими врагами. Освоить эту науку нелегко. Я знаю, ты это понимаешь. И все же я должен повторить это еще раз. Ибо, выбирая себе ту или иную жизнь, ты принимаешь на себя ответственность за нее перед Богом. Самое главное — дисциплина. Без нее воцарится хаос, и при первой возможности зловредная анархия жадно проглотит нашу культуру... всю культуру.
Николас молчал, он застыл, стараясь запомнить все, что говорил Акутагава-сан. Многое из сказанного было ему сейчас непонятно, то, что таили его слова, было огромно и глубоко, как сама жизнь. И он старался сберечь их в своей памяти, понимая, что если проявит терпение, ему все станет ясно.
Акутагава-сан вглядывался в древний пейзаж, вдыхая чистые острые запахи долины, будто тончайшие духи самых изысканных куртизанок страны.
— Сейчас, пока еще не поздно, пока у тебя еще есть время принять решение, ты должен понять одно: “акаи ниндзюцу” — это всего лишь один курс целой науки. И как во всех науках, в ней есть и негативные стороны. — Акутагава-сан повернул голову, и его черные непроницаемые глаза встретились с глазами Николаса. — Надевая наш костюм, ты рискуешь стать мишенью... темных сил. Я сэннин среди них, это одна из причин, почему я здесь. Ты слышал когда-нибудь о “кудзи-кири”, технике ударов девятью руками?
У Николаса перехватило дыхание. “Кудзи-кири” — это была та техника, с помощью которой Сайго победил его в Кумамото год назад, опозорил его и увел Юко, и потом исчез вместе с ней, будто их обоих никогда и не бывало.
Губы его пересохли, он дважды пытался заговорить, прежде чем ему удалось выдавить из себя:
— Да, я... слышал об этом.
Акутагава-сан кивнул. Он старался не смотреть на Николаса, чтобы дать ему возможность справиться с эмоциями, заставившими его потерять лицо.
— Фукасиги-сан догадывается о многом. Он считает, для того чтобы выжить, ты нуждаешься в э-э-э... в необычной подготовке. А выживание — это то, чему учат здесь, в “Тэнсин Сёдэн Катори-рю”.
Акутагава-сан повернул к нему свою ястребиную голову, и Николас был поражен: обсидиановые глаза Акутагавы-сан излучали физическую энергию. Их взгляд был подобен действию сильного электрического разряда: мышцы Николаса напряглись, волосы встали дыбом — инстинктивные рефлексы примитивных, физически выносливых существ.
Но, как ни странно, его разум был спокоен и ясен, впервые с тех пор, как он вернулся из поездки по заливу Симоносэки, его Стиксу, где он искал Сайго в подземном царстве “каньакуна ниндзюцу”.
Акутагава-сан слегка улыбнулся:
— В терминологии много китайских корней... Но ты знаешь японский. Все должно быть заучено, отточено, чтобы занять надлежащее место в твоей собственной внутренней культуре: — Один-единственный раз сэннин мог позволить себе так разговаривать с Николасом или с кем бы то ни было: это было признанием родства, духовной близости между ними. — Теперь тебе известны опасности, подстерегающие тебя. Фукасиги-сан решительно настаивал на том, чтобы я познакомил тебя с ними.
— А вам этого не хотелось, — сказал Николас, реагируя на почти незаметный нюанс в тоне сэннина.
— Не думай, что я был невнимателен. Мы с Фукасиги-сан на многое смотрим одинаково. Просто я не считал, что тебе нужны эти предостережения.
— И вы правы. — Николас глубоко вздохнул. — Я хочу, чтобы вы учили меня, сэнсэй. Я не боюсь “кудзи-кири”.
— Сейчас — да, — с некоторой грустью заметил Акутагава-сан, — но в свое время ты научишься бояться. — Он взял Николаса за руку. — Идем, — его голос изменился. — Пусть “Тьма” и “Смерть” навеки станут твоим вторым именем.
Они спустились с холма, и скоро туман целиком поглотил их.
* * *
Монстры никогда не сопровождали Аликс Логан сразу вдвоем, а поочередно менялись. Каждый работал по двенадцать часов. Того, мускулистого, который дежурил в дневное время, Бристоль назвал Красным. Другого, худощавого и жилистого ночного монстра с длинной шеей и крючковатым носом, он окрестил Голубым.
Наткнувшись на них, он прежде всего спросил себя: “А не было ли их тогда в машине?”
Прошло уже много месяцев с той темной ночи, полной дождя и дьявольского ветра, пригибавшего чуть не до самой земли высокие стройные пальмы Ки-Уэста. Он ехал по шоссе со скоростью сорок пять миль в час, когда кто-то с выключенными фарами нагнал его на бешеной скорости. Он почувствовал сильный толчок сзади, недоумевающе вскрикнул: “Что за черт!” — и порадовался, что был пристегнут к сиденью. Зная, что после этого тарана он инстинктивно посмотрит в зеркало заднего вида, они тут же включили дальний свет. И начали его убивать. Он понял по этой вспышке, насколько они были искусны, так же как и то, что времени для овладения ситуацией у него нет: он не был Джеймс Бонд, и все это происходит не в кино. Поэтому он сделал единственное, что мог: сконцентрировался на том, чтобы спастись.
В короткое мгновение перед новым ударом он приоткрыл дверцу со стороны водителя и отстегнул ремни безопасности. Его не волновало, что и как они собираются делать, он сейчас знал, что должен думать только о своих действиях, иначе ему придется распрощаться с жизнью.
Они выждали, пока обе машины войдут в правый поворот, и вторично ударили его, как раз под нужным углом. Слева, за низким дорожным ограждением, был крутой обрыв метров двадцати глубиной. Земля там была не особенно жесткой: недавние дожди сделали ее несколько пружинящей. Но какой от этого прок? Это был самый опасный участок дороги, особенно в такую бурю, и приблизительно через каждые десять футов мимо него пролетали большие дорожные знаки, помеченные рубиновыми отражательными кружками.
И вдруг как будто какое-то огромное существо вцепилось в машину. Ее занесло вправо, и руль вылетел у него из рук. Он бросил его, стараясь сохранить равновесие. Центробежная сила и инерция удара мешали ему, а тьма лишала всякой способности ориентироваться. Машина стала неуправляемой. Его рука метнулась к приоткрытой двери, но он заставил себя остаться на месте, несмотря на скрежет и визг металла и полную уверенность в том, что сейчас он полетит вниз.
Он понимал, нельзя покидать машину раньше времени. Мощные фары задней машины тут же выхватят его из тьмы, и убийцы переедут его, совершенно беспомощного. Когда передняя часть автомобиля врезалась в низенькое ограждение и раздался скрежет разрываемого металла, он наклонился вперед и, чтобы смягчить удар, уперся ладонями в приборную доску, не забыв слегка согнуть локти, чтобы не переломать руки.
Нос автомашины все еще продвигался вперед, пружины сиденья угрожающе скрипели. Дождь пробивался в полуоткрытое окно, заливая и ослепляя его, и в этот миг в нем поднялось паническое чувство страха, боязнь, что они все-таки достанут его. Машина рванулась вперед, будто кто-то ударил ее сзади, капот пошел вниз, а передние колеса завертелись в пустоте, стараясь найти опору и не находя ее. Он давным-давно снял ногу с педалей газа и тормоза, хотя скорость была по-прежнему включена. Ему не хотелось оставлять каких-либо следов того, как он спасся, помогать следователям, которые наверняка появятся здесь, если только раньше море не станет его гробом. Лучше ему считаться мертвым.
Машину начало заносить. Он слышал шум обрушивающихся комьев земли, заглушающих рев мотора, задние колеса буксовали, его снова швырнуло так, что он ударился плечом о дверной косяк. У него перехватило дыхание. Еще один дюйм — и он вывалится из незапертой дверцы головой вперед и, лежа с переломанной шеей, будет беспомощно смотреть снизу вверх на бледные лица склонившихся над ним убийц.
Нет, так не пойдет. Он взял себя в руки, вокруг царила жуткая тишина, только ветер свистел в полуоткрытое окно. Потом машина неуверенно ударилась о крутой уступ. Один ее край ударился сильнее, чем другой, и ее начало крутить. Он знал: скоро это вращение станет настолько сильным — на четвертом или пятом ударе, — что машина перевернется, и у него не останется никаких шансов. Он уже не видел, что могло бы ему помочь. Он находился в черном тоннеле, в стальном гробу, когда полагаться можно только на ощущения, верить своему желудку, своим рукам, ногам, сердцу.
Сейчас или никогда.
Он подтянул ноги так, что колени оказались на сиденье, — нельзя, чтобы ноги зажало, и быстро откинулся на спину, ногами вперед к хлопающей двери.
И он выбрался. Перед глазами у него все кружилось; удар — и боль превратила его в беспомощного зрителя: он увидел, как его машина, подпрыгивая, врезалась в бурлящую воду и бесследно исчезла в глубине.
Сейчас Бристоль уже не задумывался особенно о той ночи. Разве что задавался вопросом, кто хотел убить его? Поначалу он был уверен, что это Фрэнк, человек Рафаэля Томкина. Но это еще до того, как он натолкнулся на монстров. Теперь же он ни в чем не был уверен.
Он приехал в Ки-Уэст, чтобы отыскать Аликс Логан. Но, когда он ее нашел, она была уже под прикрытием, вот над этим он и ломал голову. Кто они такие, эти “монстры”, которые никогда не выпускали ее из виду? На кого они работают — на Томкина? Не прикрывали ли они его во время убийства Анджелы Дидион? Этого Бристоль не мог выяснить, не поговорив с Аликс Логан. Еще в Нью-Йорке Мэтти Маус назвал ему ее имя. Бристоль знал, что существует свидетель убийства, и, если он собирался прижать Томкина, ему следует его отыскать.
Осведомитель назвал ему за немыслимые деньги имя и место. Но дело того стоило. Теперь Бристоль знал, что подобрался очень близко, и велел Мэтти Маусу на какое-то время убраться из города. Он многим был обязан этому человеку.
А в Ки-Уэсте, после своей мнимой гибели, подлечив сломанную руку, он занялся наблюдением. У него была уйма свободного времени, и ему ничего не оставалось, как только ждать, ничего не делая. Движение или неподвижность. Тьма и свет. Это все, что существовало для него. И еще Аликс Логан.
Глядя на нее, он часто вспоминал Гелду, хотя это и было совершенно бессмысленно. Он никоим образом не мог с ней связаться. Он обязан оставаться умершим, неслышным и невидимым, чтобы находиться рядом с Аликс Логан. Следить за кем-либо — задача вообще не из легких, а уж когда тебя пытаются убить — тем более.
Да, Бристоль... Сколько раз в течение этих долгих часов ожидания он повторял про себя это имя. Столь часто, что его прежнее, его настоящее имя улетучилось, оно стало походить на изображение на старой выцветшей фотографии из альбома, сделанной давным-давно и далеко-далеко. Он стал Тексом Бристолем и теперь думал о себе только так, как и те, кто его окружал. Только один человек в мире знал, что он не погиб в ту ночь в разбитой горящей машине, но этот человек никогда его не выдаст.
У него оставалось достаточно денег, чтобы добраться до Сан-Антонио. Он знал Марию с давних времен по Нью-Йорку. Тогда они были по разные стороны закона. А сегодня он затруднился бы сказать, кто на какой стороне находится. Она была умной и жесткой и всех знала. Мария оказала ему медицинскую помощь и снабдила необходимыми документами: свидетельством о рождении, карточкой социального страхования, водительскими правами и даже паспортом, слегка потрепанным, отмеченным несколько раз во время поездок в Европу и Азию. Неплохая вещь, хотя вряд ли он когда-нибудь ему потребуется. Тем не менее, паспорт он взял вместе с тридцатью тысячами наличными.
Мария никогда не задавала вопросов, а он ничего не стал ей объяснять, и она просто занялась другими делами. Похоже, ей было даже приятно видеться с ним. Еще в Нью-Йорке им случилось попробовать секс по-мексикански — стоя; это было внове для них обоих, и обоим понравилось. Можно даже сказать, они по-своему любили друг друга.
Уезжая, Бристоль знал, что должен ей куда больше, чем когда-либо сможет отплатить.
* * *
— Товарищ начальник?
Черные проницательные глаза сверкнули в бледном розовато-лиловом свете, и тени кругами разбежались по голым стенам, как погнавшиеся друг за другом котята.
— В чем дело? — Голос был более чем грубый; гортанное рычание соединялось в нем с явным раздражением, так что молодой лейтенант, вошедший в комнату, съежился, будто очутился в присутствии чего-то нечеловеческого.
Тон был намеренно отработанный, но от этого не менее эффективный.
“Хитрость, — подумал человек, кивком головы пригласив лейтенанта, — правит миром”. Ежедневная тщательная работа над своим голосом способствовала тому, что все шло гладко в этом надежном доме.
По опыту он знал, что достаточно лишь немного припугнуть сотрудника — будь то молодой честолюбивый лейтенант или кто-нибудь из старой гвардии, — и все пойдет как надо. А сам освободишься для более важных дел.
— Самая последняя информация “Сахова IV”, товарищ начальник, — обратился к нему юный лейтенант, подавая пачку разграфленной бумаги.
— И сколько у нас совершено заходов, лейтенант? — спросил Виктор Проторов, начальник Девятого управления КГБ.
— Чуть более полдюжины, товарищ начальник.
— Понятно. — Проторов опустил взгляд на пачку бумаги и почувствовал, как человек, стоявший перед ним, слегка расслабился. — Ну и что мне с этой хреновиной делать, лейтенант?
— Не знаю, товарищ начальник.
— Подойди-ка сюда. — Проторов поднял на молодого лейтенанта глаза и побарабанил по стопке документов своим довольно длинным ногтем. — Это новая партия весьма ценных данных с “Сахова IV”, который наше правительство официально именует “компьютеризованным разведывательным спутником”, ориентированных на ту часть Тихого океана, что располагается между Курилами и тем местом, где находимся мы — к северу от Хоккайдо, на район, над которым мы работаем уже... Сколько там месяцев?
— Семь, с того дня, как мы отбыли с аэродрома в Итурупе.
— Так-так... И если ты тщательно не просмотрел эти материалы, лейтенант, то ты или глуп, или некомпетентен. — Проторов откинулся в своем кресле. — Ну-ка, скажи мне, что к тебе больше относится — первое или второе?
Молодой человек стушевался, и под пристальным взглядом своего начальника стал покрываться потом.
— Вы меня ставите в затруднительное положение. Если я скажу “да”, тогда на моей карьере в Управлении можно поставить крест. Если скажу “нет”, то ясно, что я солгал своему начальнику, и ничего хорошего можно не ждать.
— Естественно, лейтенант. Но если тебя когда-нибудь захватит наш капиталистический враг, будь уверен, он не станет с тобой церемониться и тоже поставит тебя раком.
Они разговаривали по-английски.
— Извините меня, товарищ начальник, — возразил лейтенант, — но быть в затруднительном положении не всегда означает стоять раком.
— Ты отвечай на вопрос! — рявкнул Проторов, приступая к просмотру визуальных данных, полученных необычайно мощной инфракрасной аппаратурой “Сахова IV”. При мысли, что американцы могут обладать таким мощным оружием, он непроизвольно вздрогнул. Он знал, что антиспутниковые лазеры наземного базирования его страны могут сбить вражеский военный объект — и действительно недавно сбили, — но это его мало успокаивало.
Он перешел к третьей странице.
— Твое время истекает. Спорю, что американцы не позволят тебе так долго раздумывать.
— Здесь нет того, что мы ищем, — сказал наконец лейтенант на одном дыхании.
Взгляд Проторова пронзил его.
— Значит, ты это видел?
— Товарищ начальник, правила безопасности требуют, чтобы оперативный отдел доставлял все горячие материалы прежде всего ко мне для проверки.
Довольно ироничный термин “горячие” Проторов присвоил материалам первостепенной важности, которые циркулировали в Управлении.
— То есть шпионские донесения, — проворчал Проторов. Он поднял руку. — Ладно. Думаю, что и с американцами ты покажешь себя не хуже, когда придет твой день.
— Я больше боюсь вас, чем американцев, товарищ начальник.
— Тогда научись бояться и их, лейтенант. — Он снова поднял глаза. — Потому что они намереваются уничтожить все, что дорого нам с тобой.
Но он остался доволен этим молодым человеком; тот нашел единственный выход из ловушки, подстроенной Проторовым. Он даже заметил мнимую ошибку в речи Проторова.
Едва молодой лейтенант ушел, Проторов снова склонился над снимками, полученными с управляемого компьютером спутника.
И тут он вынужден был признать очередное поражение. Никакой аномалии не наблюдалось. Опять! Вообще-то он и сам точно не знал, что ищет, ему известно было только название — “Тэндзи”. На японском это означает “Небо и земля”.
“Где же ты? — думал он, беспомощно уставившись на подробные фотографии, разложенные перед ним. — Что ты такое? И почему ты так важен для японцев?
“Тэндзи” начался в Москве, с обычного очередного доклада, который лег на его стол. И с тех пор так мучил его, что однажды он сам приехал сюда и погрузился в это море слухов, мнимых фактов и невероятного вымысла. Из тех данных, что он собрал, следовало, что “Тэндзи” — даже простое знание о нем — даст ему наконец рычаг, необходимый для переворота в своей стране.
Как ему горько было узнать, что Федорин — один из своих же кэгэбэшников — оказался ничуть не лучше остальных кадровых дипломатов, живших до него в Кремле. О да, вначале казалось, что неповоротливый левиафан, каким была Советская Россия, наконец зашевелился. Появились кое-какие перемены. Но вскоре выяснилось, что все это — обычные политические игры, цель которых (ее невозможно было долго скрывать) — очистить коммунистическую иерархию от тех, кто может составить конкуренцию новому лидеру.
Разумеется, Проторов не питал надежд на то, что Федорин или кто-то другой из обладающих властью подберет ключ к пробуждающемуся СССР, поймет характер этого странного зверя, поскольку Россия — это не одна страна, а разнородный сплав из разных России, каждая из которых рьяно отстаивает интересы своей части Родины. Какое дело узбеку или киргизу до того, что творится в Москве? А разве белоруса или азербайджанца волнует, сколько ракет американцы нацелили на Владивосток? А литовцы, эстонцы, грузины, не говоря уже о татарах, башкирах, мордве, удмуртах и коми, — разве им это точно так же не безразлично? Что может соединить их всех?
Проторов хорошо знал ответ. Ничего.
Первым шагом к тому, чтобы привести Советскую Россию в движение, должно стать объединение всех ее народов. Потому что, как только это произойдет, СССР невозможно будет остановить. Ни одной нации на земле — ни коалиции наций — будет не по силам остановить эту страну.
У Федорина был шанс совершить новую революцию. Но ему — как и всем бюрократам, которые управляют этой страной, — не хватило масштабности видения, чтобы совершить этот прыжок и, перейдя рубикон, вступить на опасную и неизвестную территорию. Он позволил этому ленивому великану снова впасть в спячку.
Проторов хорошо знал, сколько времени может пройти до очередной смены советских лидеров. Он не желал дожидаться своей очереди — а может, будучи человеком достаточно умным, понимал, что само собой это может никогда не произойти. Поэтому он начал строить планы, как укоротить срок пребывания у власти нынешнего лидера.
И ныне он свято верил, что “Тэндзи” — орудие, которое поможет ему убедить воинствующую клику генералов и офицеров КГБ немедленно начать действовать. Надо дотянуться до детонатора, понимал Проторов. Он, Проторов, должен стать мостиком между традиционно соперничающими КГБ и ГРУ.
С этой целью он затратил более шести лет на обработку молодого полковника ГРУ. Сильный и амбициозный Евгений Мироненко скоро тоже станет мостиком между этими фракциями. Потому что, только объединив эти два бронированных кулака, Проторов мог быть уверенным в успехе своего заговора. Без них он пропадет. А без него пропадет Россия. Ему недоставало только одного звена в цепи, благодаря которому все они оказались бы у него в кулаке.
И этим звеном был “Тэндзи”.
На столе у него, как разозленное насекомое, зажужжал телефон внутренней связи и на миг отвлек внимание Проторова. Он дотронулся длинным пальцем до кнопки.
— Да?
— Объект готов.
— Хорошо. Введите его. — Он потянулся и выключил розовый свет. Кабинет погрузился в абсолютную темноту. В нем не было окон, а вход — лишь один, через стальную дверь толщиной в добрую четверть метра.
Проторов откинулся на спинку кресла и подавил жгучее желание закурить. Сцепив пальцы, успокоил свои неугомонные руки. И тут послышался шум. Толстая дверь, издав пневматический вздох, открылась, и три человека переступили порог. На мгновение яркий свет из коридора высветил черный прорезиненный пол, потом дверь захлопнулась, и вновь темнота поглотила все.
Проторов, не глядя, уже знал, кто вошел: молодой лейтенант, доктор и объект. Уже почти три дня Проторов и доктор, специалист по наркофармакологии, бились над этим парнем. Проторов отдавал ему должное — американец оказался крепким орешком. Он не раскололся, и, честно говоря, Проторов этого от него и не ожидал. Он ожидал, что тот умрет.
Проторову стало его даже немного жаль, когда он услышал нечленораздельный лепет — результат множества инъекций, которые доктор вогнал в этого объекта. Негоже современному воину, захваченному врагом, попадать в такую ситуацию, когда он оказывается насильственно ввергнутым в быструю смену дня и ночи, когда недели прессуются в часы, и, согласно современной теории, измученное тело, разблокировав мозг, само должно делать их работу.
Ничему этому Проторов не верил. В наше время есть способы не дать агенту заговорить, когда он того не хочет: гипноз, электронные имплантанты. А если и это не поможет, у него всегда оставалась возможность самоликвидироваться.
Громкие животные звуки все усиливались, и печаль переполнила сердце Проторова. Нет, не так должен кончать человек их профессии! Лучше уж погибнуть в жестоком рукопашном бою, когда тобой движет единственное животное побуждение — любой ценой избежать гибели.
Мысленно Проторов вернулся к тому дню, когда он в первый раз почувствовал холод. “Почувствовать холод” — нелепая фраза, бытовавшая в Управлениях КГБ для обозначения убийства. Этот самый первый раз навсегда отложился где-то в уголке его сознания.
Назад: Весна 1944 года Марианские острова. Север Тихого океана
Дальше: Весна 1945 — осень 1952 Киото. Токио