Книга: Мико
Назад: Весна. Наши дни Нью-Йорк. Токио. Ки-Уэст. Ёсино. Мауи
Дальше: Книга четвертая Спущенный курок

Осень 1947 — осень 1963
Токио

Икан жила за бледно-зелеными и янтарно-желтыми стенами фуядзё. Этот замок, не ведающий ночи, стал девочке домом, когда ей исполнилось восемь лет.
Тот далекий уже год был отмечен дурными знамениями и неурожаем по всей стране. Крестьяне, гнувшие спину на полях, остались совсем без гроша и почти не надеялись дотянуть до конца года.
В Японии говорят:
— Тяготы — лучшие друзья обычаев, ибо в трудную пору люди с особым усердием подражают примеру своих пращуров.
По старинке жила в тот год и семья Икан. Урожай у ее отца был не лучше, чем у соседей, а у тех, можно сказать, и вовсе ничего не уродилось. Похоже, в тот год земля напрочь отказалась питать людей.
Впервые Икан почуяла неладное, когда вернулась домой с поля с маленьким пучком тростника и увидела свою мать плачущей.
Наутро Икан увезли с фермы на пыльном пыхтящем грузовике, провонявшем капустой и помидорами; спасительница всего семейства отправлялась в Ёсивару, захватив с собой лишь маленький мешочек со скудными пожитками.
Подобно многим маленьким девочкам веков минувших, Икан оказалась одним из последних предметов сделки с торговцами плотью, призванным оградить продавших ее родителей от позора разорения.
Надо сказать, что, в отличие от Запада, в Японии на проституцию смотрели весьма снисходительно, как на нечто забавно-пикантное. Наряду с другими начинаниями, сёгуну Иэясу Токугаве удалось породить вполне законный спрос на “байсюн” — “торговлю весной”, как называют в Японии проституцию.
Сёгун был одержим идеей укрепления своей власти — он был единственной силой, способной держать в узде многочисленных помещиков “даймё” с их рёти, по милости которых Япония долгие годы до его прихода к власти пребывала в состоянии непрерывной гражданской войны, — а посему он требовал, чтобы каждый “даймё” раз в два года совершал паломничество в Эдо (нынешний Токио) и отбывал там годичную повинность вместе с самураями сёгуна. Эта повинность, именуемая санкин-котайсэйдо, служила двум целям. Во-первых, она подрывала усилия “даймё”, направленные на укрепление собственной власти в родном рёти, а во-вторых, долгое и зачастую нелегкое путешествие помогало освободить мошну “даймё” от накопленного богатства.
“Даймё” и зажиточные самураи во время разъездов могли воспользоваться услугами своих наложниц, но самураи победнее были вынуждены обращаться к проституткам, так что узаконивание проституции, по словам самого Иэясу, позволяло свести на нет всякую вероятность супружеской измены.
В 1617 году, спустя год после кончины сёгуна, один феодал из Эдо подал прошение правительству Токугавы, добиваясь соизволения на законном основании создать в городской черте специальный район для “байсюн”. Он отыскал заброшенное поле, заросшее тростником, которое с тех пор и стало называться Ёсивара, то есть “тростниковое поле”. В последующие годы вместо иероглифа “тростник” стал использоваться иероглиф “хороший”, также читающийся как “ёси”, и Ёсивара превратилась в “поле счастья”.
Старый квартал красных фонарей сгорел дотла и в 1656 году был отстроен заново в районе Эдо, носившем название Асакуса, где благополучно просуществовал до апреля 1958 года.
В 1649 году, как впоследствии объяснила Икан ее наставница, правительство объявило, что весь выращиваемый рис подлежит изъятию в пользу самураев, а крестьянам было предложено кормиться просом.
После такого удара крестьянам пришлось заставить своих жен заняться шитьем или ткачеством, а маленьких детей отправить на черную работу в город. Но даже это не спасало, и чтобы семья могла как-то выжить, одно из чад женского пола зачастую продавали в публичные дома.
В этом не было ничего зазорного. Напротив, на таких маленьких девочек смотрели со смешанным чувством: большого уважения — поскольку они оставались верны дочернему долгу — и сострадания — ибо общеизвестно, что, хотя проститутка, что бывало крайне редко, и могла стать наложницей зажиточного самурая, девочка, которая попадала за ограждавший Ёсивару ров с водой, расставалась со всякой надеждой на замужество и домашний очаг. Поэтому гейш неизменно окутывал ореол таинственности и светлой грусти, который манил мужчин точно так же, как по весне их тянет в Уэно полюбоваться цветением сакуры.
Жизнь Икан в фуядзё, самом старом в Ёсиваре заведении подобного толка, началась с того, что она стала камуро — своего рода ученицей, приставленной (в свободное от стирки и уборки время) в качестве девочки на побегушках к ойран, проституткам более высокого разряда.
В этой своей ипостаси она постоянно была чем-то занята, но всегда выкраивала время, чтобы понаблюдать за окружающим миром и сделать из своих наблюдений какие-то выводы. Часто ранним утром она подражала движениям и изящным пируэтам ойран до тех пор, пока на падала в изнеможении на свой футон.
В двенадцать лет Икан подвергли придирчивому экзамену, и она вошла в разряд синдзо, после чего начала постигать науку “байсюн”, включавшую в себя пение, мудреное искусство сочинения, икебаны, чайной церемонии, танцы, изучение литературы и, разумеется, тонкостей любовной игры.
Эти занятия длились пять лет и завершились еще одним экзаменом, от которого на сей раз зависела вся ее дальнейшая судьба. Провалившись, она вновь превратилась бы в камуро, чтобы до конца дней выносить помои с кухни фуядзё.
Серьезных затруднений у Икан не возникло, и в семнадцать лет она поднялась на более высокую ступень — ойран. Четыре года усердно и успешно трудилась она на своем непростом поприще; ее смышленый, пытливый ум постигал все лучшее, чему могли научить более опытные женщины, окружавшие Икан, а врожденная чувственность помогала доставлять мужчине самые разнообразные удовольствия — и духовные, и эстетические и, разумеется, телесные. Икан создавала свой собственный мир, который становился все просторнее и который была способна познать лишь она одна.
В свой двадцать первый день рождения Икан стала таю, достигнув высшей из трех степеней ойран.
В истории этого “замка, не знающего ночи”, еще не было таю в столь нежном возрасте, и в честь Икан было устроено празднество.
И именно в этой более чем праздничной атмосфере, когда сакэ лилось рекой и сямисэн ткал во влажном воздухе музыкальную ткань, Икан впервые встретила Хироси Симаду.
Это был спокойный, энергичный мужчина, которого можно было назвать симпатичным лишь с очень большой натяжкой, но он обладал некой силой духа, которую Икан находила весьма привлекательной.
Симада, в свою очередь, почти сразу приметил ее. Стоило ему увидеть эту статную, будто алебастровую красавицу, и сердце его растаяло. Он ощутил, как в недрах его существа зарождается громкий крик, и на миг ухватился за деревянный резной столбик лестничных перил, дабы обрести опору. Уняв дрожь в коленях, он смог перевести дух. Голова стала легкой, как после целой ночи возлияний, а во рту появился странный металлический привкус, словно туда попал кусочек оловянной фольги.
Прежде ему никогда не приходило в голову, что он может влюбиться. Ведь мужчина не приходит к гейше только за любовью, он приходит, чтобы расслабиться, утешиться, провести ночь, полную услад. Но в тот миг, когда Симада впервые увидел Икан, он был потрясен ее физическим совершенством и понял, что никакая другая женщина уже не сможет увлечь его, даже собственная супруга. Нет, об этом можно даже и не думать.
Икан, несомненно, источала некую ауру. Даже остальные ойран с завистью шептались об этом между собой. Потому что ей удалось то, к чему стремились все обитатели этого зыбкого мира: она добилась поразительного сочетания духовного и животного начал, которое пленяет всех мужчин почти волшебным могуществом чар, завладевает всеми их чувствами, служит источником всех наслаждений. Клиенты Икан блаженствовали в равной степени, и когда она читала им из “Гэндзи моногатари”, и когда составляла для них букеты из лилий, и когда слагала в их честь хайку, и, разумеется, когда играла с ними на ложе.
Поэтому Симада и прикипел к Икан. Его взор любовно ласкал изысканные складки ее блестящего кимоно, полупрозрачные черепаховые кандзаси, кокетливо воткнутые в великолепные сверкающие черные волосы, и куси — простой японский гребешок из дерева цугэ, который носят на затылке. И когда он сказал ей первое слово, выдавленное сквозь спекшиеся губы, она повернула к нему голову, и от этого движения грудь его наполнилась трепетом вожделения. Разумеется, у них не было ни малейшей возможности уединиться на этой вечеринке, да и предварительных переговоров, как это было принято в фуядзё, никто не вел. Но уже на следующей неделе, едва выкроив толику свободного времени, Симада снова вернулся в Ёсивару.
Трепеща, Симада замер на пороге этого бледно-зеленого и янтарно-желтого дома. Дождь барабанил по его амагаса, и Симада, подняв голову, увидел, как падают капли с карнизов, расположенных под вогнутой черепичной крышей. Подражая самураям былых времен, Симада немного изменил свою наружность, прежде чем отправиться в квартал красных фонарей.
Он не то чтобы стыдился своего прихода сюда или стремился утаить посещение фуядзё от жены. Напротив, именно к ней приходили счета из “замка, не ведающего ночи”, именно она оплачивала увеселения Симады. Дело было скорей в неустойчивом политическом и экономическом климате, царившем в чиновной среде; как раз это обстоятельство и вынуждало Симаду действовать с большой осторожностью. Как заместитель министра торговли и промышленности он имел множество врагов и не хотел давать пищу для происков недоброжелателей, норовивших изгнать его из политики.
Порыв холодного ветра пронесся по улице, вогнав Симаду в дрожь и заставив плотнее закутаться в длинный, похожий на балахон дождевик. Эта ищейка из командования оккупационных сил, полковник Линнер, уже вынюхивает, в чем бы его обвинить, и, хотя Симада был совершенно уверен, что надежно упрятал концы в воду, тем не менее он не ослаблял бдительность, поскольку знал, что теперь, когда война кончилась и поднялась волна проверок, вряд ли можно будет надеяться на заступничество премьер-министра. Напротив, зная Ёсиду, Симада был убежден, что тот первым сдаст его, как жертвенного агнца, этим гайдзинам в трибунал для военных преступников.
Война. При мысли о ней Симаду бросало в дрожь. О чем бы он ни думал, мысли его все время возвращались к войне. Как жалел он теперь о том, что Япония не пошла иным путем. Сейчас, задним числом, его собственные безумные помыслы об экспансии, его тесные связи с поджигателями войны из “дзайбацу” казались Симаде не менее губительными, чем харакири. Он был ключевой фигурой в Министерстве боеприпасов и спасся от военного трибунала отчасти благодаря той изворотливости, с которой скрыл свое прошлое, а отчасти — благодаря решению начальства в последнее мгновение расформировать Министерство, превратив его в торгово-промышленное ведомство. Это произошло перед самым приходом оккупационных сил, тотчас приступивших к политической чистке.
Симада взглянул на свои руки. Ладони сделались липкими от пота. Он глубоко вздохнул, чтобы успокоиться. По пути домой Симада решил остановиться у синтоистского храма и попросить богов и “ками” даровать ему уверенность в себе и благословенное забвение. Он знал, что, если бы не этот гайдзин Линнер, кругом сейчас были бы тишь да гладь.
Двери фуядзё распахнулись, и Симада очутился в снопе холодного света, похожего на луч прожектора. Он торопливо вошел в дом.
Поначалу Симада хотел от Икан только одного — чтобы она подавала ему чай. Мудреная чайная церемония успокаивала его как массаж, как холодный душ в японской парилке.
Когда он смотрел, как Икан готовит ему чай, все напасти, страхи и сомнения, преследовавшие его по пятам за пределами “поля счастья”, растворялись, будто слезинки, падающие в пруд. Их вытесняло наполнявшее душу ощущение приятной удовлетворенности, ясности мысли, какой он уже и не чаял достигнуть.
И поскольку каждое движение Икан — независимо от того, насколько оно было мимолетным или банальным, поворачивала ли она чашечку с чаем или поправляла прядь волос — являло собой квинтэссенцию изящества и женской плавности, Симада чувствовал, как множится его блаженство по мере того, как он постигает смысл всех ее слов и поступков. Ибо слова эти не имели ничего общего с избитой светской болтовней. Икан никогда не говорила о пустяках. Напротив, каждый заданный ею вопрос, равно как и каждый ответ на вопрос Симады, был чарующе красноречив.
В том мире, который лежал за стенами фуядзё, Симаду терзали воспоминания, старившие его, будто прогрессирующий рак. Но здесь, благодаря Икан, это наваждение, отравлявшее жизнь, отступало, и Симада, околдованный ее неземным, поразительным озорством, как бы рождался заново, будто змея, сбросившая старую кожу.
Сама же Икан никогда не видела, каков был Симада во внешнем мире. Ему не было нужды плести интриги, давать отпор недругам. Перед ней представал тот Симада, каким он мог быть, если бы родился в другую эпоху и в другой стране.
Симада был с нею нежен и сердечен. Он явно радовался всему, что делала Икан, и это согревало ей душу. Она увидела, как остро нуждается он в опеке и любви, а поскольку Икан была убеждена, что все мужчины по сути своей — просто дети, ей было ни к чему доискиваться причин этой его потребности.
Однако нельзя не сказать, что в этом самообмане присутствовал еще один штрих. Икан поняла, что Симада — несколько особая статья, когда он, вторично придя к ней, принес в подарок набор старых кандзаси, сделанных из дерева цугэ и украшенных тем же узором, что и ее куси. Теперь у нее был полный набор головных украшений.
Повадка ее была плавной, улыбка — нежной, доброй и подобающей, взор, как и полагалось, опущен долу, когда она тихо пробормотала несколько слов благодарности за этот волшебный подарок. Но сердце в ее груди колотилась, кровь пела в жилах. Это было доселе неведомое ей ощущение, и Икан растерялась, хотя внешне никак этого не выказала.
И лишь потом, вечером, когда она лежала в его объятиях на мягчайшем футоне, когда их пот перемешивался, когда она чувствовала, как его сердце с удвоенной скоростью колотится рядом с ее сердцем, и когда он нежно входил в нее после восхитительной многочасовой прелюдии, исполненной ласки, Икан поняла, что это было за ощущение: она влюбилась.
Она сама решила родить ребенка. Как таю, она имела эту привилегию — во всяком случае, таков был обычай, установленный много лет назад теми, кто заправлял фуядзё. Принимая решение, Икан всецело руководствовалась практическими интересами. Считалось, что, подобно скаковым лошадям, победившим на бегах и отдаваемым на конские заводы, таю обладали рядом уникальных врожденных черт, которые следовало пестовать, дабы они проявились и развились.
Но обычно это все же происходило на более позднем этапе карьеры таю, поскольку существовало опасение, что деторождение и связанные с ними сложности могут оставить свои отметины в виде телесных изъянов; кроме того, роды были чреваты несколькими месяцами вынужденной праздности, а значит, и потерей заработка. И тем не менее Икан была такой звездой, что алчность заправил фуядзё в конце концов взяла верх над сомнениями.
Икан была убеждена, что хочет носить под сердцем ребенка Симады. Он уже настаивал на том, чтобы она не встречалась ни с кем другим, и платил бешеные деньги за эту привилегию исключительности. Он совершенно не считался с расходами, хотя его супруга, видя все более крупные счета, начинала становиться на совсем иную точку зрения.
А вот Икан никогда не задумывалась о жене Симады. Да и с какой стати? Эта женщина была из другого мира — того, в котором Икан никогда не найдется места. Тогда что толку голову ломать? Она прекрасно понимала, сколь велико ее воздействие на Симаду, и надеялась, что после рождения сына (а никаких сомнений в том, что она подарит ему именно сына, у Икан не было) он впадет в такой нечеловеческий восторг, что удовлетворит любое ее желание. А желание у нее было только одно: стать его наложницей. Разумеется, ему пришлось бы выкупить ее, но ведь он вполне мог позволить себе такие расходы.
Икан и мысли не допускала, что беременна дочерью, которая навеки привяжет ее к фуядзё и сама окажется привязанной к этому “замку, не ведающему ночи”. И тем не менее родила она именно девочку, пронзительно вопящего безволосого младенца, у которого между ног не было ничего, кроме длинной щелки.
Три дня и три ночи Икан рыдала на своем футоне, ее мечты о славном будущем рухнули в одно мгновение. Она никого не принимала, ни с кем не разговаривала, не отвечала на записки, которые присылал ей встревоженный Симада. Она сразу же сжигала их, словно боялась, что, сохранив послания, подвергнется осквернению. И все это время она не спала. Она лежала лицом к стене, свернувшись в клубочек на левом боку. Она была раздавлена своим позором, лицо у нее горело от стыда. Поначалу она так жгуче ненавидела свою дочь, что содрогалась, чувствуя во рту горький привкус этой ненависти. Помимо всего прочего, ненависть была ее единственной пищей, поскольку Икан упрямо отвергала любую другую.
На второй день она почувствовала, что больше не в состоянии вынести это злое и жестокое чувство. Оно противоречило всему, чему ее учили, да и ребенок ее был таким крошечным, таким одиноким.
Икан снова рыдала, горячие горькие слезы бежали по щекам, а со слезами убегали и силы. Она начала понимать — подобно тому, как после долгой изнурительной грозы человек начинает видеть красное распухшее солнце, — что, по сути дела, ненависть ее была обращена на нее же. Икан охватило странное чувство отчаяния, а вместе с ним в истерзанном сознании, будто черный зловещий ворон, зашевелился стыд.
О, как ее истерзала любовь! Себялюбивые желания — вот что довело ее до нынешней постыдной доли. У нее достало самонадеянности уверовать в то, что родится мальчик. Разве не проводила она по два часа каждый день в синтоистском храме в двух кварталах от дома, ублажая богов и прося их о помощи? Вот почему мысль о том, что будет, если все-таки родится дочь, оказалась вытесненной куда-то на темные задворки ее сознания. Ибо все потомки таю женского пола становились имуществом фуядзё. Они росли, достигали определенного возраста и начинали учиться, готовясь сменить своих матерей, став новыми ойран, а если боги будут милосердны к ним, то и таю.
Третий день она посвятила размышлениям об этом, уже не отказываясь немного перекусить, если ей предлагали, но по-прежнему не желая никого видеть. А потом зажгла благовония, помолилась великому Будде, прося наставить на путь истинный, и сказала, что хочет видеть своего ребенка.
— Мы еще не подобрали имени этой малютке, госпожа, — сказала старуха, которая стряпала для ойран и ухаживала за ними, когда те болели. — Вот незадача, — без всякой нужды добавила она, вкладывая крохотный сверток в дрожащие руки Икан.
Икан опустила глаза и взглянула на маленькое личико своей дочери — еще красное и сморщенное.
— Ее нянчила Рэйко, одна из камуро, не сдавших экзамены, — тихо сказала старуха, задрав голову и разглядывая лицо своей госпожи. — Малышка проголодалась.
Старуха захихикала, надеясь разрядить гнетущую атмосферу, которую она ощутила, когда вошла в комнату. Икан рассеянно кивнула. Какая, в сущности, разница, кто именно нянчил ребенка: ведь ей-то все равно не разрешили бы этого делать.
— Я разожгла много благовонных палочек, — продолжала старуха. — Я сделала все, что могла, чтобы защитить этого невинного младенца от плохой кармы. Только уж вы не обессудьте, госпожа, но у нее должно быть какое-то имя.
Икан слышала старуху, но при этом в ее сознании творилось что-то непонятное. Чувство было такое, словно она живет в коконе из своей вины. И теперь, лицом к лицу с крошечным созданием, которое она родила, зная, на какую долю обрекла эту малютку своей опрометчивостью, она почувствовала тоску.
Ее бледные губы приоткрылись, и Икан прошептала:
— Да-да, бабушка. Имя... Я дам ей какое-нибудь имя.
Послышался какой-то вздох, словно осенний ветер снаружи каким-то образом проник в щель меж оконными рамами и теперь гулял по комнате. Глаза Икан наполнились слезами, крохотное личико подернулось туманом, утратив четкость очертаний. Она еле слышно прошептала:
— Назову ее Акико.
Она оказалась исключительно здоровым ребенком, сильным и резвым, как мальчик. Она встала на ножки и пошла рано, словно каким-то образом даже в столь юном возрасте понимала, что сумеет выжить, лишь полагаясь на собственные силы. И при том, что Икан все больше любила своего ребенка, внешне она не выказывала к нему почти никаких чувств. Напротив, она отдала малышку на попечение старой стряпухи и остальных девушек, которые все до единой были очарованы новорожденной.
Икан держалась поодаль, словно боясь своего ребенка, особенно в дни, когда содержатели фуядзё собирались в комнате девочки и подкладывали под бочок спящей малютке принесенные дары.
Симада все так же часто приходил в “замок, не ведавший ночи” и по-прежнему проводил с Икан долгие ночи, полные истомы, но она неизменно отказывалась показать ему дочь, позволить взять ее на руки, впервые обратиться к ней, дать понять, что он — ее отец.
Икан испытывала огромное наслаждение от того, что не подпускала его к Акико. Внешне она была внимательна, исполняла все его желания, часто понимая Симаду без слов и предвосхищая его просьбы. В конце концов, в этом заключалось высшее искусство гейши. Но при этом в глубине души торжествовала, видя, какую нечеловеческую боль причиняет ему, и это еще больше привязывало их друг к другу подобно узам, соединяющим садиста и мазохиста, или, во всяком случае, приближало каждого к пониманию сущности другого.
Акико помнила только одну встречу со своим отцом; она произошла не по сезону теплым весенним днем, когда девочке исполнилось ровно три с половиной года. Поиграв с Юми, старой стряпухой, она, как обычно, заглянула в комнату своей матери, что неизменно делала в один и тот же час, но вместо матери, которая обычно ждала дочь, чтобы расчесать ей волосы, девочка увидела мужчину в костюме цвета шоколада, с чуть сутулыми плечами, крупными чертами лица, тонкими, как карандашная черточка, седоватыми усами и густыми жесткими бровями, похожими на тучи. Он улыбнулся, когда увидел ее, и Акико заметила его чуть желтоватые зубы.
— Акико-тян, — с поклоном сказал он.
Она тоже поклонилась. Девочка стояла достаточно близко и чувствовала запах сигаретного дыма, ореолом окутавший его. Она наморщила нос и потерла его пальчиком.
— Я принес тебе подарок, Акико-тян.
Он наклонился к ней и протянул руку. В его ладони пряталась изящная резная нэцкэ, изображающая лошадку со склоненной головой; ее передние ноги были подняты, словно для прыжка или для отпора невидимому обидчику. Фигурка была вырезана из тюльпанного дерева. Акико уставилась на нее, но не пошевелилась, чтобы взять ее в руки.
— Это тебе. Ты что, не хочешь ее?
— Хочу, — прошептала она.
И тогда он потянулся к ней и вложил нэцкэ в ее маленький кулачок, загнув пальчики девочки так, что они сомкнулись вокруг прохладной фигурки.
— Теперь это строго между нами. Наша тайна.
Она кивнула.
— Большое спасибо.
Он улыбнулся, глядя на нее сверху вниз, и взял девочку за вторую руку.
— Мы можем побыть вместе целый день.
Было время ханами, и он отвез ее на поезде в небольшой парк на окраине города, разбитый на пологом склоне, где рядами росли старые деревья сакуры.
Она помнила, что в поезде пахло всевозможными закусками, и через много лет все еще ощущала себя в замкнутом пространстве, стиснутой со всех сторон множеством людей. Симада крепко держал ее руку, но она все-таки чувствовала себя неуютно и беззвучно плакала, пока он не поднял ее на руки и не прижал к груди, покачиваясь в такт движению поезда.
А в парке они остановились перед какой-то тележкой, с которой торговали сладким тофу, и Симада купил им обоим маленькие бумажные кулечки, полные этих сладостей. Небо было ясным и ярким, оно так сверкало, что напоминало Акико о кусочке зеленого стекла, который она нашла на морском берегу. Его края были закруглены и отшлифованы прибоем.
Симада показал рукой вверх, и она увидела оранжево-зеленого воздушного змея в форме коробочки с нарисованной на ней грозной тигриной мордой. Акико хохотала, глядя, как змей то падает, то взмывает ввысь, влекомый ветром. Она жадно ела сладости, а Симада вытирал ей щеки своим белоснежным и очень мягким носовым платком.
Но больше всего ей запомнилось цветение сакуры. В парке было так тихо, что Акико показалось, будто она слышит, как парят легкие розовые лепестки в чистом воздухе. И она, и Симада как бы застыли во времени, все движения замедлились, мир словно подстраивался под дрожь колышущихся лепестков.
Она поднимала голову и громко смеялась от восторга, убегая от Симады и снова возвращаясь к нему, цепляясь за его штанины и увлекая за собой, неосознанно приглашая к танцу.
Она никогда больше не видела Симаду, и прошло много времени, прежде чем она поняла почему. Пока она была с ним, Акико даже не подозревала, что он был ее отцом. Разумеется, он и не заговаривал на эту тему. И все-таки, вспоминая его, она видела сквозь призму времени, что уже тогда сразу осознала его непохожесть на всех других мужчин, которых она встречала в своей короткой жизни прежде и встретила потом, в последующие годы. Симада был особенным, как и ее воспоминание, чистое и отчетливое, пронзавшее завесу времени. Но вот чего она тогда не понимала: почему он покончил с собой всего через сутки после того, как с улыбкой наблюдал за ее проказами в саду, где уже отцветала сакура? Ей казалось, что она никогда не сумеет простить его за это, но потом, узнав страшную правду, Акико решила, что никогда не простит этого себе.
Что же касается Икан, то после смерти Симады она необратимо изменилась. Как цветок во время ханами, она достигла пика своей красоты и, миновав его, уже не смогла вернуться назад. Черная хандра, будто саван, окутала ее, покрыла некогда совершенный лик сеточкой морщин; Икан пристрастилась к сакэ и во время любовных свиданий падала без чувств, как будто пребывать в сознании ей было невыносимо тяжело.
Содержатели фуядзё, естественно, встревожились, а когда состояние Икан стало ухудшаться все быстрее, они пришли в ярость. Ее могло бы хватить еще на много лет, и они чувствовали, что, перейдя ту грань, за которой совокупление уже не играло первостепенной роли, Икан могла бы раскрыть себя как самая очаровательная наставница в их заведении, воспитывать молоденьких женщин.
Но не судьба. Весной 1958 года, когда Акико было тринадцать лет, Икан не смогла подняться с футона. Волна страха, будто злой дух “ками”, промчалась по фуядзё, и девушки сделались нервными и вспыльчивыми. Все разговоры сменились перешептываниями, когда прибыл врач и медленно пошел вверх по длинной лестнице в комнату Икан. Несколько девушек держали Акико, порывавшуюся подняться следом за врачом.
Жизнь покинула некогда роскошное тело Икан. Старый врач покачал головой, поцокал языком, присел на краешек футона. Он пристально вглядывался в это бледное лицо и думал, что никогда в жизни не видывал в мире людей такой величавой красы.
Под боком у Икан он нашел бутылку из-под сакэ и какой-то маленький пузырек. Он был пуст, только на стекле остался налет какого-то белого порошка. Врач сунул в пузырек мизинец, потом лизнул его побелевшую подушечку. Он опять покачал головой и поцокал языком.
Услышав сзади шорох, врач проворно спрятал пузырек в карман. Вероятно, что-то следовало сделать, поэтому, когда содержатели фуядзё спросили его о причине смерти, врач безвольно пожал плечами и ответил, что Икан скончалась от разрыва сердца, тем более что в каком-то смысле так оно и было.
Он не испытал никаких мук совести, солгав им и даже выписав ложное свидетельство о смерти. По правде говоря, этот поступок преисполнил его сознанием собственного благородства. Он читал в газетах о скандальном самоубийстве заместителя министра Симады и о найденных впоследствии уликах против него.
“Эта женщина немало перенесла, — подумал он. — Пусть же почит с миром и от естественных причин, дабы не давать воли злым языкам”.
У хозяев фуядзё не было желания тратить время, объясняя Акико, что произошло. И в конце концов она поняла, какой будет ее жизнь отныне и до самого смертного часа. И умрет она, быть может, точно так же, как умерла ее мать, утратив волю к жизни. Сознавать это было совершенно невозможно.
В ту же ночь Акико собрала свои пожитки, почти так же, как это делала Икан в ночь перед отъездом с фермы родителей в далекой глубинке. Она захватила несколько вещиц своей матери, которые она любила и не хотела оставлять в фуядзё, где их присвоили бы местные мародеры. Запихнув все это в небольшой побитый бамбуковый чемоданчик, она под покровом ночи незаметно выскользнула из этого дома. Работа там была в самом разгаре, и это помогло ей улизнуть незамеченной.
Вскоре она пересекла узкую улочку и, завернув за угол, торопливо зашагала по темному переулку. Она шла быстро и уверенно, пока не оставила Ёсивару далеко позади. Она ни разу не оглянулась и больше никогда не возвращалась туда.
Разумеется, за ней гнались. Они имели на это полное право. Акико была очень ценным товаром, способным приносить доход много лет. Заправилы фуядзё не имели никакого отношения к якудза. Тем не менее, основатели “замка, не ведающего ночи”, были суровыми дельцами, и их потомки, унаследовавшие этот дом терпимости, мало чем отличались от своих предков. И хотя оккупационные силы разогнали Ёсивару и фуядзё, естественно, был вынужден сменить адрес, его заправилы восприняли бегство Акико весьма неодобрительно. Правду сказать, дни хотели как можно скорее поставить все на свои места и с этой целью отрядили двух головорезов, велев им возвратить девочку туда, где ей надлежало находиться, а в случае, если это окажется невозможно, самым суровым образом покарать ее за вероломство.
Впервые Акико заподозрила, что ее преследуют, когда заметила две движущиеся тени, одна виднелась впереди, вторая — позади, на расстоянии двух домов. Она и вовсе не заметила бы этих теней, ведь они двигались совершенно бесшумно, если бы не кошка. Четверо крошечных котят прилипли к ее набухшим соскам, когда Акико, спотыкаясь, вступила на пятачок, который кошка считала своей вотчиной. Вздрогнув, кошка вскочила, выгнула спину и зашипела на незваную гостью, обнажив клыки; ее красноватые глаза сверкали в тусклом свете.
Акико вскрикнула, сердце ее болезненно сжалось и затрепетало; она шарахнулась в сторону, спасая голову и плечи от рассерженной кошки, а ноги ее тем временем скользнули по мостовой в противоположную сторону. Тогда-то Акико и заметила слаженное движение теней, и ее глаза расширились. Она прижалась к какой-то холодной стене и посмотрела по сторонам. Нигде никого. Тишина. Машин не было, и улица выглядела нереально. Поблизости не оказалось и кобана — полицейской будки.
Она все еще находилась в районе Асакуса, где царили древние нравы, остатки Токио прошедших столетий. Дома тут были маленькими и приземистыми, сделанными из дерева и вощеной бумаги, как некогда во всей Японии. Никаких башен из стали и стекла, как в других районах города. Акико, сердце которой по-прежнему колотилось, отошла от ощетинившейся кошки. Теперь она была уверена, что длинная рука фуядзё уже тихо тянется к ней. Но девочка решила, что им не удастся вернуть ее в это ненавистное место. Она скорее умрет, но прежде обязательно изувечит кого-нибудь.
Неистовая ярость захлестнула ее как волна, как испепеляющий жар, который долго накапливался в ней и который прежде она почти не осознавала. Акико быстро присела, уголком глаза заметив какое-то черное пятно, мутное и размытое, которое промелькнуло подобно бегущей туче, на миг скрывшей лик луны.
Она без колебаний открыла свой бамбуковый чемоданчик и достала оттуда пистолет, совсем маленький, двадцать второго калибра, с перламутровой рукояткой, хорошо смазанный и в полной боевой готовности. Он был заряжен, и Акико дважды проверила это, прежде чем забрать его из тайника под футоном матери. Зачем Икан было нужно это оружие? Этого Акико понять не могла, но в тот день, год с лишним назад, когда она нашла пистолет, у нее достало ума никому об этом не говорить, даже с матерью она не поделилась своим открытием. И сегодня она решила не оставлять пистолет. Теперь она поняла почему.
Они приближались. Акико быстро застегнула свой чемоданчик и стояла спокойно, спрятав пистолет за спину. Удивительно, но она не испытывала никакого страха. Она была рождена ночью, и темнота не приводила ее в первобытный ужас, какой испытывает большинство людей. Мир без света был ее родной стихией, она наслаждалась своей невидимостью, которую обретала среди теней. Ночами в фуядзё она нередко поднималась с футона и бесцельно слонялась по многочисленным комнатам, вырабатывая остроту ощущений и способность уверенно двигаться ощупью; она украдкой карабкалась по черным лестницам и проползала через вентиляционные отверстия, чтобы подсмотреть, чем занимаются парочки.
Один подошел. Гибкий и стройный, он так сливался с тенями, что она почувствовала его приближение, только когда он едва не налетел на нее. В невольном испуге Акико повернула голову, сдавленно вскрикнула и выругала себя за то, что не почуяла врага раньше.
— Чего вы хотите? — спросила она хриплым шепотом, тихим как ночной ветерок, от которого шуршала крона кипариса у нее над головой.
Человек промолчал, потому что звук мог выдать его. Акико почувствовала, как ее сердечко трепещет от противного страха. Ее глаза были широко открыты, зрачки расширились до предела, она вглядывалась в темноту, стараясь уловить хоть какой-нибудь отблеск света, который превратил бы его из привидения в нечто более осязаемое.
— Я знаю, что вы там, — сказала она тихо, стараясь унять дрожь в голосе. — Если вы приблизитесь, я убью вас.
Как она ни храбрилась, но все же начала дрожать. Она почувствовала, как холод пронизывает ее до самых костей, все вокруг казалось чужим и недоступным.
Акико едва не расплакалась, и это помогло ей решиться. Она знала, что чем дольше будет ждать, тем с большей вероятностью утратит самообладание. Дрожь уже пробегала по ее напряженным мышцам, терзая ее, словно лихорадка. Или сейчас, или никогда. Надо только положиться на свое зрение. Она не заметила, чтобы он выходил из тени, в которой стоял. Значит, он все еще там, совсем рядом. Все эти привидения и твари, способные преображаться детские сказки.
“Я боюсь, — сказала она себе самым спокойным внутренним голосом, на какой только была способна. — Но он убьет меня, если я ему это позволю, или, по меньшей мере, притащит обратно в фуядзё, что, разумеется, куда хуже смерти”.
Она уже извлекла пистолет из-за спины, когда ощутила слева чье-то присутствие, и подумала: “Второй!” Она почувствовала, как что-то сдавливает ей горло, и машинально попыталась набрать в грудь воздуха. Не сумев этого сделать, она в панике вскрикнула и, подняв пистолет, нацелила его на какое-то смутное пятно. Ее указательный палец давил на курок. Она была готова на все, лишь бы набрать воздуха в изнемогающие легкие.
От грохота выстрелов она закричала в ярости и страхе. Звук ударил в ее барабанные перепонки, и Акико пошатнулась. Ее тошнило от резкой вони пороха и от испепеляющего жара, источаемого чем-то непонятным, пронесшимся мимо нее подобно деснице смерти.
Свет ослепил ее, и Акико вырвало на какую-то деревянную стенку, а потом она сползла по ней вниз, потому что ноги подогнулись. Что-то попало в глаза, она подняла свободную руку и вытерла лоб. В мокрые спутанные волосы набился песок, его крупицы скользили между пальцами. Ночью кровь казалась черной. Ее запах, похожий на запах меди, наполнял ноздри, заставляя Акико снова и снова давиться в судорогах, вытирать лицо. Теперь она судорожно рыдала.
Какая-то тень нависла над ней, и она машинально подняла пистолет вверх, теперь уже почти не целясь. Ствол раскачивался из стороны в сторону. Она попыталась нажать на спусковой крючок, но палец не слушался ее. А потом кто-то вытащил пистолет из ее обмякшей руки, и она сдалась, все еще рыдая и причитая сквозь слезы:
— Не отводите меня обратно, я не хочу возвращаться.
Ее подняли с мостовой, она почувствовала прикосновение ветерка к разгоряченной щеке, потом услышала скрип, хлопок, скрежет задвигаемого засова. Ее окутало тепло чьего-то жилища. Дом был чужой, незнакомый, но сейчас она сознавала лишь, что это не фуядзё. Ее голова опустилась...
* * *
Перед глазами возникло какое-то лицо, похожее на лик обитателя луны, огромное, покрытое оспинами. Оно приближалось сквозь хитросплетения голых ветвей, острых, как оленьи рога.
Акико закричала, пытаясь прикрыть лицо скрещенными руками. Она почувствовала, что ее влечет вперед и вниз, она кувыркалась, как листок на ветру, выдернутый из своего укромного жилища. Какого жилища?
Человек с луны удалился, чувство было такое, будто с груди сняли тяжелый груз.
— Так лучше? — Голос был мягким и певучим и произносил слова с сельским выговором.
— Я не могу... дышать. — Ее голос напоминал писк какого-то грызуна, и Акико поняла, что во рту и горле пересохло, и даже слюнные железы не действуют.
— Со временем все сможете.
Мужчина с луны улыбнулся, или Акико так показалось. Она по-прежнему видела все будто через оконное стекло, исполосованное дождевыми струями.
— Вы как в тумане, — выдавила она сквозь спекшиеся губы.
— Когда вы перестанете плакать, — сообщил ей этот ласковый голос, — это пройдет.
Потом она спала, скользя в каком-то головокружительном водовороте. Тревожная дрема. Страх был ей поплавком, не дававшим провалиться в небытие. Она была где-то на грани сна и яви, и ей грезились битвы. Веки дрожали, ноги и руки вздрагивали и брыкались, будто у спящей собаки.
Когда она наконец проснулась, снова вечерело, и чувство было такое, словно время остановилось, хотя на самом деле с тех пор, как она подверглась суровому испытанию на улице, минуло восемнадцать с лишним часов.
— Где вы это достали?
Таков был первый вопрос, который задал ей человек с луны. Акико, разумеется, знала ответ, но не могла даже открыть рот. А уж выражать мысли словами и вовсе было выше ее сил.
Он поставил перед ней огромную пузатую деревянную чашу с лапшой и, усевшись на татами подле футона, на котором лежала Акико, взял ее за подбородок и принялся молча разглядывать.
Акико поднялась на локтях. Аромат дымящейся лапши заполнил всю комнату, вытеснил все прочие ощущения и мысли. И только наевшись, Акико увидела гладкий перламутровый пистолетик, лежащий у нее под боком. Именно о нем-то и спрашивал ее мужчина.
Акико оглянулась на помятый футон. Ткань его была тонкой, но темные пятна цвета ржавчины сделали прекрасный хлопок жестким и лоснящимся. От этого зрелища у Акико снова заколотилось сердце, а в глазах, вероятно, промелькнуло какое-то странное выражение, потому что сидевший напротив мужчина улыбнулся и сказал:
— Вам нет нужды бояться меня, кодомо-гундзин.
Акико коснулась кончиками пальцев правого виска возле самых корней волос. Теперь, заморив червячка, она почувствовала мучительные спазмы боли и нащупала какую-то выпуклую повязку.
— Почему это вы назвали меня маленьким воякой?
— Возможно, по той самой причине, что вы носите с собой оружие, — тихо сказал он, наклоняясь вперед и подталкивая пистолет по татами в ее сторону.
Он поднял голову. Неудивительно, что поначалу она приняла его за обитателя луны; Его лицо было таким же круглым, как полная луна, с рябыми щеками и плоским носом, как у китайца. У него были длинные тонкие усы, огибающие уголки рта, но вот другой растительности почти не оказалось. Его лицо казалось вылепленным из мягкого сырого теста.
— Меня зовут. Сунь Сюнь, — сказал он, поклонившись. — Как я могу называть вас?
— Так вы ведь уже нарекли меня, разве не так? Кодомо-гундзин.
Он кивнул.
— Как пожелаете.
Акико подалась вперед и взяла с татами пистолет. Теперь он показался ей очень тяжелым. Не глядя на мужчину, она заговорила снова:
— Что произошло... минувшей ночью?
Сунь Сюнь уперся локтями в колени.
— Вы застрелили того... ну, мужчину, который держал вас. Одна из пуль попала ему в левый глаз, раздробила надбровную дугу и застряла у него в мозгах.
— Он... мертв?
— Мертвее не бывает.
Она с трудом проглотила слюну.
— А другой?
— Он набросился на вас, когда появился я. Полагаю, он собирался вас убить. Мне пришлось остановить его.
Акико открыла было рот, чтобы задать следующий вопрос, но спохватилась.
— Они могут послать кого-то еще, — сказала она. Сунь Сюнь пожал плечами.
— Возможно.
Она положила палец на спусковой крючок и подняла пистолет.
— Я их тоже застрелю.
Сунь Сюнь несколько секунд молча смотрел на нее. Он не спросил, что это за человек, способный послать по ее следу новых головорезов, и не поинтересовался, почему вообще была погоня.
— По-моему, это было бы весьма неразумно.
Она дерзко взглянула на него.
— Почему? Это же спасло мне жизнь.
Он встал и молча ушел, предоставив Акико усваивать ее первый урок. Жизнь Акико спас вовсе не пистолет, а неожиданное вмешательство Сунь Сюня. Осознав это и уразумев разницу, Акико поднялась и отправилась на поиски хозяина.
Он был на улице, возился в маленьком милом садике, где росли карликовые деревья в кадках, Акико остановилась с краю, будто великан, вломившийся в Лилипутию.
— Я хочу учиться, — тихо сказала она.
Фонарь из рисовой бумаги висел на черном железном крюке, его свет падал на плечи усердно работавшего Сунь Сюня. Он не повернулся, никак не дал Акико понять, что слышит ее и знает о ее присутствии.
— Я хочу, чтобы вы обучили меня тому, что знаете сами.
Она опустила глаза и посмотрела на пистолет, который держала в руке. Его форма, его тепло внушали странное ощущение безопасности. Кроме того, это была вещь, принадлежавшая ее матери. Медленно и осторожно она пробралась между крошечными, словно выточенными ваятелем деревцами и подошла к мужчине, который работал, стоя на четвереньках.
— Пожалуйста, — прошептала она, опускаясь на колени на узкой, выложенной камнем дорожке и сгибаясь в низком поклоне. Она протянула ему пистолет на ладони. — Возьмите его как плату. Это все, что у меня есть.
Сунь Сюнь отложил в сторонку свой блестящий инвентарь и медленно повернулся. Он поклонился ей и, взяв пистолет с ее ладони, прошептал:
— Большое спасибо, кодомо-гундзин.
Той ночью, убив головореза, она едва не угробила и себя. Вот почему у нее на лбу была повязка. Когда она в конце концов сняла ее, под повязкой оказался красноватый рубец, который постепенно превращался в маленькую белую складку на коже. Пуля, которая убила ее врага, оставила отметину и на ней. Слишком близко они стояли. Акико радовалась, что отдала пистолет Сунь Сюню.
Первый же этап обучения принес сюрпризы. Она встала в пять утра. Ученица и сэнсэй начинали свои упражнения в темноте с постановки дыхания, укрепления сердечно-сосудистой системы. С первыми рассветными лучами переходили к тай-чи-чуань — медленным движениям, помогавшим сохранять равновесие и улучшить координацию, подобно фигурам балета.
Примерно с девяти до двух она оставалась одна, читая по заданию Сунь Сюня выдержки из книг, которые он приносил. Акико была великолепным читателем, с прекрасной памятью и большим словарным запасом. Она была прилежна, временами учение просто поглощало ее.
Когда Сунь Сюнь возвращался из своих ежедневных походов за пределы района, они снова уединялись в маленьком саду, независимо от погоды. Оба брали блокнот из рисовой бумаги, кисточку из собольего меха и горшочек с чернилами. Поначалу Акико было нелегко. Ее сердце пылало от ярости, часто она содрогалась от избытка адреналина в крови. Ее голова гудела от переполнявших ее назойливых чувств, тогда Акико вспоминала ту ночь, и страх разом улетучивался, сменяясь холодной, подчиненной разуму ненавистью, разраставшейся подобно сорной траве в неухоженном саду.
Поэтому Акико отказалась от живописи. Она еще могла смириться с довольно мягким тай-чи, с долгими часами зубрежки, но это... это было уже чересчур.
Так она и сказала, когда ей впервые вручили этот альбом и кисточку. А Сунь Сюнь посмотрел на нее сверху вниз и ответил:
— Кодомо-гундзин, я боюсь, что дал тебе слишком хорошее имя. Прежде чем учиться боевым искусствам, надобно постигнуть науку невозмутимости.
— Но живопись... — Она произнесла это таким тоном, будто говорила о поприще мусорщика.
Сунь Сюнь молча поразмыслил, не дал ли он маху. Интересно, можно ли обучить это необузданное юное создание самой трудной науке — науке терпения? Он мысленно пожал плечами. Это должна определить ее собственная карма, а его карма — обучать ее. А уж потом...
— Прежде чем мы сможем приступить к изучению обороны, твое сердце должно очиститься от ненависти, — сказал он. — А для этого тебе потребуется некий канал. Я прикладываю эту пиявку к внутренней стороне твоего предплечья, и она высасывает из тебя кровь.
— Но они скоро опять начнут искать меня!
— Ты ведь больше не одинока в этом мире, кодомо-гундзин, — сказал он, ставя рядом с ней горшочек с чернилами.
Она отвела от него глаза и посмотрела на необъятный белоснежный простор бумажного листа, лежавшего у нее на коленях.
— Но я даже не знаю, как рисовать, — сказала она с жалобными нотками в голосе.
Сунь Сюнь с улыбкой взглянул на нее сверху вниз.
— Тогда давай начнем с основных правил.
* * *
Через несколько месяцев уроки живописи стали ее любимым времяпрепровождением, она наслаждалась, слыша, как сэнсэй поворачивает ключ в замке, в один и тот же час каждый день. Подняв голову, она выглядывала из окна, чтобы увидеть солнце, заливавшее бамбуковую ограду крошечного садика, и убеждалась, что такое освещение лучше всего подходит для занятий. Исполненная пыла, она нетерпеливо захлопывала книги, хватала этюдник и встречала сэнсэя в фусума, трепеща в предвкушении нового урока.
Поначалу она огорчалась, когда шел послеполуденный дождь, потому что яркого освещения не было, и им приходилось заниматься другими уроками вместо живописи. Но со временем, когда Акико кое-чему научилась, она с нетерпением ждала этого дождя, потому что они просто сидели в открытых фусума, где было тепло и сухо, и при рассеянном свете рисовали косые скрещивающиеся дождевые струи.
Да разве могла Акико когда-либо прежде помышлять, что скверная погода будет так радовать ее? Пока остальное человечество медленно брело по домам слякотными улицами, сгибаясь под тяжестью своих пожитков, дрожа под порывами ветра, мокрое до нитки, она спокойно обмакивала кисточку в чернила и прикасалась ею к бумаге.
И вот мало-помалу, так плавно, что Акико этого и не заметила, ненависть покинула ее сердце, утекла по тому самому каналу, которым Сунь Сюнь счел нужным обеспечить ее. Картины Акико стали мягче, воздушнее, они как бы струились по бумаге, делаясь живыми, одушевленными, и это проявлялось в линиях и фонах, да так, что удивлялся даже сэнсэй, которому понадобилось очень много времени, чтобы добиться такого же мастерства.
И вот пришло время, когда Сунь Сюнь решил, что Акико пора переходить к более сложным наукам. Однажды, когда с неба валил густой снег, выбеливая свойственные Японии зелено-бурые пейзажи, сэнсэй заставил Акико провести бессонную ночь. Так началось ее долгое учение. Он приступил к делу, прекрасно понимая, чем это может обернуться для них обоих. Ибо, по правде говоря, у него никогда прежде не было учениц и, обладай он другим темпераментом, не обошлось бы без некоторой тревоги.
Он понимал, что поступил до некоторой степени необычно, столь легко смирившись с ее полом. В его родном Китае бытовали те же представления о женщине, что и в Японии. Сунь Сюнь знал, что его отец считал умных женщин, которые проявляли хоть какое-нибудь дарование, сеятельницами смуты. “Рано или поздно, — говорил он сыну, — они откроют свои рты и примутся перечить тебе, и какой тогда прок от их таланта?”
В Японии, равно как и в Китае, считалось, что женщина обязана следовать указаниям своего отца до тех пор, пока она не выйдет замуж. А потом обязана повиноваться мужу, ну а в случае его кончины — старшему сыну. Самым страшным грехом, который только могла совершить жена, было бесплодие. В этом случае, в соответствии с определенными древними законами, она должна была покинуть дом. В некоторых случаях она могла остаться, смирившись с тем, что ее муж заведет ребенка от наложницы, а если и это не получалось, то можно было усыновить ребенка одного из родственников ее мужа.
Нарушение супружеской верности женой вело к немедленному разводу, однако мужчина мог иметь столько наложниц, сколько ему хотелось. По сути дела, принятый в Японии в 1870 году закон установил, что родство между родителем и ребенком считается первостепенным, а родство между мужчиной и его наложницей — второстепенным. И хотя спустя десять лет этот закон был отменен, обычай заводить наложниц оставался в силе.
Когда в 1912 году завершилось царствование императора Муцухито, пошли слухи, что сын, унаследовавший его власть под именем императора Тайсё, был рожден не женой Муцухито, а его наложницей. Правление Тайсё было коротким, и в 1926 году власть перешла к его собственному сыну, Хирохито.
Воссоздавая в памяти всю эту историю, Сунь Сюнь снова напомнил себе, что и сам отступник. Он бежал из континентального Китая много лет назад из-за деспотической природы тамошнего общества. Суть дела заключалась в том, что привлекательность там не сочеталась с повиновением, в особенности супружеским. Сознательно или нет, но он посвятил свою жизнь обретению силы, при этом он заметно отличался от феодального японского самурая, которого эта сила питала и днем и ночью, он хотел лишь женского послушания и почтения.
В красном, как медь, свете лампы он следил за телодвижениями своего маленького вояки. Пленка испарины придала бледной коже Акико блеск, она лоснилась.
Он спрашивал себя, охватили бы его все эти противоречивые чувства, созерцай он мужское тело? Действовала бы на него тогда игра мышц спины, дрожь бедер, которую он видел, когда Акико вытягивалась и изгибалась, выполняя движения тай-чи? Она занималась с таким поразительным искусством и ловкостью, что Сунь Сюню не верилось, будто Акико приступила к тренировкам всего шесть месяцев, а не шесть лет назад.
Его глаза украдкой следили за движениями ее ягодиц, когда она исполняла упражнения. Он очень стыдился своего нарастающего вожделения, но ничего не мог с собой поделать.
Сунь Сюнь всегда утолял плотское влечение точно так же, как и все прочие потребности. Почувствовав желание, он отправлялся в новый район карюкай и удовлетворял его. Но тогда все зависело от его собственного выбора, и железное самообладание помогало ему решить, в какую ночь он сможет отправить любовный обряд так, чтобы доставить наслаждение не только себе, но и партнерше.
Теперь же, впервые с тех пор, когда он был маленьким неопытным мальчишкой, страсть охватила его неожиданно, обвивала, как вероломная змея, душила своими тяжелыми кольцами.
Он злился и пускал в ход весь свой разум, чтобы отразить этот натиск, но разум тут был ни при чем. В конце концов, он был из тех мужчин, которые чувствовали всю полноту своего естества, и прекрасно знал, что только современные Адамы могли и хотели жить, руководствуясь одним лишь разумом.
Но сейчас голос подавало тело Сунь Сюня, и в глубине души он знал, что ему как-то придется ответить на этот призыв.
Однажды утром, когда его ученица спала после ночных занятий, он тихонько выскользнул из дома и отдался удовольствиям “мира цветов и ив”. Но хотя блаженство волнами разливалось по телу, хотя услуги, оказанные ему, были великолепны, хотя он дважды извергал семя, когда был с таю, теперь он понимал, что ощущения эти слишком мелки, и пока на поверхности бушевала буря, в глубине царили неподвижность и безмолвие.
Нет, он не мог сказать, что не получил удовольствие от посещения “поля счастья”. Он видел и тучи, и дождь, но все же дух его не находил успокоения. И хотя плоть его пресытилась, душа еще испытывала неудовлетворенность.
Сунь Сюнь размышлял об этом, когда возвращался домой, поворачивал ключ в замке и входил в свое святилище. А тут он сразу же осознал природу охватившего его возбуждения. Шагая по безмолвным комнатам, он увидел ложе своей ученицы. Фусума, как обычно, были приоткрыты, и он остановился, чтобы проверить, спит ли Акико. Да, она спала, ее лицо было обращено к нему. Акико лежала навзничь, ножка торчала из-под покрывала, а вторая была соблазнительно согнута в колене, будто девочка даже во сне готовилась к прыжку. Пожирая ее глазами, Сунь Сюнь вдруг почувствовал, как чувства, будто сверкающий клинок, полоснули его по сердцу.
Какой же загадочной сущностью может обладать столь юная женщина, если она так действует на него? Он не мог ответить на этот вопрос, поскольку ответ свел бы на нет его убежденность в полезности многолетнего опыта — самой привычной ему доселе категории.
И когда Сунь Сюнь опустился на колени за порогом ее комнаты, умилившись безмятежностью сна Акико, он ощутил какую-то дрожь в самом низу живота, нечто вроде приливной волны, про которую говорят ныряльщики за моллюсками, хотя в озере ее быть не должно.
Вот и с Сунь Сюнем теперь происходило нечто подобное. Он вытянул шею, пристально всматриваясь в ее сонное лицо, желая проверить свои чувства. Ему казалось, что через разделявшую их узкую пропасть протянулась какая-то ниточка, которая ласкала его, свербила внутри. Он не то чтобы считал это невозможным, он достаточно знал о “дзяхо”, чтобы понять механизм такого явления. Но чтобы это исходило от создания, вроде его маленького вояки? С какой стати? Ведь у нее не было никакой подготовки.
И тем не менее он не сомневался в том, что именно творится у него внутри. Китаец огляделся. День кончался. Длинные тени протянулись по дому, и свет быстро тускнел. Опускалась ночь.
И тут совсем рядом зашевелилась Акико, вытянула обе ноги, подняла руки над головой, потянулась всем телом, будто большая кошка. Ее веки затрепетали, приоткрылись, глаза были устремлены на него, словно во сне она наблюдала за ним из-под сомкнутых ресниц.
— Иди сюда, — пробормотала она развязным тоном.
Сунь Сюнь не шелохнулся, не вымолвил ни слова, ее веки задрожали, и он почувствовал, как зуд внизу живота усиливается, ползет еще ниже, к основанию члена. Яички затрепетали, словно чья-то нежная рука взяла его за основание пениса, который начал твердеть и увеличиваться.
“Нет!” — прокричал какой-то голос у него в голове, но выбора не оставалось. Словно мечтатель, погруженный в воду, Сунь Сюнь лениво переплыл через порог ее комнаты и почувствовал, как поднимаются ее руки; будто умащенные змеи, скользнули они по его мускулистым плечам. Длинные пальцы ласкали его затылок.
Сунь Сюнь уже не чуял ни рук, ни ног своих. Он ощущал только блаженство, разливающееся по чреслам. Она распахнула его кимоно величественным жестом фокусника, и ее левая рука начала круговыми движениями поглаживать его грудь, живот, соски. Ее глаза, еще затуманенные сном, а может быть, и не только сном, смотрели на него снизу вверх, зрачки стали такими широкими, что радужная оболочка исчезла вовсе. Губы чувственно набухли и чуть приоткрылись, и он почувствовал сладкий аромат ее дыхания.
Какая-то часть его естества не хотела видеть ее обнаженной. Но другая часть, та, которая воспринимала возбуждение, не потерпела бы отказа. Он медленно и нежно распахнул ее хлопковое кимоно, и лоснящееся тело дюйм за дюймом открылось его глазам, сначала — те участки, которые он уже видел; они дразнили его своей близостью к прелестям Акико, мысли о которых уже распалили его.
Потом, когда его взору открылось все, он затаил дыхание, глядя, как сначала одна, а потом вторая грудь Акико появляются из тени, отбрасываемой кимоно. На свету они как бы набухали. Их венчали соски, окруженные ореолом, темным, как наступившая ночь.
Сунь Сюнь тихо вскрикнул, благоговейно склонив голову. Акико зажмурилась от восторга, когда почувствовала, как его губы смыкаются сначала вокруг одного соска, потом вокруг другого. Она ласкала его затылок, применив опыт, приобретенный в фуядзё во время долгих ночных наблюдений и ставший теперь ее опытом. Впервые открывшееся ей знание помогло Акико нащупать чувствительные точки; ее пальчики пробегали по ним, проникая в самые глубины, наитие позволяло держать их в постоянном жгучем возбуждении или, наоборот, успокаивать, приводя в состояние эйфорического оцепенения.
Но этого ей было мало. Акико не могла больше терпеть, и ее правая рука, змеей извиваясь между их телами, нащупала осязаемое воплощение ее последних сновидений, пришедших перед пробуждением, когда она ощутила чье-то присутствие, а потом поняла, что рядом с ней Сунь Сюнь, и уловила эманации страсти, исходящие от него. Она потянулась к нему, когда разум ее еще пребывал в сумеречном состоянии, и теперь, на грани бодрствования, понесла свои грезы сквозь разделяющую их бесконечность.
Теперь она держала в руке то, к чему уже прикасалась мысленно. Она держала в сложенной чашечкой ладони его тяжелую мошонку, а ее пальцы тем временем нежно ощупывали мягкую кожу промежности.
Сунь Сюнь, который был заворожен безукоризненной симметрией ее грудей, внезапно ощутил это нежное вторжение ее пальцев и подумал, что вот-вот умрет от блаженства. Она подбиралась к святая святых его естества, и у него учащался пульс. Он чувствовал себя необыкновенно тяжелым и неуклюжим, этаким человеческим существом, засунутым в мохнатое тело крупного медведя. Его сознание больше не работало как нужно; все эти хрустальные коридоры, которые столь успешно вели его сквозь лабиринты логики, рухнули. Он ощущал себя подхваченным некой силой, не постижимой его уму.
Он непроизвольно застонал, когда вершимое Акико поразительное таинство еще больше распалило его страсть. Тихо зарычав, он сорвал одежду и с нее, и с себя. Развернув ее на футоне, он прижал свои мозолистые ладони к бедрам девушки и медленно повел их вверх, ощущая невероятно нежную плоть. Донельзя неторопливо он развел ее ноги, с обожанием взглянул на влажные лепестки цветка, открывшегося его взору.
Мускусный аромат заставил его ноздри затрепетать. Он почувствовал, как член набухает в ее руках, как расширяется венчик, готовый выбросить сперму. Казалось, Акико была наделена природным даром вызывать такое возбуждение, что даже воздух становился терпким и вязким, как мед.
Он мог коснуться губами ее высокого мягкого бугорка. Сунь Сюнь никогда прежде не желал этого так страстно. Все его естество замерло в предвкушении этих мгновений. Волоски, которые едва начали появляться, росли только на самой середине бугорка Венеры, а по бокам он был гладкий, как у младенца. От этого пыл Сунь Сюня еще больше усилился, потому что перед ним была одновременно и женщина, и девочка. Отбросив колебания, он раздвинул большими пальцами блестящие губки влагалища.
Когда Акико ощутила горячий твердый кончик его языка, тычущегося в лоно, она приподнялась на бедрах, изогнулась дугой и закричала что-то нечленораздельное от восторга. Она испытала такое ощущение, будто солнце упало с небес и жмется к ее промежности. Потом она сделала открытие: если она будет делать с ним то же самое, удовольствие возрастает десятикратно.
Она слегка подалась вверх, изогнула длинную шею и коснулась губами его промежности под мошонкой. Она почувствовала крупную дрожь его члена, когда сделала так, и в ее горле зародился низкий вибрирующий рык. Акико все плотнее прижималась к Сунь Сюню, чтобы передать ему свои ощущения.
Его нос и язык скользили по ее гладкой плоти. Сунь Сюнь был ошеломлен остротой экстаза, который он испытывал. Ощущение было такое, словно таю в карюкай и не опустошала его только что два раза. Казалось, он не занимался любовью уже долгие годы.
Его язык исследовал ее от венца бутона до стебля и опять двигался обратно, словно не распробовав вкус. И вскоре он почувствовал содрогание ее сильных мышц на внутренней стороне бедер. Сунь Сюнь лихорадочно ласкал ее лоно, расширившееся и дрожащее в сладостном подчинении. Он слышал, как она хрипит и тяжело дышит под ним, ощущал нежное прикосновение ее твердых сосков к своему животу, когда она неистово терлась о него.
Ему хотелось подарить Акико первый настоящий оргазм, но он не знал, как долго сможет выдержать. Она не прикасалась к головке его напряженного члена, и тем не менее он знал, что даже без прикосновений скоро переполнится и изойдет. Каким-то уголком сознания он с восхищением воспринимал ее искусство и продолжал возбуждать Акико. И вот по ее телу прошла судорога, мышцы, как горные хребты, натянули кожу, бедра широко раздвинулись, ягодицы стали твердыми, как камни. Он почувствовал, как она задрожала, кончая.
А потом вдруг Сунь Сюнь почувствовал, как она тихонько выскальзывает из-под него, а сам он переворачивается на спину. Вытаращив глаза, он смотрел, как Акико садится на него верхом и вводит в себя самый кончик его члена. Он вскрикнул и непроизвольно оторвал бедра от футона, когда почувствовал, что первое соприкосновение вот-вот сокрушит его, будто удар током.
Ее бедра совершали возвратно-поступательные движения в таком ритме, что у Сунь Сюня захватило дух. Она ласкала головку его члена, сначала спереди и сзади, потом с боков. Акико скользнула чуть ниже, и он схватил ее за талию. Она сидела на нем и давила, помогая прорвать тоненькую преграду, поставленную природой.
А потом, подобно взрыву пушечного ядра, он проник внутрь, его член до основания вошел в нее снизу вверх. Он почувствовал, как раскрывшиеся губы влагалища упираются в его мошонку, а потом Акико развернулась и начала ласкать его пальцами, требуя продолжения:
Акико прижалась к нему, стала тереться сосками о его плоть, чуть ощерив маленькие белые зубки, потом принялась елозить бедрами по его ногам; напряжение уже нельзя было унять, его можно было только разрядить. Сунь Сюнь скрипнул зубами, на шее его, будто стальные тросы, набухали жилы. Он непрерывно мычал, войдя в нее до конца, но глаза его были открыты и устремлены на ее лицо, нависшее над ним. Он хотел дождаться ее оргазма.
И вот она снова задрожала, на сей раз это были мощные изнуряющие толчки; ее лоно, будто ножны, хранящие клинок, раскалилось и затрепетало. Он почувствовал, что как бы плавится; все его силы, вся энергия стекли по напряженным мышцам бедер куда-то к пояснице, будто ртуть наполнила семенники. Она ласкала его ладонью, требуя продолжения, лоно с трепетом сжимало набухший член, и тут Сунь Сюнь почувствовал несколько мощных толчков, его окутало несказанно прекрасное тепло и охватило страстное желание проникнуть в Акико глубже, чем он когда-либо проникал в любую другую женщину.
А потом она закричала, и ее бедра обмякли, но продолжали ласково тереться о него; ее сладкое дыхание, к которому примешивался и его мускусный запах, овевало лицо Сунь Сюня, ее влажные распущенные волосы лежали на его глазах, будто мягкая вуаль. Ее подбрюшье и живот тяжело колыхались, мышцы сотрясались в судороге, и он почувствовал, как шелковистые пальчики вцепились в его плоть, лаская ее по-новому, но с такой нежностью, что он, будто по волшебству, ощутил, как возвращается пошедший было на убыль оргазм, как возбуждение опять нарастает в нем, будто он был женщиной, полностью переродившись для новой формы наслаждения, одной из тех, которые были неведомы ему прежде.
Какая-то внутренняя сила Акико — та же самая, которая протянулась к нему ниточкой и приласкала, когда девочка спала, — теперь приподняла их, и они вместе пережили ее оргазм, слившись в своего рода пляске духа; прежде Сунь Сюнь испытывал такое лишь в поединках самого высокого уровня, когда речь шла о жизни и смерти, и шансы на то и другое были примерно равны.
Дрожа, как листок в бурю, Сунь Сюнь пропустил сквозь свое тело всю чудодейственную силу Акико, и они вместе взлетели на крыльях блаженства. Новое возбуждение охватило его, и Сунь Сюнь выстрелил в Акико остатками своего семени.
* * *
Воспоминания о том вечере не померкли и спустя годы. И вот она снова предстала перед ним, теперь уже превратившаяся в настоящую женщину, и с поклоном сказала:
— Сэнсэй, я хотела бы постигнуть еще одну науку.
Сунь Сюнь почувствовал спазм в желудке и холодок в сердце, поскольку едва ли не с первых дней знал, что этот миг настанет. Страшась его, Сунь Сюнь выбросил из головы дурное предчувствие, но теперь час пробил, и оно вернулось.
— И какую же? — осведомился он. Голос его звучал глухо в тусклом неверном свете лампы, вырывавшем из тьмы лишь узкую полоску пространства.
Акико прильнула лбом к татами. Ее блестящие черные волосы были отброшены назад, открывая утонченные черты, и стянуты в тугой конский хвост. Это была китайская мода, о чем Акико не знала, но такая прическа нравилась Сунь Сюню. Хвостик лежал на плече, доставая до лопаток. Он свился в клубок, будто любимый зверек. На Акико было кимоно с малиновыми, золотистыми и оранжевыми узорами, в тон осенней листве за стенами дома, от красок которой захватывало дух.
— Я хотела бы научиться изменять свое “ва”. — Голос ее звучал спокойно, ничем не выдавая избытка чувств. Акико была очень способной ученицей. — С тех пор как я обнаружила в себе этот дар, мне не терпится узнать это.
— С чего бы вдруг, кодомо-гундзин?
— Потому что без этого я чувствую какую-то незавершенность. Сунь Сюнь кивнул.
— Понимаю, — только и ответил он, решив больше ничего не говорить.
— Нет никакой необходимости предостерегать меня, сэнсэй, — сказала она, улавливая его ауру и все поняв.
— И тем не менее это опаснее, чем ты думаешь. Их взгляды встретились. Акико теперь полностью подчинялась его воле, все ее существо настроилось на его слова, почувствовав их значимость, не говоря уже а том, что никакая сила не могла изменить ее карму.
— Я не боюсь ни расставания с жизнью, ни самой смерти, — тихо сказала она.
— Телесная смерть — далеко не худший конец. Вдруг комнату словно бы окутала паутинка из живых светящихся прядей, порожденных их духом, пульсирующих и полных энергии, и от этого дом превратился в энергетическую точку.
— Эти силы, которыми ты хочешь овладеть, недоступны нашему пониманию, они стихийны и лишь отчасти поддаются управлению. Но они могут отбиться от рук, и тогда ты изменишься, а все, чему я тебя научил, подвергнется порче.
Акико склонила голову в окутавшем их гулком безмолвии.
— Я понимаю. Я буду беречься от этой порчи.
— Тогда ты должна пойти вот сюда, — сказал Сунь Сюнь, пододвигая к ней сложенный листок бумаги.
Наутро, когда она собрала свои пожитки, Сунь Сюнь взял у нее альбом для рисования и кисточку.
— Ты не можешь взять это с собой туда, маленький вояка.
Акико впервые почувствовала, сколь глубок тот мрак, в который она погружалась.
— Мне грустно, сэнсэй.
Это были последние слова, которые Сунь Сюнь услышал из ее уст. На прощание они выпили по чашке чая. Мгновение спустя Акико взяла свои узелки и, поклонившись, как того требовали приличия, поднялась и покинула его.
Так она впервые совершила для него чайную церемонию. Ученик прислуживал учителю уже как новоиспеченный сэнсэй. Сунь Сюнь еще долго сидел над чашкой с остывшим чаем, к донышку которой упрямо липли темно-зеленые, листья, будто виноградные лозы, цепляющиеся за жизнь. Потом он, медленно и осторожно, словно был сделан из хрупкого хрусталя, переместился на другой край татами, где лежали альбом для рисования и черная, похожая на палец, кисточка из собольего меха.
Он протянул руку и придвинул альбом к себе; глаза его были устремлены в маленький садик, где плавно сливались стихии. Фусума были приоткрыты, и он слышал жалобный писк ржанки. В комнате было прохладно, но он совсем не чувствовал холода.
Крепко прижав альбом к груди, Сунь Сюнь принялся медленно раскачиваться на коленях.
Наконец по его обветренной щеке скользнула одинокая соленая слезинка и тихо упала на краешек альбома. Бумага тотчас впитала ее, и слезинка умерла.
Назад: Весна. Наши дни Нью-Йорк. Токио. Ки-Уэст. Ёсино. Мауи
Дальше: Книга четвертая Спущенный курок