Книга первая
Сумерки
Усуакари
Как огонек свечи трепещет!
То сквозь запертые ставни
В дом рвется осень.
(Райдзан)
Токио — Ист-Бэй Бридж
Время настоящее, лето
Тандзан Нанги, руководитель корпорации «Сато Интернэшнл», мог бы сказать, когда начались неприятности, с точностью до секунды.
Он сидел в своем просторном кабинете, расположенном наверху 42-этажного, поражающего воображение треугольного здания «Синдзюку Суириу», и смотрел в окно, за которым подымались небоскребы делового центра Токио. Его взгляд также захватывал комнатное растение с темно-зелеными листьями, стоявшее в горшочке на подоконнике: карликовый пурпурный рододендрон с крохотными бутончиками. Первые бутоны в этом году. Он заметил их еще утром, как раз перед тем, как начались неприятности с компьютером: вирусная атака.
Когда это произошло, Нанги считывал с дисплея выдаваемую компьютером информацию. Вирус, очевидно, был в компьютерной сети компании какое-то время, внедряясь в программное обеспечение. И вот, когда за терминалом сидел Нанги, триггер сработал — и вирус начал «поедать» данные, заложенные в компьютерную систему компании «Сато».
Звоня по внутреннему телефону системщикам-программистам, Нанги с ужасом наблюдал, как воспроизводимая на экране информация постепенно утрачивает всякий смысл, превращаясь в какой-то бред, непонятный не только ему, но, как оказалось, и всем другим в компании.
Системщики были в растерянности, не зная, как бороться с вирусом.
— Это недискриминаторный вредитель, — объяснили они, — что означает, что он постоянно претерпевает мутации. Даже если бы мы выявили его слабинку, то к тому времени, как мы ввели в систему антивирус, эта гадина мутировала бы в нечто совсем другое.
— Как она попала к нам? — удивлялся Нанги. — Я думал, что у нас надежная, доведенная до совершенства защита и от дураков, и от вируса.
— Защита-то есть, — пожали плечами системщики, — но у хулиганов неограниченное количество времени для разгадывания виртуальных паролей и неутолимая жажда вламываться в защитные системы чужих компьютерных сетей.
Нанги хотел было отпустить едкую шутку насчет «неутолимой жажды» самих системщиков, когда информация, которую он безуспешно пытался запросить в компьютере, сама стала выплывать на экран. Он быстренько пролистал ее, чтобы убедиться, что все в порядке. Затем наугад сделал запрос из другой части данных.
Потыкав в клавиши какое-то время, он подпустил к компьютеру системщиков. Ко всеобщему облегчению, скоро выяснилось, что программное обеспечение было снова в рабочем состоянии. Вирус «сдох». Нанги считал, что им на сей раз повезло. Но, с другой стороны, кто-то все-таки влезал в их сеть! В данные не внесено изменений, и поэтому можно отвергнуть предположение, что работали профессионалы из какой-нибудь конкурирующей фирмы. Так что идея, что это дело рук какого-нибудь хулигана, по-видимому, было ближе всего к истине. Тем не менее, на душе у Нанги было по-прежнему неспокойно. В любом случае систему антивирусной защиты следовало усилить. Нанги не мог рисковать, оставляя компьютерную сеть компании недостаточно защищенной.
Вирусная атака была главным событием того утра. После нее и день покатился, как по наклонной плоскости.
Теперь Нанги сидел, так сцепив своими заскорузлыми стариковскими пальцами яшмовый набалдашник трости в виде головы дракона, что они даже побелели. Как канаты, связанные морскими узлами, выступали из-под тонкой, словно прозрачной, кожи голубые вены.
Совещание руководителей концерна «Сато Интернэшнл» шло своим чередом. Повестка дня была предложена Николасом и включала в себя, во-первых, отчеты руководителей служб и подразделений и, во-вторых, общую оценку успехов и просчетов фирмы в свете радикальных изменений направления работы их конгломерата после того, как фирма добилась права производства ключевых компонентов для новой модели компьютерной системы, выпускаемой фирмой «Хиротек Инкорпорейтед». Пока эта модель, известная как проект «Пчелка», существовала в виде экспериментального прототипа. В будущем проект сулил баснословные барыши: «Сато Интернэшнл», будучи единственной японской фирмой, привлеченной к участию в нем, получила огромный престиж.
Это все благодаря Николасу, думал Нанги. Это он смог добиться согласия американской фирмы «Хиротек Инкорпорейтед» на их участие. А фирма эта была специально создана федеральным правительством для разработки той новой, поистине революционной модели компьютерной системы.
И вообще вклад Николаса в дела компании был просто неоценим. Это не только сделка с «Хиротек Инкорпорейтед». Еще до прихода Николаса в «Сато Интернэшнл» Нанги был убежден, что необходима дальнейшая интеграция всех концернов, входящих в их конгломерат, — так, чтобы они стали единым, слаженным механизмом. Но именно Николас указал, как необходимо сделать первый шаг в этом направлении, объяснив, каким образом можно согласовать работу подразделений в штаб-квартире компании в Токио.
В какой-то мере это была истинно японская идея, потому что такой шаг давал каждому концерну ощущение причастности к их общему делу. Уже в ближайшие три месяца после внедрения этой идеи Нанги с удовлетворением констатировал двадцатипятипроцентный рост производительности труда. Он был чрезвычайно доволен и в знак особого расположения пригласил Николаса разделить его радость.
Они пошли в любимый ресторан Нанги, ресторан настолько дорогой, что не всякий министр мог позволить себе сходить туда, хотя в Японии и сильна власть бюрократии. Это место можно было назвать своего рода частным клубом для высших эшелонов промышленного сектора. И не ради изысканной пищи капитаны японской индустрии сюда приходили. Главной приманкой была сама атмосфера ресторана — доверительная, исключительная, раскованная. Идеально подходящая для долгого пьяного застолья.
Когда японец приглашает иностранца на выпивку, это обычно знак чрезвычайно высокого доверия. Для людей, чья жизнь столь жестко регламентирована нормами поведения в обществе, единственным способом расслабиться является выпивка. Во хмелю японец может вам наговорить бог знает что, будет выражать чувства, обычно находящиеся под запретом, проявлять слезливую сентиментальность. Даже по-настоящему заплакать может — хмель спишет все, в том числе и любой ляпсус.
Уже порядочно надравшись, Нанги начал понимать, за что представители старшего поколения так уважали полковника Денниса Линнера, отца Николаса. Они всегда выделяли его из числа иностранцев, занимавших высокие посты в американских оккупационных силах. Они никогда не употребляли по отношению к нему пренебрежительное словцо «итеки», что означает «варвар». Полковник Линнер пользовался особым расположением у правителей Японии тех лет, и его умение настроить себя на волну японской души присуще и Николасу. Тем более что он наполовину англичанин, наполовину азиат.
Тандзан Нанги, герой войны, долгое время бессменный заместитель министра внешней торговли и промышленности (он ушел из этого ведомства только десять лет назад), основатель и председатель правления банка промышленного развития «Даймио», ставшего в конце концов владельцем «Сато», и в настоящее время занимающий пост президента компании «Сато Интернэшнл», никогда и предположить не мог, что полюбит иностранца, человека западной культуры. Но именно так и случилось: как-то незаметно и неожиданно для него самого в нем развилось чувство, которое обычно человек должен испытывать только к собственному сыну.
Нанги, один из наиболее могущественных людей в Японии, не стыдился этой любви. Николас обладал удивительной притягательной силой, которую в Японии называют «хара» и очень ценят. Кроме того, Николас был человеком чести, что он доказал и тем, как он три года назад делал все возможное, чтобы спасти Сейчи Сато, старого друга Нанги, и тем, как мужественно отказался выдать русским секреты даже под страхом пыток. Тандзан Нанги знал, что Николас — человек с чистым сердцем, а это величайший комплимент, которым японец может удостоить другого человека.
Когда Николасу пришлось лечь в больницу, Нанги старался не показывать внешне своей тревоги за него. Но ему было очень трудно без него обходиться. Жюстина, конечно, осуждала про себя поведение Нанги. Она ведь по себе судила, полагая, что и Нанги должен забросить все свои дела, чтобы находиться подле Николаса, как это делала она. Это полное непонимание души японца чревато тем, что их отношения, и без того прохладные, во время болезни Николаса подверглись еще большему испытанию. Как жаль, что она не понимала, что доказать свое дружеское расположение к Николасу и поддержать его в трудную минуту он мог, только с еще большим рвением, чем прежде, работая на «Сато Интернэшнл». Поскольку Николас вышел из строя, прямой долг Нанги состоял в том, чтобы взвалить себе на плечи, вдобавок к своей, и работу друга, чтобы дела концерна шли, как и раньше, гладко.
Нанги переживал, что Николас женился на такой женщине, как Жюстина, по-видимому, неспособной понять тонкости японской жизни. Однако взять на себя долю ответственности за воспитание Жюстины ему в голову не приходило.
И вот теперь, глядя в окно своего просторного кабинета, в котором совещание шло своим чередом, он чувствовал где-то в глубине души неприятное предчувствие, как будто вторжение вируса в компьютеры компании было зловещим предзнаменованием того, что погода в их делах меняется к худшему. Он чувствовал, что тайфун уже приближается, темный и ненасытный в своей жажде разрушения.
Теперь это предчувствие материализовалось, и метафизический тайфун стал вполне реальным. У тайфуна было имя: Кузунда Икуза.
Этот телефонный звонок раздался где-то за час до начала совещания. Один час и вся жизнь, думал Нанги. Теперь все изменилось. Из-за Кузунды Икузы.
— Г-н Нанги? Это Кузунда Икуза, — послышался в трубке его голос, пустой и подчеркнуто официальный. — Я хочу передать Вам привет от нашего нового императора.
Нанги крепче сжал трубку.
— Надеюсь, его императорское величество здоров.
— Вполне, большое спасибо. — Затем последовала небольшая пауза, долженствующая дать знать, что обмен любезностями закончен. — Тут есть одно дело, которое мы хотели бы обсудить с вами.
Интересно, подумал Нанги, употребляя местоимение «мы», имеет ли он в виду себя и императора или же себя и могущественную клику, известную как «Волна» (по-японски «Нами»). Но, с другой стороны, это почти одно и то же: «Нами» выполняла волю императора. Старому императору она служила верно, являясь воистину «сердцем Японии», как иногда выражались. Уж эти люди точно знают волю японского народа куда лучше, чем какой-нибудь прощелыга премьер-министр или эти бюрократы — члены кабинета. «Нами» олицетворяла в Японии власть, но это не значит, что Нанги принимал идеалы этой группы.
«Нами» состояла из семи человек, связанных узами родства с теми семьями, что обладали наибольшим влиянием в период, предшествующий началу войны в Тихоокеанском регионе, — и во время самой войны тоже. Они не принадлежали ни к миру бизнеса, ни к миру политики. Вернее, они считали себя выше этих меркантильных интересов. Только одно было для них действительно важным — блюсти нравственную чистоту сердца Японии. Но сам приход этой группы к власти является примером того, что само слово «чистота» может быть скомпрометированным. В начале восьмидесятых годов экономическое могущество Японии зиждилось на экспорте автомобилей, высокотехнологического оборудования и его программного обеспечения. Года четыре назад положение японской иены укрепилось до такой степени, что «Нами» забеспокоилась. Они увидели — и были в этом совершенно правы — что чем сильнее иена, тем дороже предметы экспорта — и, соответственно, ориентированная на экспорт японская экономика должна пойти на спад.
Для того, чтобы предотвратить неминуемое падение экономики, «Нами» рекомендовала организовать искусственный земельный бум в самой Японии. Они рассуждали так: переключение экономики страны с внешних источников богатства на внутренние поможет Японии смягчить шок от падения доходов с экспорта.
И хотя они были, по-видимому, правы с точки зрения ближайших перспектив развития, но земельный бум не мог пройти бесследно для будущего. Нанги всегда не доверял искусственным мерам, какой бы цели они ни служили. То, что экономика приобретала в одночасье, она неминуемо теряла с такой же скоростью. В результате Япония оказалась сидящей на том, что можно назвать экономическим эквивалентом лезвия меча.
Своим взлетом на почти недосягаемую высоту «Нами» была обязана беспрецедентному успеху земельного бума. Позднее ее влияние упрочилось, особенно за тот год, что прошел со дня смерти старого императора. Многие сомневались, что его преемник сможет сохранить образ императора как живого воплощения сына Неба.
Но прямым вмешательством «Нами» в дела страны не было числа. По мнению Нанги, под этой вывеской действовали нахрапистые, жадные до власти люди, чья деятельность скомпрометировала их лозунг, провозглашавший «чистоту Целей» — «макото». Прикрываясь этим лозунгом, члены «Нами» превратились в высокомерных, глухих к истинным нуждам нации людей, живущих в мире собственных иллюзий. Вообще-то эти черты скорее свойственны американцам, думал Нанги и сокрушался по поводу того, что высокомерие и самообман проросли в самом сердце Японии.
И вот теперь, когда новый император нуждался в советчиках, «Нами» вышла на передние рубежи японской политики. Возведение на престол сына Хирохито, широко освещающееся всеми средствами массовой информации, мало интересовало эту клику, как и сам новый император. Сын Неба был мертв, и теперь в тени императорского трона было достаточно места для его истинных наследников, которыми являлись члены группы «Нами».
И хотя на Западе императора считали чем-то вроде марионетки, наделенной лишь внешними атрибутами власти, как английская королева, Нанги был твердо убежден, что это не так. Он знал, что воля императора есть символ власти.
— Конечно, я почту за честь исполнить волю императора в меру своих скромных сил, — сказал Нанги, будто повторяя заученную фразу. — Может быть, мы встретимся с Вами здесь, в моем кабинете? Завтра у меня найдется свободный час. Если это Вам удобно, то я буду Вас ждать, скажем, в пять часов и...
— Дело, о котором пойдет речь, не терпит отлагательств, — прервал его Икуза.
Нанги недаром был заместителем министра внешней торговли и промышленности: он умел распознавать кодовые слова, поскольку сам не раз пользовался ими в случае необходимости. И теперь он понял, что встреча с Икузой не сулит безобидной светской беседы. Кто-то переживает жуткий кризис. Но кто? Он сам или «Нами»?
— Нет, не стану я встречаться с Вами у Вас, да и к себе я Вас тоже не приглашаю, — сказал Икуза. — Вместо этого я предлагаю отдохнуть и расслабиться в бане «Шакуши». Вам знакомо это место, г-н Нанги?
— Слыхал о таком.
— А бывать там не приходилось? — На мгновение в голосе Икузы промелькнула напряженность, будто появилась трещина в боевых доспехах.
— Нет.
— Представьте себе, я тоже, — сказал Кузунда Икуза. — Но в пять часов я могу встретиться с Вами, поскольку меня это время тоже устраивает. — В короткой паузе, которая за этим последовала, Нанги почудилось стремление его собеседника быть хозяином положения. На такой ранней стадии их знакомства это, конечно, неспроста. Икуза нарушил молчание словами: — Я думаю, нет нужды напоминать Вам о том, что наша беседа не должна получить огласку.
Нанги почувствовал себя оскорбленным, но не допустил того, чтобы это отразилось в тоне его голоса. Есть другие способы показать вашу обиду, причем вы одновременно прощупываете характер собеседника. — Ценю Вашу озабоченность, — заверил он его, зная, что Икузу покоробит намек, что он выдал свои чувства. — Могу Вас заверить: я предприму все меры, чтобы этого не случилось.
— Ну, тогда на этом и закончим. Значит, в пять, — Икуза положил трубку, а Нанги все сидел и думал, каково символическое значение выбора места их рандеву. Во-первых, слово «Шакуши» означает «черпак» или «ковш» — типичное название для бани, где мыло смывают с помощью ковша воды. Но это слово имеет также другое значение: «действовать строго по правилам».
* * *
Коттон Брэндинг шел по изогнутой, как турецкая сабля, прибрежной полосе и каждый раз, когда его босые ноги обдавало холодным прибоем, старался поглубже вдавливать ступни в мокрый песок.
В лицо дул соленый морской ветер. Брэндинг провел по волосам скрюченными пальцами, отбросив с глаз прядь светло-русых волос. Где-то за спиной раздавался знакомый звук вращающегося пропеллера вертолета — обычный предвестник наступающих летних отпусков в Ист-Энде на Лонг-Айленде.
Брэндингу уже давно перевалило за пятьдесят. Он был высок, с покатыми плечами. Что-то в лице его, наиболее примечательной деталью которого были светло-голубые глаза, напоминало черты представителей клана Кеннеди. Глаза эти смотрели на вас прямо, с каким-то невинным выражением, характерным для американских политиков. И для актеров на афишах у больших кинотеатров где-нибудь в глубинке. Он не скрывал своей принадлежности к высшим эшелонам власти, а, наоборот, всячески выставлял ее напоказ, как солдат — единственную медаль. Чтобы каждый, глядя на него, думал: вот идет воротила из мира большой политики.
Пожалуй, он был не столько красив, сколько привлекателен. Его легко можно было представить себе в роли капитана парусного шлюпа в Ньюпорте, бросающего многоопытный взгляд сощуренных глаз на поднимающиеся у горизонта тучи. От него исходил особый, уникальный аромат власти. Льюди меньшего калибра старались держаться поближе к нему из разных соображений: одни удовлетворялись ролью его тени, другие — как, например, Дуглас Хау — желали опустить его до своего уровня. Женщины льнули к нему еще больше, прижимаясь к его теплому телу, вдыхая пьянящий запах его силы.
Но, как это часто бывает в современном мире, своим могуществом Брэндинг во многом был обязан друзьям. У него были весьма обширные знакомства среди политической братии и — что еще важнее — среди представителей средств массовой информации. Брэндинг умел с ними ладить и обрабатывал с такой же неутомимостью, с какой они преследовали его, ловя каждое слово. Пожалуй, он осознавал, что их взаимодействие зиждется на симбиозе, но, будучи прирожденным политиком, не смущался этим, идя навстречу морской волне в жаркий полдень, — особенно в период предвыборных кампаний.
* * *
Средства массовой информации обожали Брэндинга. Во-первых, он хорошо смотрелся на экранах телевизоров; во-вторых, его выступления всегда давали прекрасный материал для цитирования. Но, главное, он снабжал журналистов «живой кровью» их ремесла — закулисными историями мира большой политики, как говорится, с пылу с жару. Брэндинг был в высшей степени сообразительным малым в этом вопросе и знал, что должно понравиться редакторам и, соответственно, владельцам печатных органов, которым те служили. Взамен средства массовой информации давали ему то, в чем нуждался он: благодаря им он был всегда на виду. Вся страна знала Коттона Брэндинга, почитая его за нечто большее, чем просто члена сената США от Республиканской партии и председателя сенатской бюджетной комиссии.
Как это ни странно, Брэндинг в какой-то степени и сам не осознавал, насколько сильна его власть. То есть он никогда не пользовался ею в полной мере. Его жена Мэри, недавно трагически ушедшая из жизни, в свое время неустанно твердила о его потрясающем успехе у женщин на различных светских раутах в Вашингтоне. Брэндинг никогда не верил ей в этом, а может быть, просто не хотел верить.
Это был человек, свято верящий в мудрость американской политической системы: разделение исполнительной, законодательной и судебной властей, сочетающееся с соблюдением строгого баланса между ними как оплота истинной демократии. Он понимал, что практика всегда отстает от теории и что, став сенатором, он оказался одной ногой в профессиональном Содоме, где, увы, его коллеги часто злоупотребляют положением и даже не брезгуют пускаться в различные аферы. Ему были отвратительны такие люди, и их поведение он воспринимал как личное оскорбление и удар по его непоколебимой вере в систему. В таких случаях он немедленно собирал пресс-конференции, на которых с жаром обличал этих проходимцев. И здесь его связи со средствами массовой информации давали ему колоссальное преимущество.
Власть как товар — вот вопрос, который ему регулярно задавался на таких конференциях, и на который отвечать было весьма непросто. В саму ткань американской системы управления страной вплетены узоры бартерных сделок: ты голосуешь за мой законопроект, а я — за твой. Без этого просто невозможно вести дела на Капитолийском холме. Конечно, будь его воля, Брэндинг положил бы этому конец, но, чувствуя свое бессилие в этом вопросе, адаптировался к ситуации. Он верил в конечные благие цели того, что он делал — и не только для своих нью-йоркских избирателей, но и для всей Америки. И хотя он ни за что бы открыто не признался, что верит в то, что цели оправдывают средства, но фактически именно этой идеей была проникнута его профессиональная жизнь политика.
Строгая, почти пуританская мораль, которую исповедовал Брэндинг, лежала в основе его антипатии к собрату-сенатору Дугласу Хау, председателю сенатской комиссии по делам обороны. По мнению Брэндинга, с того самого времени, как Хау занял свой высокий пост, он стремится подчинить своей воле не только конгресс, но и Пентагон в придачу. Но и этого ему было, по-видимому, мало. По слухам, сенатор собрал компрометирующий материал на кое-каких генералов и, время от времени подергивая этими вожжами, управлял ими как хотел. Брэндинг считал, что нет греха для политика более гнусного, чем злоупотребление властью, и не раз открыто выражал свое возмущение поведением сенатора Хау.
Мэри, конечно, советовала ему быть более дипломатичным. Таков был ее подход. Но Брэндинг смотрел на вещи иначе. Когда они ссорились, Брэндинг говорил, что они не сходятся взглядами на жизнь.
До сих пор Коттону Брэндингу удавалось отделять личное от общественного, то бишь, профессионального. Теперь из-за Хау ему было все труднее придерживаться этого разделения, и это было чревато тем, что он мог соскользнуть на узкую и потенциально опасную дорожку.
Используя и сенатскую, и всякие прочие трибуны, Дуглас Хау стремился очернить работу, которую Брэндинг проводил, помогая созданному правительством агентству, занимающемуся исследованиями в области стратегического использования компьютерных систем. За последнее время их словесные баталии приобрели все более и более личный оттенок. Обвинения в пустословии, транжирстве народных денег, превышении полномочий и т. д. становились нормой. Это публичное четвертование друг друга заходило так далеко, что Брэндинг уже начал подумывать, не закончится ли все это политической смертью для них обоих.
За последние две недели он имел полную возможность прийти к заключению, что Мэри все-таки была права, советуя ему быть более дипломатичным. В связи с этим он свел до минимума свои публичные выступления, сконцентрировав свои ударные силы на другом фронте. Вместе со своими дружками из Масс-Медиа он собирал обширный материал, долженствующий доказать, что Дуглас Хау обманул доверие своих избирателей.
Хау и Мэри — вот двое людей, о которых Коттон Брэндинг постоянно думал последние месяцы.
До того дня, когда в его жизни появилась Шизей.
Он встретил ее — неужели это было только вчера? — на одной из многочисленных вечеринок, из которых складывается летняя жизнь Ист-Энда. В душе Брэндинг считал эти увеселения тоской смертной, но в его работе они были de riguer, и он не мог не посещать их. Однако именно в такие минуты он наиболее остро чувствовал отсутствие Мэри. Только теперь он понял, как скрашивала она для него этот театр масок.
«Театр масок» — так Брэндинг окрестил про себя эти летние вечеринки в Ист-Энде. Вечера, когда видимость представляла из себя все, а сущность — ничто. Если ты выглядишь сногсшибательно, если разговариваешь с нужными людьми в этот момент, когда на тебя направлены объективы фотокамер, — этого вполне достаточно для того, чтобы быть здесь принятым. Если ты, конечно, не подвергаешь испытанию общественные приличия, приведя с собой, скажем, какого-нибудь вульгарного коммерсанта от литературы или. Боже упаси, еврея.
От необходимости подчиняться драконовским законам мещанского бытия у Брэндинга скулы сводило, как от зевоты. И часто, когда было особенно тяжко или когда он перебирал лишку, он признавался Мэри, с каким бы удовольствием он собрал пресс-конференцию и выложил на ней все, что он думает об этой, как он выражался, «средневековой инфраструктуре».
Тут Мэри обычно смеялась своим обезоруживающим смехом, заставляя и его смеяться вместе с ней, и растапливала таким образом его праведный гнев. Но во время нечастых приступов черной меланхолии, когда он уединялся и боролся с искушением пойти и напиться до бесчувствия, что, бывало, делал его отец, он страстно желал вернуть себе тот праведный гнев, который у него так бессовестно отняла жена.
То представление театра масок, на котором он встретился с Шизей — вернее сказать, впервые обратил внимание на нее — было посвящено памяти Трумэна Капоте, во время которого разные люди делились своими воспоминаниями об этом безвременно ушедшем писателе. Слушая эти литературные анекдоты — в большинстве из них ощущались потуги на юмор, однако они были скорее грустными — Брэндинг радовался, что не был знаком с ним.
Тем не менее, нельзя было сказать, что он зря потерял время. Он пригласил на эту вечеринку двух своих лучших друзей — журналистов: Тима Брукинга, самого дотошного репортера в Нью-Йорке, и одного из ведущих популярной телепрограммы новостей, — и вот они втроем обсуждали проблемы журналистики в век электроники.
Наступали плохие времена для телевизионных программ новостей, что было вызвано прежде всего финансовыми трудностями телестудий, распродаваемых промышленным магнатам, которые требовали самоокупаемости любой ценой. В этом, конечно, следовало винить само телевидение, считал ведущий комментатор. Телевизионные опросы показывали, что телевидению все труднее противостоять конкуренции в лице кабельных сетей и домашнего видео. Поэтому студии все чаще обращались к независимым продюсерам за материалом для программ. В результате они все более и более подпадали под влияние местных станций. Информационно-развлекательные программы и различные телевикторины были куда более выгодны, чем часовые обзоры новостей, а выдвижением сети Си-Эн-Эн Теда Тернера, посвященной исключительно новостям, существование трехчасовых программ новостей было поставлено под сомнение. И теперь, как они все отлично знали, ни она из сетей не могла позволить себе роскошь держать группу новостей, и зарубежные агентства, которые когда-то составляли гордость американского телевидения, теперь одно за другим закрывается.
* * *
Они беседовали об этих проблемах, и тут Брэндинг вдруг обратил внимание, что его друзья-журналисты обращаются к нему как-то уж слишком почтительно. Фактически такие интонации и взгляды у них обычно зарезервированы разве что для президента Соединенных Штатов.
Конечно, Брэндинг был польщен. Он понимал, что основой его взаимоотношений с джентльменами прессы была их обоюдная выгода. Но, с другой стороны, он не был так наивен, чтобы не видеть разницы между этими серьезными профессионалами своего дела и большинством из их собратьев, которые были слишком ленивы, пресыщены, а то и попросту глупы, чтобы знать, что такое настоящая журналистика.
Мать Брэндинга как-то сказала ему: «Выбирая друзей, будь осторожен. Ведь именно они будут судачить о тебе больше всех». Брэндинг никогда не забывал эти ее слова.
Наконец разговор переключился на вопрос, ради обсуждения которого они, собственно, и собрались: как обстоят дела с их неофициальным «служебным расследованием» профессиональной деятельности Хау. Брэндинг понимал, что, пользуясь с таким трудом завоеванным расположением этих людей, он идет по тонкому льду. Пока еще никаких очевидных улик не обнаружено, и телекомментатор — наиболее терпеливый среди них — выразил опасение, что их вообще не удастся найти.
Брэндинг, который только что прилетел из Вашингтона, где произнес речь в Национальном пресс-клубе, заверил его, что улики отыщутся непременно. Он также поделился с друзьями соображениями на свою излюбленную тему — кстати, именно об этом он говорил и в пресс-клубе — а именно на тему проекта «Пчелка».
В Джонсоновском институте в Вашингтоне группа исследователей уже делает последние штрихи, и в ближайшее время Брэндинг добьется в конгрессе разрешения на субсидирование этого проекта, разрабатываемого Агентством по стратегическому использованию компьютерных систем (АСИКС). «Пчелка» произведет истинную революцию в компьютерном деле. Эта машина будет мыслить, разрабатывать стратегические планы. Брэндинг надеялся, что скоро ею будут пользоваться во всех правительственных учреждениях: в Совете национальной безопасности, в ЦРУ, в ФБР, в Пентагоне и др. Преимущества этой системы, не имеющей аналогов в мировой практике, очевидны и дадут мгновенный результат не только в вопросах укрепления государственной безопасности, но и в борьбе с террористами, в тактической разведке в горячих точках, как, например, на Ближнем и Среднем Востоке и т. д.
И вот на днях Брэндинг получил от своих людей весьма интересную информацию. Кто-то что-то вынюхивает в Джонсоновском институте, пытаясь добыть сведения относительно частной жизни членов исследовательской группы, работающей над этим проектом: банковские дела, займы и всякое другое. Брэндинг не без основания видел за этим лапу Дугласа Хау. Он сказал своим друзьям-журналистам, что если ему удастся доказать причастность Хау к этому акту шпионажа, то у них будет с чего начать. Оба приятеля согласились. Брэндинг увидел, как у них сразу заблестели глаза: они уже предвкушали сенсацию, которую произведет их журналистское расследование.
Действо, разыгрываемое в «театре масок», подходило к концу, как и беседа сенатора Брэндинга с друзьями-журналистами. Немного времени спустя после того, как они разошлись, Брэндинг увидел Шизей.
Она стояла напротив камина в гостиной, и Брэндинг впоследствии вспоминал, что он подумал тогда, что мрамор камина — прекрасный фон для ее словно выточенного из мрамора лица. На ней была черная облегающая блузка без рукавов и шелковые брюки того же цвета. Ее потрясающе узкая талия была перехвачена широким ремнем из крокодиловой кожи с пряжкой, украшенной замысловатым орнаментом из червонного золота. На маленьких ножках туфельки на высоком каблуке — тоже из крокодиловой кожи. «Весьма нетипичное одеяние для вечеринки в Ист-Энде», — подумал Брэндинг, — и оно понравилось ему, как и она сама. «Это девушка с характером», — подумал он. Об этом говорило не только ее облачение. Иссиня-черные длинные волосы были уложены на голове ультрасовременным образом, но челка над глазами была шокирующе блондинистого цвета.
Подойдя поближе, Брэндинг заметил, что на ней почти нет украшений: не было даже серег. Только на среднем пальце правой руки было кольцо с большим изумрудом. И на лице ее то ли вовсе не было косметики, то ли она наложена столь искусно, что ее совсем не заметно.
Долго Брэндинг изучал это лицо. Он считал себя знатоком человеческой природы. В Шизей он заметил одну поразительную черту. Хотя ее тело было, бесспорно, телом зрелой женщины, лицо — это удивительное лицо совершенной формы — хранило детскую чистоту и невинность. Брэндинг никак не мог понять, в чем тут дело, пока его сознание не резанула несколько неприятная мысль, что в ее красоте было какое-то бесполое совершенство, которым может обладать лишь ребенок.
Глядя на нее, он вспомнил, как они с матерью ходили в театр на Бродвее смотреть «Питера Пэна». Как околдован он был восхитительной игрой юной Мэри Мартин, полной очарования росистого утра! Но в то же время на душе остался неприятный осадок, потому что она играла мальчика, хотя и волшебного.
И вот теперь, стоя в гостиной этого реставрированного дома богатого фермера времен Американской революции в поселке Ист-Бэй Бридж, он вновь пережил это странное, волнующее ощущение восторга, к которому примешивалось что-то запретное.
И дело здесь было не в самой ее юности — Брэндингу молодые и нахальные девицы были так же сексуально антипатичны, как и гомики — а в том, что эта юная свежесть символизировала. Хотя он и не отдавал себе в этом отчета, но лицо Шизей заключало в себе квинтэссенцию того, что женщина означает для мужчины: шлюху, девственницу, мать, богиню.
Кто мог устоять перед такой женщиной? Конечно, не Коттон Брэндинг.
— Как могло случиться, что нас с вами не познакомили? — обратился он к ней с самым дружелюбным видом.
Она взглянула на него и наморщила лобик, будто пытаясь припомнить.
— В этом мире всякое случается. Но вы мне кажетесь человеком, с которым я сто лет знакома. — Она назвала свое имя.
Он засмеялся.
— Да нет, если бы нас представили, я бы уж точно не забыл вас.
Она улыбнулась виноватой улыбкой, будто смущенная иронией, прозвучавшей в его словах.
— Наверное, я ошиблась, — сказала она. — По-видимому, я столько раз видела вас на телеэкране, сенатор Брэндинг, что мне стало казаться, что нас давно представили.
Ее голос был тихий, мелодичный, и его было приятно слушать, несмотря на такой сильный акцент, что Брэндингу даже послышалось, что она сказала, закончив свою фразу:
«...что нас давно подставили».
— Если хотите, то для вас я просто Кок, — сказал он. — Все мои друзья зовут меня так.
Она взглянула на него озадаченно, и он рассмеялся.
— Это прозвище, — пояснил он. — Я вырос в большой семье, где мы все помогали матери по дому. Случилось так, что я был единственным, кому нравилось стряпать и у кого это получалось. Эти обязанности закрепились за мной, и я получил это прозвище.
Со двора доносились звуки музыки. На кирпичной маленькой эстраде среди керамических горшков с американской геранью, названной в честь Марты Вашингтон, супруги первого президента, и английским тисом, подстриженным в виде шара, сидел оркестр. На эти звуки и пошли Брэндинг и Шизей и скоро оказались под усыпанным звездами небом. Ночь была довольно влажная, но не очень душная, благодаря небольшому бризу с океана.
— Не кажется ли вам, — говорила ему Шизей, когда они танцевали, — что мы переживаем довольно отчаянные времена?
Оркестр играл какую-то незнакомую мелодию с весьма сложными ритмами.
— Отчаянные в каком смысле? В смысле полные отчаяния?
Она улыбнулась очаровательной улыбкой, показав ослепительно белые зубки.
— Да, именно так. Вы только посмотрите, что творится на Ближнем Востоке, в Никарагуа, да и здесь у нас, на Среднем Западе, где опять, говорят, свирепствуют пыльные бури, превратив многие акры некогда плодородной земли в пустыню. Взгляните на то, что происходит с океаном здесь и в Европе: в нем опасно купаться человеку, в нем невозможно жить рыбе. Я читала десятки заключений экспертов о том, что необходимо запретить отлов и продажу огромного количества видов морских животных.
— У вас все перемешалось: и идеологическая конфронтация, и экологические катастрофы, — заметил Брэндинг. — Единственное, что есть общего между этими явлениями, что они сопутствуют человечеству с незапамятных времен.
— Вот это я и хочу сказать, — не сдавалась она. — Отчаяние страшно, когда на него смотрят как на нечто само собой разумеющееся.
— Я думаю, что вы здесь не совсем правы, — возразил Брэндинг. — Это не отчаяние, а ЗЛО страшно, когда на него смотрят как на нечто банальное.
— Так с какой стороны мы хотим подойти к проблеме: с политической или с моральной? — спросила она.
Ее тело льнуло к его телу, и Брэндинг ощущал ее горячую плоть сквозь тонкую одежду, особенно мышцы ног и промежность, когда она терлась о него, как кошка.
Он заглянул ей в лицо и снова поразился его невинному выражению — лучезарному, беззаботному, совершенно не соответствующему действиям тела. Впечатление было такое, что девушка раздваивается прямо на глазах и что руки его обнимают сразу обе ипостаси.
— Я полагаю, мы рассуждаем теоретически, — Брэндинг пытался говорить спокойно, но голос все-таки выдал его волнение. — Реальная жизнь доказала, что зло действительно банально.
Шизей уткнулась лбом в выемку его плеча, как ребенок, когда он устал или хочет, чтобы его приласкали. Но она не была ребенком. Брэндинг вздрогнул, почувствовав, как упруги ее груди. Их эротический заряд передался и ему, и будто искра пробежала по всем его членам. Брэндинг пропустил такт и чуть не споткнулся о ее ногу.
Она посмотрела на него снизу вверх и улыбнулась. Уж не издевается ли она над ним?
— Еще ребенком, — заговорила она в такт с музыкой, словно речитативом, — меня учили, что сама банальность есть зло, или, во всяком случае, нечто неприемлемое. — Косой свет падал на кожу ее руки, и она блестела, как покрытые росой лепестки герани. — Есть в японском языке слово «ката». Оно означает жизненные правила, которых следует придерживаться. Так вот, банальность лежит за пределами «ката», она за пределами нашего мира, понимаете?
— Вашего мира?
— В Японии, уважаемый сенатор, правила — это все. Исчезнет «ката» — и воцарится хаос, и человек будет не лучше обезьяны.
Брэндингу часто приходилось слышать о догматичности японцев, но он никогда не придавал этим россказням особого значения. Теперь, услышав такое безапелляционное заявление, он невольно поморщился. Он был человеком, не переваривающим безапелляционности и догматизма во всех их проявлениях. Именно поэтому он презирал здешнюю толпу, именно поэтому он всегда не ладил с отцом, брамином голубых кровей, и именно поэтому, закончив колледж, он так и не вернулся домой. Всю свою сознательную жизнь он боролся с догматизмом, считая его одним из самых опасных проявлений невежества.
— Наверное, вы имеете в виду законы, — сказал он как можно более миролюбивым тоном. — Законы, которые регулируют жизнь человеческого общества, делая его цивилизованным.
— Льюди, — сказала она, — приспосабливают законы общества к своим индивидуальным потребностям, делая из них правила. «Ката» едина для всех японцев.
Он улыбнулся.
— Для японцев. Но не для всех людей на земле. — Уже сказав это, он подумал, что и тон его голоса, и улыбка, сопутствующая словам, в этот момент, пожалуй, были очень похожи на тон и улыбку, которые появлялись много лет назад в разговорах с дочерью, когда она говорила что-то забавное, но весьма глупое.
Глаза Шизей сверкнули, и она отстранилась от него.
— Я полагала, что, будучи сенатором, вы окажетесь достаточно умны, чтобы понять, что я имею в виду.
Стоя среди танцующих пар во внутреннем дворике, Брэндинг чувствовал со всех сторон любопытные взгляды. Он протянул к ней руки:
— Давайте лучше танцевать.
Шизей молча изучала его какое-то мгновение, потом улыбнулась, будто, увидев его замешательство, она сочла себя отомщенной за обиду, которую он невольно нанес. Она снова скользнула в его объятия. Снова Брэндинг почувствовал ее горячее тело, эротически прильнувшее к его телу.
Оркестр переключился на чувствительные баллады, которые любил петь Фрэнк Синатра.
— Какая музыка вам больше всего нравится? — спросила Шизей, когда они медленно двигались по периметру дворика.
Он пожал плечами: — Пожалуй, Кола Портера, Джорджа Гершвина. В детстве любил слушать Хоаги Кармайкла. Знаете такого?
— Я люблю Брайана Ферри, Дэвида Боуи, Игги Попа, — сообщила она, как будто он не ответил на ее вопрос. — Не в ту степь, да?
Он понял, что она имела в виду.
— О них я слышал, — сказал он, словно защищаясь от обвинения в отсталости.
— Энергия, — сказала Шизей, — вот что мне нужно к шампанскому.
Он посмотрел ей в лицо и, чувствуя, как забилось его сердце, подумал, что с ним такое творится. Было уже за полночь, — время, в которое он обычно уже ехал по направлению к своему побитому ветрами дому на Дюнной улице, распрощавшись с устроителями вечеринки, немного подавленный и изнывающий от скуки. Но сейчас, к своему удивлению, он не чувствовал желания отбыть восвояси.
Ему хотелось танцевать и танцевать, держа ее в объятиях, но она вдруг сказала:
— Я хочу есть.
Омары и прочая вкуснятина давно уже были съедены. Пришлось довольствоваться тем, что осталось: холодный жареный цыпленок, несколько заветренный салат, бутерброды с подтаявшим маслом.
Затаив дыхание, Брэндинг наблюдал, как Шизей ела, сгорбившись над маленькой тарелкой, как хищный зверек. Ее длинные, покрытые золотым лаком ногти так и впились в цыплячью грудку. Она ела проворно, аккуратно и с видимым аппетитом. Казалось, девушка забыла и о его присутствии, и о присутствии людей вообще.
Закончив есть, она облизала жирные пальцы, засовывая их поочередно в рот, выпятив вперед полные губки. Жест этот был так откровенно эротичен, что Брэндинг прямо-таки опешил, хотя невинность и полнейшая беспечность ее взгляда и говорила ему, что ничего такого у нее на уме нет. Шизей вытерла рот салфеткой, и их глаза встретились.
Брэндинг реагировал на ее взгляд, как ребенок, застигнутый матерью в тот момент, когда он засунул руку в вазу с конфетами. Потом, подумав, что не может же она в самом деле читать его мысли, он улыбнулся ей той синтетической улыбкой, которой умеют улыбаться только американские политики.
— Когда вы так делаете, — сказала Шизей, выбрасывая смятую салфетку, — у вас глупый, как у куклы, вид.
На какое-то мгновение Брэндинг был так ошарашен, что не знал, что и сказать. Затем густо покраснел, отодвинул в сторону тарелку и встал. — Надеюсь, вы извините меня, но мне пора.
Она попыталась удержать его за руку.
— Однако до чего же легко вас вывести из себя! Я думала, что сенаторы Соединенных Штатов легче воспринимают правду о себе.
Мягко, но решительно он выдернул руку.
— Спокойной ночи, — произнес он ледяным тоном.
И вот теперь, на следующее утро после всего этого, Брэндинг шел по береговой кромке, чувствуя, что его ноги уже онемели от холодных волн Атлантики. Он безуспешно пытался выбросить из головы мысли о Шизей. Увидит ли он ее снова? В ней было что-то опасное, даже разрушительное — это верно. Но и в этом есть своя прелесть: вроде как стоишь над пропастью или играешь в прятки со смертью. Подобраться ближе всех к опасности и невредимым отскочить в последний момент — что может быть упоительнее этого? Все дети обожают такую игру. Вот и он, как Питер Пэн, отчаянно пытается удержать ускользающий призрак бесшабашной юности.
Во имя самого Бога, подумал Брэндинг, что со мной происходит? Но он уже знал, что происходящее с ним к Богу никакого отношения не имеет.
* * *
Николас сидел на приступке веранды, когда появилась Жюстина. — Тут письмо для тебя с острова Марко, штат Флорида. Я думаю, что это от Лью Кроукера.
Николас оторвал глаза от клочка земли перед крыльцом, где уже сгущались тени, словно сползаясь сюда со всех концов земли. Он взял письмо, но на лице его так ничего и не отразилось.
— Ник? — Жюстина опустилась с ним рядом, но не касаясь плечом. — Что с тобой? — Ее глаза изменили цвет, став из зелено-карих зелеными, как крыжовник, что с ней всегда было в минуты душевного волнения. Красные точечки на радужной оболочке левого глаза так и вспыхнули в свете заходящего солнца. Она закинула ногу на ногу, откинула с лица прядь темных волос. Кожа ее была по-прежнему гладкой, испещренной маленькими веснушками, как у ребенка. Носик немного широковат, но зато он придавал лицу индивидуальность. Губы полные, чувственные. Годы пощадили ее: она нисколько не изменилась за те десять лет, что прошли с тех пор, как Николас встретил ее на берегу в Вест-Бэй Бридж на Лонг-Айленде, и он подумал, что она похожа на заблудившуюся девочку. Теперь она уже не девочка: зрелая женщина, жена и, хоть и на короткое время, мать.
Николас вернул ей письмо, коротко сказав: — Прочти, — но таким пустым, лишенным всякого выражения голосом, что она снова разволновалась. С тех пор как он вернулся домой после операции — почти восемь месяцев назад — он сильно переменился. Плохо ел, хотя она старалась готовить для него блюда, которые он всегда любил, плохо спал по ночам. До этого у него со сном никогда не было проблем (правда, надо исключить несколько ночей после того, как умерла дочка), а теперь она часто слышала, как он ходит взад-вперед по комнате в три часа ночи. Хуже всего, он забросил даже свои обычные тренировки. Вместо этого он бродил по саду с пустым выражением на лице или сидел на приступочке веранды, упершись глазами в пыль перед крыльцом.
Как-то раз она даже позвонила врачу, который удалил опухоль, д-ру Ханами. Доктор заверил ее, что Николас приходит к нему на консультацию регулярно раз в две недели и что на основании своих наблюдений он может сказать, что причин органического характера для его недомоганий нет. «Ваш муж перенес серьезную операцию, миссис Линнер, — заявил д-р Ханами с уверенностью самого Господа Бога. — И я уверяю вас, это его нынешнее состояние — явление временное и по большей части психологического характера. Что бы это там ни было, оно со временем пройдет».
Но слова доктора не прозвучали для Жюстины достаточно убедительно. Она-то знала, какие психологические перегрузки Николас может выносить, еще с того времени, как Сайго выследил их обоих. Она знала, с какой легкостью вынес тогда Николас чудовищное напряжение схваток с этим опасным противником. А как ловко он обвел вокруг пальца Акико, бывшую любовницу Сайго: Не может быть, чтобы операция, даже серьезная, вызвала такую реакцию.
Жюстина разрезала конверт, развернула вложенный туда лист бумаги. Письмо было от Кроукера, лучшего друга Николаса. Будучи лейтенантом полиции города Нью-Йорк, Лью Кроукер занимался расследованием таинственных убийств, совершаемых Сайго, — и вот тогда Николас и Жюстина и познакомились с ним. Через год после того, как Николас убил Сайго, судьба вновь свела двух друзей — на этот раз в Японии, куда Кроукер прибыл, чтобы помочь Николасу обезвредить советского агента, охотившегося за секретами нефтяного концерна Тандзана Нанги. В этой тяжелой схватке Кроукер потерял левую руку. Николаса с тех пор не оставляет чувство вины, потому что в Японию Кроукер приехал ради него. Жюстина знала, что это не совсем так, как и то, что «однорукий Лью» нисколько не винил в том, что произошло, своего друга. Николас, в психологии которого было так много черт человека Востока, в этом вопросе оказался почему-то типичным «западником».
"Дорогие Ник и Жюстина! — читала она. — Привет с острова Марко! Наверно, вы удивитесь, узнав, что мы уехали из Ки-Уэст. Дело в том, что нам порядочно надоело торчать на Краю Света, как называют Ки-Уэст аборигены. Престранное это место, даже для штата Флорида, самого нелепого штата во всей стране, с какой стороны на него ни посмотреть. Чтобы жить там, надо быть или отпетым пьяницей, или подлинным отбросом общества. Так что мы почли за благо уехать оттуда.
Здесь, на острове Марко, прекрасная рыбалка, и Аликс становится большим специалистом по ловле меч-рыбы. Я приобрел небольшую лодку, и мы занимаемся кое-какими перевозками. Даже немного зарабатываем на этом деле, хотя разбогатеть нам здесь вряд ли удастся. С другой стороны, я задержал стольких контрабандистов, пытающихся провезти на остров кокаин, что береговая охрана присвоила мне звание почетного пограничника. Полицейским не становятся — полицейским рождаются!
Я все жду, когда Аликс скажет мне, что скучает по Нью-Йорку и своей работе манекенщицы, но она помалкивает — во всяком случае пока.
Ник! Моя новая рука работает! Представляешь себе? Тот доктор, которого ты нашел для меня в Токио, оказался просто кудесником. Я не знаю, что он такое присобачил к моей культяшке, но оно служит так эффективно, что Аликс стала звать меня Капитаном Сумо. Сила этой новой руки просто потрясающая. У меня ушло почти два месяца, чтобы научиться соизмерять ее силу, и еще четыре — чтобы развить ловкость. Она сделана из особого сплава титана в защитной оболочке. Жаль, что вас с Жюстиной не было в Токио, когда я приезжал туда, чтобы получить ее".
Жюстина прервала чтение, рискнув украдкой взглянуть на Николаса. Когда они вернулись из Бангкока, где изготовлялись некоторые компоненты «Сфинкса» для их фирмы, она очень возмущалась, что они разминулись с Кроукером. Разве Николас не знал, когда его друг приезжает в Токио? А потом она подумала, а не нарочно ли Николас приурочил ту командировку в Бангкок как раз к этому времени? Она начала подозревать, что он не хотел видеться с Кроукером и уж точно не хотел видеть протез, который мог растревожить его комплекс вины.
«Но довольно обо мне, — продолжала Жюстина. — Как вы там поживаете? Надеюсь, вы справились от своего горя.» Жюстина остановилась, не в силах продолжать: она чувствовала на себе взгляд Николаса, потом через силу заставила себя улыбнуться и, прокашлявшись, продолжила прерванное чтение. «Просто не верится, что прошло уже несколько месяцев после моего последнего письма к вам. И уж кажется совсем невероятным, что прошло столько лет с тех пор, как мы виделись в последний раз. Взяли бы вы отпуск да и махнули к нам! Аликс тоже была бы ужасно рада. Приезжайте, а? Ваш Лью».
— Знаешь, — мечтательно сказала Жюстина, — а ведь это звучит заманчиво.
— Что?
— Да я насчет того, чтобы принять приглашение Лью. Было бы очень неплохо снова побывать в Штатах, хоть ненадолго. — Естественно, она не хотела говорить ему о своем желании вернуться в Америку насовсем. — Порыбачили бы, покупались, отдохнули. Почудили бы со старыми друзьями. — Она ткнула пальцем в письмо: — Не знаю, как тебе, а мне было бы очень интересно посмотреть, как работает та штука, за которую он получил от Аликс прозвище Капитан Сумо.
Она хотела пошутить, чтобы хоть как-то развеять его хандру, но шутка не вышла: не успела она закончить фразу, как уже поняла, что не надо было бы упоминать о новой руке Кроукера. Николас отшатнулся, будто от удара, быстро встал и ушел в дом.
С минуту Жюстина сидела одна на приступке, молча уставившись на тень, падающую от огромного японского кедра, которая так долго приковывала к себе внимание Николаса. Потом тщательно сложила письмо Кроукера и убрала его обратно в конверт.
Внутри дома, перед раздвигающейся дверью, за которой был его гимнастический зал, стоял Николас: широкие, могучие плечи борца, узкие бедра профессионального танцовщика и длинные, жилистые ноги атлета. Лицо мужественное, с резкими, правильными чертами, в которых, однако, нет ничего классического. Глаза немного раскосые, свидетельствующие о его азиатском происхождении. Скулы высокие, подбородок твердый, массивный, истинно английский — наследие отца. От него исходит ощущение спокойствия и одновременно пассивности.
Он было уже вошел в эту дверь, когда вновь вспомнил слова Лью Кроукера — и застрял на месте. Однорукий Лью. ПРЕКРАТИ! — приказал он себе с раздражением. Тебе что, мало неприятностей последнего времени, чтобы ворошить старое чувство вины? В глубине души он не мог сознавать, что этот пунктик — отрыжка европейской культуры в нем, и поэтому не мог не презирать его в себе. Интересно, чувствовал ли когда-нибудь его отец себя настолько европейцем, как он в такие минуты?
До какой-то степени Жюстина права. То, что случилось с Кроукером, было предопределено его кармой. Но она не могла знать, что его карма и карма Лью Кроукера переплетены: они рождены под одним знаком, и то, что случилось с одним, отзывается на другом, как у сиамских близнецов. Вот и сейчас нет ничего случайного в том, что его письмо пришло именно в такой момент, когда он...
С огромной неохотой Николас зашел в гимнастический зал и облачился в черную хлопчатобумажную куртку. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как он одевал ее в последний раз, и поэтому он почувствовал себя в ней как-то неуютно. Будто его кто-то сглазил. Что с ним такое творится? Все как-то не так...
В зале пахло застарелым потом и свежей соломой. Взгляд Николаса упал на тяжелую, обитую войлоком тумбу, свисающие с перекладины кольца, шведскую стенку, которую он сделал собственными руками, пересекающиеся деревянные балки над головой, на которые он, бывало, залезал и висел, зацепившись за них перекрещенными лодыжками.
Он закрыл глаза, пытаясь представить себе, как он занимался здесь множество раз, отрабатывал сложные упражнения, связанные с боевыми искусствами, в которых специализировался: айкидо и ниндзютсу. Он явственно помнил, что он работал здесь до седьмого пота, но НИ ЗА ЧТО НА СВЕТЕ не мог вспомнить, что он при этом делал. Господи, подумал он, внезапно почувствовав себя усталым, что же это такое со мной! Такого не может быть, однако было, — и он почувствовал, как леденящий страх заползает ему в душу, как вор в покинутое жилище.
Его колени обмякли, и он опустился на пол напротив тяжелой тумбы, обитой войлоком. Прислонившись к ней лбом, Николас вспомнил свой последний бой, как иные вспоминают неистовую, но давно угасшую страсть, — с почтительным удивлением, смешанным с подозрением, что память могла сместить пропорции, преувеличив ее значение.
Он вспомнил боль, которая обожгла его, когда Котен — секретный агент, работавший на Советы, который отсек руку Кроукеру, — полоснул его катана, самурайским мечом, подаренным Николасу его отцом в день его тринадцатилетия.
НИКОЛАС СДЕЛАЛ ОТВЛЕКАЮЩЕЕ ДВИЖЕНИЕ ВПРАВО И ПОДНЫРНУЛ ПОД РУКУ КОТЕНА. НО ЭТОТ ГИГАНТ — КОТЕН БЫЛ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫМ БОРЦОМ СУМО — ПРЕЖДЕ ДЕРЖАВШИЙ КАТАНА ОБЕИМИ РУКАМИ, ТОТЧАС ОСВОБОДИЛ ЛЕВУЮ РУКУ И УДАРИЛ НИКОЛАСА ЛОКТЕМ ПРЯМО В ГРУДЬ. ТОТ ПЛАШМЯ УПАЛ НА ПОЛ.
КОТЕН ЗАСМЕЯЛСЯ. "ЧТО-ТО Я НЕ СЛЫШАЛ ТВОЕГО ВСКРИКА НА ЭТОТ РАЗ, ИТЕКИ, НО НЕПРЕМЕННО УСЛЫШУ". КАТАНА ОБРУШИЛСЯ СВЕРХУ, ЕГО ОСТРЫЙ КОНЕЦ ВОНЗИЛСЯ В ПОЛ ПРЯМО У НОГ НИКОЛАСА.
КОТЕН ОПЯТЬ ЗАСМЕЯЛСЯ, УВИДАВ, ЧТО НИКОЛАС ПОДНЯЛСЯ С ПОЛА И БРОСИЛСЯ НА НЕГО — ЧЕЛОВЕК-ГОРА, АТАКУЕМЫЙ НАЗОЙЛИВЫМ НАСЕКОМЫМ, КОТОРОЕ МОЖЕТ УЖАЛИТЬ, НО ОСОБОГО ВРЕДА ПРИЧИНИТЬ НЕ В СИЛАХ.
ОН ВСТРЕТИЛ ПРИЕМ «ОШИ», КОТОРЫЙ ПОПЫТАЛСЯ ПРОВЕСТИ НИКОЛАС, НЕ КОНТРПРИЕМОМ, КАК МОЖНО БЫЛО ОЖИДАТЬ, А УДАРОМ РУКОЯТКОЙ МЕЧА ПО ПРАВОЙ РУКЕ НИЖЕ ПЛЕЧА. НИКОЛАС ПОЧУВСТВОВАЛ, КАК ТРЕСНУЛА КОСТЬ И БОЛЬ ОГНЕМ РАЗЛИЛАСЬ ПО ВСЕЙ ПРАВОЙ ПОЛОВИНЕ ТЕЛА, ТЕПЕРЬ ОТ НЕЕ МАЛО ТОЛКУ В БОЮ.
* * *
— "МУСАШИ НАЗЫВАЛ ЭТО ПОВРЕЖДЕНИЕМ УГОЛКОВ, ИТЕКИ, — ЗЛОРАДСТВОВАЛ КОТЕН. — Я БУДУ ВЫВОДИТЬ ИЗ СТРОЯ ТВОЕ ТЕЛО ПОСТЕПЕННО, И Я ЕЩЕ УСЛЫШУ, КАК ТЫ БУДЕШЬ ВОПИТЬ ОТ БОЛИ".
ОН БРОСИЛСЯ НА НИКОЛАСА, СДЕЛАЛ ЛОЖНЫЙ ВЫПАД МЕЧОМ И ПРИЕМОМ «ОШИ» СВАЛИЛ ЕГО НА ПОЛ. ЗАТЕМ УПЕРСЯ КОЛЕНОМ ЕМУ В ГРУДЬ, ЗАНЕС НАД НИМ КАТАНА.
С РЕШИМОСТЬЮ ОТЧАЯНИЯ НИКОЛАС ПУСТИЛ В ХОД ЛЕВУЮ РУКУ, ПЫТАЯСЬ ОТКЛОНИТЬ УДАР, НО ИЗ-ЗА БОЛИ В ПЛЕЧЕ ОН НЕ СМОГ ПРОВЕСТИ ПРИЕМ «СУВАРИ ВАДЗА». ОН БЫЛ ВЫНУЖДЕН ПРЕЖДЕВРЕМЕННО ОТПУСТИТЬ РУКУ КОТЕНА И НАНЕСТИ ТОМУ УДАР ЛОКТЕМ, ИМЕНУЕМЫЙ «АТЕМИ», ПО РЕБРАМ, УСЛЫШАВ ОТВЕТНЫЙ ХРУСТ.
КОТЕН ВСКРИКНУЛ, ОТПРЯНУЛ НАЗАД, НО ВСЕ-ТАКИ ПОПЫТАЛСЯ ДОВЕСТИ ДО КОНЦА УДАР КАТАНА. НИКОЛАС ЗАХВАТИЛ ПРАВУЮ РУКУ СОПЕРНИКА, ЗАЖАВШУЮ МЕЧ, И СДЕЛАЛ РЕЗКОЕ ДВИЖЕНИЕ. КОСТЬ ХРУПНУЛА.
ТЕПЕРЬ ОНИ БЫЛИ ДО НЕКОТОРОЙ СТЕПЕНИ КВИТЫ: ПРАВАЯ РУКА КОТЕНА БЕССИЛЬНО ПОВИСЛА, ВЫПУСТИВ РУКОЯТКУ МЕЧА. НО ЭТО НЕ ОСТАНОВИЛО ЕГО ВТОРОЙ АТАКИ. ОТ МОЩНОГО БРОСКА ЧЕРЕЗ ПЛЕЧО НИКОЛАС ПОКАТИЛСЯ ПО ПОЛУ, ПРЯМО НАВСТРЕЧУ СТРАШНОМУ УДАРУ «ЦУКИ», КОТОРЫЙ ВЫШИБ ИЗ ЕГО ЛЕГКИХ ВЕСЬ ВРЕМЕННЫЙ ЗАПАС ВОЗДУХА. ОН РАСПЛАСТАЛСЯ НА ПОЛУ, ОТЧАЯННО ПЫТАЯСЬ СДЕЛАТЬ ВДОХ.
* * *
НЕ УСПЕЛ ОН ПОДНЯТЬСЯ, КАК ВТОРОЙ «ЦУКИ», НАНЕСЕННЫЙ ПРЯМО В ГРУДЬ, СНОВА ОПРОКИНУЛ ЕГО. МГНОВЕНИЕ — И ЧУДОВИЩНАЯ ТУША КОТЕНА НАВАЛИЛАСЬ НА НЕГО, НЕ ДАВАЯ ВЗДОХНУТЬ. НИКОЛАС ЧУВСТВОВАЛ, ЧТО ЖЕЛЧЬ ПОДНИМАЕТСЯ ПРЯМО К ГОРЛУ. В ЭТОМ БОРЦЫ СУМО — А КОТЕН БЫЛ МАСТЕРОМ В ЭТОМ ВИДЕ БОРЬБЫ — БОЛЬШИЕ СПЕЦЫ: ИСПОЛЬЗОВАТЬ ВО ВРЕМЯ ПОЛОЖЕНИЯ В ПАРТЕРЕ СВОЕ ПРЕИМУЩЕСТВО В ВЕСЕ.
НИКОЛАС ПОЧУВСТВОВАЛ ПРЯМО У СВОЕЙ ГРУДИ ОСТРИЕ КЛИНКА. КОТЕН НАКЛОНИЛСЯ ВПЕРЕД, УСИЛИВАЯ ДАВЛЕНИЕ НА ГРУДЬ. ПРОРЕЗАВ ЧЕРНУЮ БОРЦОВСКУЮ КУРТКУ НИКОЛАСА, ОСТРИЕ ПРОЧЕРТИЛО ПЕРВЫЙ СТРАШНЫЙ СЛЕД ПО КОЖЕ, КОТОРАЯ ЛОПНУЛА, КАК СПЕЛАЯ КОЖИЦА БАНАНА. КРОВЬ ХЛЫНУЛА ПОТОКОМ, ЧЕРНАЯ, ГОРЯЧАЯ.
ВСЕ СУЩЕСТВО НИКОЛАСА МОЛИЛО О КОНЦЕ МУКИ. ОТКЛЮЧИВ СОЗНАНИЕ, ОН ПОЗВОЛИЛ ТЕЛУ ДЕЙСТВОВАТЬ НА СВОЕ УСМОТРЕНИЕ. ПАЛЬЦЫ ЕГО ЛЕВОЙ РУКИ ВЫПРЯМИЛИСЬ И СЖАЛИСЬ, ПРЕВРАТИВШИСЬ В КЛИНОК, ПРОЧНЕЕ КОТОРОГО НЕТ КЛИНКА НА ЗЕМЛЕ. РУКА ВЗМЕТНУЛАСЬ ВВЕРХ, НАЦЕЛИВШИСЬ ПРЯМО В ТО МЕСТО, ГДЕ ШЕЯ КОТЕНА ПЕРЕХОДИЛА В ПОДБОРОДОК.
НИКОЛАС НАНЕС УДАР ПО ВСЕМ ПРАВИЛАМ КЕНДЗЮТСУ, СЛИВ ВОЕДИНО МЫШЦЫ, СЕРДЦЕ, ДУХ. ОН НЕ ДУМАЛ О ПЛОТИ, ЗАКРЫВАЮЩЕЙ ТО МЕСТО НА ШЕЕ КОТЕНА, В КОТОРОЕ ОН НАЦЕЛИЛСЯ: ОН ДУМАЛ О ТОМ, ЧТО НАХОДИТСЯ ЗА НЕЙ. ЭТОТ СТРАШНЫЙ УДАР, ИЗВЕСТНЫЙ ПОД НАЗВАНИЕМ «КОРШУН», ПРОБИЛ ПЛОТЬ И ХРЯЩИ НА ШЕЕ КОТЕНА. ЧЕЛОВЕК-ГОРА УМЕР ПРЕЖДЕ, ЧЕМ УСПЕЛ ПОДУМАТЬ, ЧТО УМИРАЕТ.
Потом, оправившись от ран на теле, но с по-прежнему кровоточащей душой, в ту минуту, когда на сердце было особенно муторно Николас зашвырнул катана в озеро, неподалеку от которого он теперь жил. Меч ушел под воду почти без всплеска.
Теперь, вспоминая этот бой, Николас расстегнул куртку, и пальцы его нащупали на груди шрамы, оставшиеся от ран, полученных в бою с Котеном. Если бы не это наглядное доказательство, он мог бы подумать, что все это ему лишь приснилось.
Услыхав звук открывающейся двери, он резко поднял голову, будто ожидал атаки противника.
Осторожно ступая босыми ногами по татами, закрывающему почти весь пол в зале, к нему шла Жюстина. Он никак не среагировал, когда она присела рядом с ним. Ее глаза с состраданием изучали его пасмурное лицо, но коснуться его плеча она не решилась.
— Если ты так мучаешься, — мягко сказала она, — то хотя бы позволил мне помочь тебе.
Он ответил не сразу: — Ты ничем не можешь мне помочь, — вымолвил он наконец.
— Ты имеешь в виду, что не хочешь позволить мне помочь тебе?
Он сидел, низко склонив голову. Лицо было в тени.
— Ты ведешь себя глупо, Николас.
— Ну, раз ты так уверена в непогрешимости своих суждений, наверное, так оно и есть.
Жюстина отстранилась от него и долго молча изучала его лицо.
— Ты помог мне, когда я страдала. Так почему же ты не можешь позволить мне...
— Это не одно и то же.
— Разве? — она пожала плечами. — Впрочем, наверное, ты прав. — На этот раз она не выдержала и легонько коснулась его руки: — Ник, долгое время после... после смерти малютки мне не приносили радости близость с тобой. Ты, конечно, это заметил.
— Обоим нам было тогда не до этого, — согласился он. Жюстина помолчала с минуту, давая ему понять, что он должен дать ей высказаться. Он из опыта знал, как трудно ей обычно бывает говорить о том, что у нее лежит на сердце. — Мое отвращение к сексу — ну, не к самому сексу, а к тому, что является его неизбежным плодом и что принесло нам обоим столько боли вместо радости — длилось дольше, чем следовало бы. Дольше, чем это может считаться нормальным.
Она увидела его протестующий взгляд и поспешно прибавила:
— Да, Ник, это так. Я не знала, что это может плохо обернуться для нас обоих. Но, понимаешь, я ничего не могла с собой поделать. Сейчас, глядя назад, я думаю, что это было своего рода покаяние, но какое-то извращенное, болезненное. У меня было ощущение, что после того, что случилось, я для тебя потеряла интерес. И не надо уверять меня, что это не так. — Она грустно улыбнулась. — Я все понимаю. Мое поведение было глупее глупого, и от него больше всего страдал ты. Прости меня. — Она придвинулась к нему поближе. — Мне бы хотелось вернуться назад во времени и на этот раз справиться со своим горем более эффективно, не позволить ему затопить все вокруг меня.
— У тебя было достаточно причин, чтобы переживать твое горе именно так, как ты переживала его, — возразил Николас.
Она бросила на него странный взгляд.
— А как насчет ТВОЕГО горя. Ник? Она ведь была и твое дитя тоже. — Жюстина старалась произнести это спокойно, но горькие нотки непроизвольно прозвучали в ее голосе.
— Я не хочу об этом говорить. Что бы я ни чувствовал, это касается только меня одного.
Жюстина отшатнулась:
— Это не касается даже меня? Твоей жены? — Она смутно осознавала, что перешла на повышенные тона, но ничего не могла с собой поделать. — Ведь это была наша с тобой дочь. НАША!
— Не вижу смысла обсуждать очевидное.
Жюстину вдруг прорвало:
— Прекрати это, слышишь? Это просто чудовищно, что ты глушишь в себе любое чувство. Любовь, ненависть, неприятие, гнев. Ты что, действительно ничего не чувствовал, наблюдая, как я все глубже и глубже погружаюсь в пучину жалости к самой себе? Конечно же, время от времени ты чувствовал и злость, и обиду на меня за то, что я так эгоистично отгородилась от тебя. Я даже не знаю, что ты чувствовал, когда умерла наша малютка. Ты не пролил ни слезинки — во всяком случае в моем присутствии. Ты никогда не говорил о ней — во всяком случае со мной. Ты что, похоронил свое чувство так глубоко, что и теперь не хочешь выразить своего отношения к тому, что бедняжка покинула этот мир?
— Я вижу, — сухо промолвил Николас, — что ты вернулась к старой привычке разыгрывать передо мной и прокурора, и суд присяжных.
— Нет, черт побери! Я просто даю тебе шанс облегчить свою душу.
— Вот видишь! — бросил он небрежно, скрывая раздражение. — Ты уже заранее считаешь меня виновным, и теперь, чтобы успокоить тебя, я должен начать каяться.
— Я абсолютно спокойна! — крикнула Жюстина.
— Ты даже вся побагровела, — заметил Николас.
— Ну и катись к чертовой матери! — Она вскочила на ноги и направилась прочь из комнаты, но на пороге обернулась: — Это из-за тебя мы сейчас поссорились. Помни это!
Их взгляды встретились, и Николас почувствовал, что она права. Почему он не может заставить себя рассказать ей, как он чувствовал себя тогда — когда их дочь умерла?
И внезапно он понял почему. И от осознания этого его даже пот прошиб. Он не может говорить, потому что боится. Он боится страха, поселившегося в нем и растущего, как живое существо.
* * *
Сендзин Омукэ снял телефонную трубку и вызвал к себе сержанта Тони Йадзаву. Ожидая ее прихода, он повернулся вместе со стулом лицом к окну, закурил сигарету и, сделав глубокую затяжку, выпустил дым в потолок. Здание полиции занимало старинный императорский особняк, где эти параноики из рода Токугава начали новый период в истории Японии, продлившийся около 250 лет.
С другой стороны, Токугава были мудрыми правителями. Осознавая необходимость беспощадного подавления малейшего намека на сопротивление их господству, они импортировали из Китая одну из форм конфуцианства, полезную для них. Эта религия выделяла долг и преданность среди всех других черт человеческого характера. В китайском первоисточнике это по большей части сводилось к почитанию отца и матери и преданности им, но Токугава не устояли перед чисто японской страстью совершенствовать приобретенную за рубежом продукцию. В результате долг и преданность в японской разновидности конфуцианства стали распространяться на сегунов, то есть на самих Токугава.
Это было сделано, конечно, чтобы упрочить личную власть. Но не только для этого. Сендзин знал, что до прихода к власти Ияэсу Токугавы, первого сегуна, Япония была раздробленной феодальной страной, раздираемой на части вечно враждующих между собой князьями. Ияэсу Токугава все это изменил, кнутом и кровью объединив страну, и таким образом необычайно укрепил ее.
Но, с другой стороны, именно в период сегуната Токугавы необычайно укрепилось жесткое кастовое деление народа, в котором правители видели эффективное средство контроля над большинством населения.
До некоторой степени, не в первый раз подумал Сендзин, сегуны были помешанными на контроле придурками. Вроде меня.
Он услышал вежливое покашливание и, повернувшись вместе со стулом лицом к двери своего крошечного кабинета, увидал на пороге Томи Йадзаву. — Заходите, сержант, — пригласил он. У Сендзина была привычка никогда не обращаться к подчиненным по имени — только по званию. Он считал, что это позволяет ему сохранять нужную дистанцию для надлежащего контроля, постоянно напоминая людям, каково их положение не относительно него самого, а внутри их общей семьи — отдела полиции города Токио.
— Как обстоят дела с расследованием того дела об изнасиловании и убийстве? Ну, этой самой Марико. Не помню ее фамилии.
— Бедное падшее создание! Даже в ее стриптиз-клубе никто, кажется, не знает ее фамилии, — посетовала Томи.
— Вот именно. — Сендзин не предложил ей сесть. Он считал, что подчиненные должны стоять в его присутствии. Побарабанил пальцами по крышке стола. — Как продвигается расследование? Что-нибудь нашли?
— Нет, господин.
— Совсем ничего?
— Я полагаю, вы просматривали мои еженедельные отчеты?
— А как насчет того, кому могла быть адресована записка, обнаруженная на ее трупе: «Это могла бы быть твоя жена»?
— Мной установлено, что жертва была незамужней, но встречалась с кое-какими мужчинами. Они никогда не приходили в ее клуб, и, в соответствии с показаниями других танцовщиц, Марико ни с одной из них не состояла в настолько доверительных отношениях, чтобы рассказывать о своих дружках. Вообще в клубе о ней очень плохого мнения. Ее подруги жаловались, что она смотрела на них как на какую-то грязь. По-видимому, эта Марико лелеяла какие-то честолюбивые планы.
Он буркнул: — Тогда она неверно выбрала себе профессию.
— По-видимому, так, господин.
Сендзин смерил глазами Томи Йадзаву. Это была миниатюрная, но, очевидно, очень сильная женщина, хотя и со всеми причитающимися ее телу формами. Лицо волевое, с необычайно яркими, более раскосыми, чем у большинства японок, глазами. Волосы длинные, тоже сверкающие, как и глаза, при ярком электрическом свете, собранные в аккуратный пучок на затылке. Она пользовалась репутацией самого способного работника его отдела, и именно поэтому он поручил ей расследование убийства Марико. Уж если ей не удастся ничего обнаружить, то и никому не удастся.
— Сколько вы занимаетесь этим делом? Восемь месяцев? Я думаю, что пора закрывать, — сообщил Сендзин.
— Извините, господин, но, как Вам известно, я одна занималась этим делом, — глаза Томи были прикованы к одной точке на стене за спиной Сендзина, чуть-чуть повыше его головы и на фут левее. — Я знаю, каково быть одному в этом мире. Эта Марико, возможно, для Вас, как и для отдела в целом, — ничто, но во многом она была таким же человеком, как и я. Я бы хотела продолжать расследование до тех пор, пока не найду убийцу.
— Полиции города Токио нет дела до того, что вам хочется или не хочется, сержант, — резко возразил Сендзин. — У нее своя жизнь и свои соображения об использовании личного состава, независимо от ваших желаний. — Он с удовлетворением отметил, что щеки Томи густо покраснели. — Есть ли необходимость напоминать, кто вам предоставил эту возможность свободно заниматься этим делом в течение этих месяцев, хотя мы с первого дня считали его неразрешимым? Будьте довольны тем временем, которое я вам дал на ваши частные изыскания.
— Да, господин, — согласилась Томи. — Я глубоко признательна вам за поддержку. Просто при жизни у Марико не было никого, кто захотел бы ей помочь. Жаль, что она не может знать, что сейчас такой человек есть, — это я.
— Вы сделали все, что было в ваших силах, сержант. Но долг прежде всего.
— Да, господин.
Сендзин резко встал, и лицо его оказалось как раз против той точки на стене, к которой был прикован взгляд Томи. — Мои подчиненные недолюбливают меня, не так ли, сержант?
— Что господин имеет в виду?
— Это из-за возраста? — этот вопрос Сендзина был явно риторическим. — Через шесть недель мне будет двадцать девять. Конечно, меня здесь считают слишком молодым, чтобы возглавлять отдел по раскрытию убийств. Вы тоже так считаете, сержант?
— Возраст не всегда связан напрямую со способностями человека.
Слушая ответ Томи, Сендзин смотрел ей прямо в глаза, и вдруг в нем зародилось странное предчувствие. У него появилось неприятное смущение, какое, вероятно, бывает у хищника, пропустившего врага на свою территорию. Может, он недооценил способностей Томи Йадзавы? Сендзин всегда гордился тем, что верно оценивал возможности своих врагов. Правда, этот сержант-детектив не была его врагом. По крайней мере пока.
— Может, они полагают, что успешная работа этого отдела по раскрытию убийств не имеет никакого отношения к таланту его руководителя, сержант?
— Нет, господин, это не так.
Сендзин кивнул:
— Вот это уже кое-что. — Он немного подождал. — А теперь скажите свое мнение, сержант. Здесь нас только двое.
— А как насчет записывающих устройств?
Сендзин вскинул голову и улыбнулся про себя. Да, подумал он, она не только сообразительная, но у нее еще и реакция приличная. Ему это понравилось. Похоже, работать с ней будет одно удовольствие.
Сендзин вышел из-за своего стола. Он стоял так близко к ней, что слышал ее дыхание, ощущал запах ее тела.
— В этой комнате их нет. — Он взглянул ей в глаза. — А на вас их, часом, нет?
— Не беспокойтесь. Все чисто, господин.
— Ну, тогда, — сказал Сендзин, — продолжим.
Томи глубоко вздохнула, но приток кислорода в легкие, казалось, ничуть ей не помог. Его близость явно возбуждала ее. Она вдруг ощутила в нем человеческое существо — причем мужского пола. Раньше она наблюдала за ним с расстояния, и это ей нравилось, но теперь, когда он оказался совсем рядом, она почувствовала вроде как легкое опьянение. Ее ноздри расширились, впитывая его мужской запах. Слегка встряхнув головой, она взяла себя в руки.
— Извините, господин, знаете ли вы значение своего имени, Омукэ?
Сендзин улыбнулся, но тепла не стало больше в его улыбке.
— Предположим, нет.
Томи кивнула.
— Омукэ — это посланник из другого мира. Что-то вроде демона.
— Или ангела.
— Да, — ответила Томи, чувствуя, что у нее все во рту пересохло. — Или ангела. Но в любом случае «омукэ» — не от мира сего. — Сендзин понял, что под словами «сей мир» она подразумевала Японию. — В отделе считают, что начальник... — Она остановилась, почувствовав, как натянулись вожжи социальной субординации, согласно которой критика начальника считалась грехом.
— Продолжайте, сержант, — в голосе Сендзина появились стальные нотки, — Как я вам уже говорил, вы можете высказать свое мнение, не стесняясь ничем.
— В отделе считают, — снова начала Тони, — что их начальник иногда исполняет свои обязанности, как будто он действительно «омукэ». Будто он печется о себе больше, чем о службе вообще и руководимом им отделе — в частности.
— Скажите, сержант, вы тоже такого мнения? Томи растерялась. От такого сочетания официальности темы разговора и доверительности, интимности манеры его ведения у нее дух захватило. Только бы он не заметил... — Если быть до конца откровенно...
— Подождите, — резко прервал ее Сендзин, заставив замолчать. — Это нечестный вопрос. Я беру его обратно. Видите ли, сержант, у нас с вами есть что-то общее. Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные. Внезапный и безвременный уход из жизни нескольких начальников, совпавший с моими успехами по сыскной части, привел меня к выдвижению на этот пост. Возможно, к нежелательному выдвижению, как считают некоторые, м-м?
Томи ничего не ответила. Она была премного благодарна начальнику, что он не стал обсуждать ее собственное шаткое положение в отделе, зная, что они оба понимают его истоки. Она также подумала о стечении обстоятельств, которое, как уже указал Сендзин, помогло его выдвижению. В течение многих месяцев преступный клан Якудза орудовал прямо под самым носом Токийской полиции. Все попытки арестовать членов клана были неудачными.
Так было до тех пор, пока Сендзин Омукэ не провел тайную операцию. Тайную в том смысле, что о ней ничего не было известно в отделе. Он раскрыл целую серию вымогательств, коррупции, укрывательства преступников и, наконец, убийств, совершенных несколькими офицерами отдела по расследованию убийств, связанными с «оябуном» (главой клана) Якудза. Сендзин фактически один раскрыл всю эту группировку.
Отдел находился перед ним в неоплатном долгу. Благодаря его работе, дело было улажено без особой огласки. Вездесущая пресса даже не унюхала скандала, и репутация была спасена. Томи знала, что после этого многие в отделе подали прошение об отставке.
Сендзин разомкнул их интимный круг, вернувшись обратно за свой стол. Томи испытала облегчение, смешанное с чувством потери, — тоже не очень хороший знак.
Сендзин задумался на мгновение, вяло затянувшись уже почти совсем выкуренной сигаретой.
— Нестандартные методы защиты закона, — произнес он, — нельзя рассматривать как нечто предосудительное. Это сугубо МОЯ точка зрения, а вы можете цитировать ее в разговорах с другими работниками этого отдела.
Сендзин сделал последнюю затяжку и затушил окурок в пепельнице.
— Но раз уж вы заговорили об этом, я тоже кое в чем могу вас просветить. Наши обязанности здесь весьма разнообразны. Но среди них наиболее жизненно важной является предотвращение, насколько это возможно, террористических актов в городе Токио. Если вы не спали на лекциях в полицейской академии, вы знаете, что террористы мыслят иначе, чем все остальные наши сограждане. Они действуют хаотично, они — анархисты, а это значит, что их мышление лишено коллективистского начала, характерного для японцев. Они — индивидуалисты. Мой долг, НАШ долг, сержант, арестовать этих террористов, пока они не успели нанести ущерб обществу. Я обнаружил, что лучший способ делать это — это научиться думать, как они. И мой послужной список, да и послужной список всего отдела, свидетельствует о правильности моей стратегии. — Его глаза снова встретились с глазами Томи. — Я понятно объясняю?
— Абсолютно, господин.
— Хорошо, — удовлетворенно кивнул головой Сендзин. Он снова отвернулся и стал смотреть в окно. — Теперь, когда дело Марико закрыто, у меня есть для вас новое задание. Вы когда-нибудь слышали о человеке по имени Николас Линнер?
— Да, — ответила Томи. — Думаю, нет человека в Токио, который не слышал.
— И не только в Токио, — сказал Сендзин многозначительным тоном. Он снова повернулся к ней лицом. — Короче, Линнер-сан — ваше новое задание. Присматривайте за ним. Охраняйте его.
— Охранять?
— Не делайте такого удивленного лица, сержант, — сказал Сендзин, снова приближаясь к ней. — Сегодня утром мы перехватили шифровку советской военной разведки. Двадцать минут назад она была расшифрована. Вот это послание. — Он передал ей текст, напечатанный на тонкой бумаге, и, забирая его, Томи коснулась своими пальцами его руки. В ту же секунду их глаза встретились. Томи тут же решила сосредоточить свое внимание на чтении текста. А Сендзин тем временем продолжал: — Кажется, Линнер является мишенью Советской Армии и в ближайшее время должен быть ликвидирован. Как вы поняли из шифрограммы, покушение запланировано на следующую неделю.
* * *
Бани «Шакуши» находились в Роппонги — сверкающем огнями районе Токио, где иностранец чувствует себя не таким уж иностранцем, а любой японец старше восемнадцати лет — довольно-таки неуютно. Эти бани находились недалеко, по крайней мере, по токийским масштабам, от конторы Нанги, на одной из боковых улочек, изобилующих ультрамодерновыми кафе и дискотеками, делающими этот район центром ночной жизни города. На углу через дорогу находился магазин аудиовидеоаппаратуры, чьи пятнадцатифутовые витрины были оборудованы синхронно работающими телевизорами, на которых пара таленто принимали позы, которые в наши дни вполне сходят за шоу. «Таленто» — это типично японская разновидность современных телезвезд, одаренных множеством талантов, но не владеющих ни одним из них. Они появляются и исчезают в мгновение ока, как некоторые прически и стили одежды, сегодня являющиеся последним писком моды, а завтра забытые.
Войдя в баню, Нанги приобрел номерок с ключом на резиночке, прошел в предбанник и стал медленно раздеваться. Это тривиальное для большинства людей дело давалось ему с трудом. Во время войны что-то случилось с точками соединения нервных клеток его нижних конечностей, и от этого их движения стали дергающимися и, как казалось, плохо координированными. Опираясь на трость с головой дракона, Нанги аккуратно опустил свое худое, как у гончей, тело на полированную деревянную скамью, тянущуюся вдоль ряда металлических запирающихся шкафчиков.
Раздевшись, он подумал о том, каким образом Кузунда Икуза узнает его. Без сомнения, ему описали приметы Нанги. Он знает о правом глазе Нанги, с навеки застывшим веком, наполовину приоткрывающим бесполезный мутный молочно-голубой белок. Ему, вероятно, даже показали его фотографию. Но для Нанги самый первый момент, когда он взглянет в лицо Кузунды Икузы своим здоровым глазом, будет началом знакомства с этим человеком. И он должен будет сразу же понять, что тот из себя представляет, и можно ли победить его в психологической схватке.
Минуту Нанги сидел совсем неподвижно. Ему хотелось курить. Но в день похорон Сейчи Сато он бросил курить. Это было не как временная епитимья, а как знак вечной скорби — как огонь над солдатской могилой — об ушедшем друге. Как только Нанги тянуло закурить, он вспоминал Сейчи. Во время войны старший брат Сейчи пожертвовал собой, чтобы спасти Нанги. Теперь, после смерти Сейчи, никто, кроме самого Нанги, не знал об этом, даже Николас.
Нанги вспоминал буддистскую церемонию над могилой Сейчи, не имеющую для него никакого смысла, но необходимую в этой стране, где большинство людей поклоняется Будде и синтоистским духам. Он вспомнил, как читал про себя молитву по-латыни, когда были зажжены палочки и священники затянули литанию.
После похорон, опустошив свой серебряный портсигар в ближайшую урну, Нанги вернулся на поезде в Токио, но не пошел в контору сразу, а отправился в церковь.
Война изменила Нанги во многом: она лишила его одного глаза, нормальной работоспособности ног, и, кроме того, она отняла у него лучшего друга. Но самой серьезной переменой было его обращение в католичество. Один на плоту посреди Тихого океана, когда смерть Готаро была все еще свежей раной, он думал о том, как найти успокоение, и дух его взалкал. В Боге нуждался в тот момент Нанги, но и буддизм, и синтоизм отрицали идею Бога. После войны первое, о чем он вспомнил, так это о Библии.
Прошли годы, и вот, схоронив Сейчи, Нанги входит в свою церковь и направляется к исповедальне.
«Прости меня, отче, ибо я согрешил...»
Он чувствует себя смягчившимся и успокоившимся. Ему сказали, что Господь с ним, и, ухватившись за эту мысль, он нашел утешение... Но иногда, как, например, теперь, в заполненной паром бане, Нанги посещали сомнения. Он не знал, укрепил ли его или, наоборот, ослабил католицизм. Это правда, что во время испытаний вера в Бога поддерживала его. Но в другие моменты, как, например, теперь, он начал беспокоиться за свою беспрекословную веру в силу католической литании, за свою приверженность Римской церкви. В такие моменты он попадал в замкнутый круг. С одной стороны, он понимал, что должен подчиняться воле Божией и требованиям церкви, а с другой стороны — иногда начинал чувствовать себя примерно так же, как наркоман, попавший в зависимость от сил, которыми он не может управлять, и чувствующий, как потихоньку умирает его воля. Это — пугало Нанги.
И, что еще хуже, он чувствовал, что ему трудно исповедоваться священнику в своих сомнениях. Это уже само по себе было грехом. Но он не мог себя заставить признаться в своем поражении, тем более в том, что он сомневался, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ли это было поражение. Значило ли это, что он предал Бога, или это значило, что Бог предал его?
Нанги не мог дать ответа на этот вопрос и часто в последнее время думал, есть ли какая-нибудь разница между тем и другим. В своем смятенном состоянии он счел невозможным принять причастие, что еще больше усугубило его чувство отчужденности. Его душу смущали предчувствия: он понимал, что над ним и над его близкими сгущаются сумерки.
Здоровый глаз Нанги сфокусировался на металлической двери шкафчика прямо перед ним. С усилием он заставил себя вернуться в настоящее. Он постарался сосредоточиться, сделав несколько глубоких вдохов. Ему потребуются все его внутренние ресурсы, чтобы эта встреча с Кузундой Икузой прошла достойно.
Раздевшись полностью, Нанги запер шкафчик, привязал ключ к запястью руки и пошел, опираясь на трость тяжелее обычного. Обычно он всегда прибегал к этому трюку, когда ему надо было встретиться с кем-либо в общественном месте. Умный человек должен уметь извлекать пользу даже из физических недостатков. Герой войны все еще пользовался почетом в Японии, и Нанги взял себе за правило пользоваться любым преимуществом, которое его собственное трудолюбие, судьба или случай посылали ему.
Его зрячий глаз, глубоко запавший среди складок и морщин, образующих почти правильный треугольник, внимательно оглядывал отделанные керамическими плитками своды коридора, по которому шел Нанги. Пол был деревянный, и постукивание его трости глухим эхом отдавалось в насыщенном влагой воздухе.
Внутри отдельного маленького кабинета молодая женщина приняла трость Нанги и, когда он сел рядом с наполненной водой бадьей, стала черпать ушатом воду и поливать его сверху, пока другая женщина намыливала и терла его тело огромной натуральной морской губкой. Вода была упоительно горячей, и он прямо-таки млел под ее струями.
Вымытому — очищенному, как сказали бы синтоисты — Нанги помогли подняться на ноги, подали его трость и провели в другую часть бани, где его ждал Кузунда Икуза.
Нанги был поражен, как говорится, до мозолей: Икуза оказался совсем молодым человеком, прямо-таки ребенком по масштабам Нанги, который детьми считал всех моложе тридцати. Неужели такой молодой человек представляет могущественную «Нами» и, соответственно, императора Японии?
Наверно, раньше Икуза собирался стать профессиональным борцом сумо. Его облепленные мускулами короткие ноги выгнулись дугой под тяжестью огромного тела. Розовая плоть каскадом все расширяющихся складок сбегала от рук к бедрам. Но при всем при этом он казался подвижным, напористым и стремительным, как пуля, выпущенная из ружья.
Бритая голова, более темного цвета в тех местах, где должны были быть волосы, украшена маленькими, почти женскими ушами и ротиком в форме лука Купидона, который скорее можно было ожидать увидеть у гейши или у актера, исполняющего женские роли в японском национальном театре. Но угольно-черные глаза на этом довольно широком лице были необычайно живыми, они как бы излучали невидимый свет, проникающий в самые потайные уголки вашей души. Он обладал необычайной внутренней силой — по-японски «хара» — и Нанги сразу же почувствовал, что его надо остерегаться.
— Тандзан Нанги, для меня большая честь познакомиться с Вами, — приветствовал его Кузунда Икуза, слегка наклонив голову в официальном приветствии. — Я представляю «Нами», и голос мой — это голос «Нами», приветствующий Вас.
Это почти ритуальное приветствие было произнесено низким, но режущим слух голосом, в котором угадывались напевные интонации, характерные для речи синтоистских священников.
— Кузунда Икуза, для меня большая честь познакомиться с Вами, — откликнулся Нанги ему в тон. — Свидетельствую свое уважение «Нами» в Вашем лице. Готов внимать ее голосу.
Кузунда Икуза наклонил голову, довольный, что приветственный ритуал был соблюден должным образом. Он поднял руку, всю в жировых складках.
— Я зарезервировал здесь место, которое будет целиком в нашем распоряжении. Так что никто не помешает нашей беседе.
Он провел Нанги в бассейн — широченную комнату со сводчатым потолком, полную голосов, отбрасываемых покрытыми керамической плиткой стенами.
Икуза остановился у небольшой ниши. Крохотные зеленые волны лизали зеленые бортики бассейна. На все семь футов глубины уходил барьер, сделанный из непрозрачного стекла. Свет проходил сквозь него, и какие-то таинственные тени двигались медленно и торжественно по водной глади.
Без малейшего усилия Икуза скользнул в воду, и Нанги, положив на кафельный бортик трость, тоже спустился в воду. Это ему было сделать не так просто, и он подумал, что место встречи выбрано Икузой не случайно, а с целью выставить напоказ физическую немощь Нанги.
Какое-то время они плавали в восхитительно теплой воде, сбрасывая с себя память о безумствующем за стенами этого здания мире, как мертвую кожу. Здесь царили покой и благодать — атмосфера, которую Икуза, по-видимому, считал наиболее благоприятной для их беседы.
Нанги закрыл свой здоровый глаз и распластался у бортика, не думая ни о чем. Так и лежал на воде, не открывая глаза и не фокусируя сознание на чем-то определенном, пока не почувствовал, что Икуза готов заговорить.
И тотчас же почувствовал направленный на него, как луч лазера, взгляд и даже заморгал, будто ему было трудно выносить, когда его так пристально рассматривают. Блики от воды падали на лицо Кузунды, как на экран, в вечно изменяющемся сочетании света и тени.
Воистину это был экран, отражающий не только свет. Нанги понимал, что ему надо научиться читать это лицо, как книгу, если он хочет отстоять свои интересы на этой конференции, которая должна вот-вот начаться.
— Нанги-сан, — начал наконец Икуза — «Нами» поручила мне переговорить с Вами по вопросу необычайной важности.
— Это я уже понял из нашего телефонного разговора, — откликнулся Нанги голосом, искусно маскирующим его чувства.
— У «Нами» есть некоторая озабоченность — весьма серьезная озабоченность — тем, как Вы ведете свои дела. Лицо Нанги сохраняло непроницаемость. — Не думал, что у «Нами» появятся причины изучать положение дел на «Сато Интернэшнл».
— Два фактора вызвали необходимость этого, — пояснил Икуза. — Во-первых, Ваши связи с компанией «Тенчи». Все исследовательские программы, связанные с нефтедобычей, поддерживаются правительством, так что интерес «Нами» здесь вполне естествен.
Видя, что Икуза не очень торопится перейти ко второму фактору, Нанги опять прикрыл свой здоровый глаз и расслабился, погрузившись в задумчивость, как будто он был один в бассейне. Ему не очень понравилось начало разговора, в котором прозвучали обвинительные нотки в его адрес — правда, не вполне конкретные, что делало их тем более оскорбительными. А теперь Икуза опять преднамеренно поддевает его, не спеша высказать вторую причину, по которой «Нами» интересуется «Сато Интернэшнл».
Нанги показалось, что тактика Икузы с самого начала направлена на то, чтобы обидеть его. Чего он хочет добиться этим? Вызвано ли это желанием сразу завладеть положением, или же за этим скрывается более коварный замысел?
Однако Нанги решил не морочить себе голову этими и подобными вопросами. Главное сейчас — внимательно наблюдать за Икузой, прислушиваться к нему, стараясь уловить, что он хочет из него вытянуть. Тогда и ответы на эти вопросы придут сами собой.
— Три года назад, — наконец продолжил Икуза, — проект «Тенчи» был на волосок от того, чтобы быть скомпрометированным русскими. С тех пор производительность «Тенчи» остается значительно ниже ожидаемой.
Нанги пошевелился в воде. — Это верно. Но секреты «Тенчи» были спасены от Советов благодаря мужеству и решительности Николаса Линнера, который фактически один спас проект. Во-первых, оказалось, что шельф в районе Курильских островов оказался более твердым, чем это обычно бывает в таких местах. Наши геологи считают, что это от постоянных землетрясений в этих районах. Так что структура шельфа там совсем другая.
Затем последовала небольшая пауза. На перегородке из непрозрачного стекла играли тени. Вкупе с бликами от волн, плещущихся о бортик, они создавали впечатление абстрактного фильма, смысл которого каждый волен интерпретировать по своему собственному разумению.
— "Нами" имела возможность изучить доклады геологов, — сказал Икуза голосом, в котором прозвучал упрек.
Нанги почувствовал, что его опять поддевают. Икуза не выдвинул никаких обвинений ни против него самого, ни против компании «Сато». Скорее всего, и не выдвинет. Да и вообще, известно ли ему что-либо? Нанги подозревал, что его собеседник просто наудачу закидывает удочку: авось клюнет. Не имея ничего конкретного против «Сато», он уповает на то, что Нанги сам себя выдаст каким-то образом и сам даст материал против своей компании.
— В таком случае, — заметил Нанги, — «Нами» также должно быть известно, что мы делаем все возможное, чтобы заставить «Тенчи» работать на полную мощность.
— "Тенчи" является лишь одним из аспектов проблемы, — как-то вяло сообщил Икуза. Он помолчал, поработав ногами в воде так, что во все стороны пошли волны. Когда они достигли Нанги, он прибавил: — Причины озабоченности «Нами» — употребить слово «тревоги» в данном случае было бы не совсем верно — лежат не в этом.
Надо проявить терпеливость, подумал Нанги, и Икуза сам скажет, зачем они встретились. У Нанги были кое-какие секреты — надежно скрытые секреты — и он был уязвим, как и всякий человек, обладающий секретами. Несмотря на его решимость устоять, методика ведения допроса, выбранная Икузой, могла сработать, и он выдаст свою собственную озабоченность, сыграв, таким образом, на руку этому человеку.
Единственный здоровый глаз Нанги одарил собеседника проницательным взглядом.
— Я готов ответить на все интересующие Вас вопросы.
— Даже если Ваши личные интересы не совсем совпадают с интересами «Нами»?
— Я знаю, в чем состоит мой долг, — сказал Нанги ровным голосом. — Мой долг полностью вписывается в те же самые концентрические круги, что определяют жизнь каждого японца: император, страна, фирма, семья.
Икуза удовлетворенно кивнул.
— В этом я не сомневаюсь, — заверил он. — Но в каком порядке?
Затем представитель «Нами» прибавил довольно жестким голосом: — Если Ваше сердце чисто, Нанги-сан, Вам нечего бояться.
Нанги понял, что ему предстоит пройти испытание огнем. Также он понял, что ему не удастся отмолчаться: с Икузой эта тактика не пройдет, для этого он слишком ушлый. Чтобы заставить его выявить свои цели, надо переходить в наступление. Но это палка о двух концах: такая тактика чревата непредсказуемостью. Не исключено, что Икуза только и ждет, чтобы Нанги переключился на нее, и чем больше он будет говорить, тем скорее выдаст себя.
— Чистота намерений, — сказал Нанги после небольшого колебания, — не всегда может компенсировать дефицит благородства. Ему надоело, что разговор все время крутится вокруг его персоны. — «Идзи о хару», — сказал он, используя этот японский фразеологизм, означающий упорствование в деле, оказавшемся проигрышным, — хорошо для ронина эпохи Токугавы или какого-нибудь другого романтического разбойника, но в наше сложное время «идзи о хару» чаще всего используется для того, чтобы заграбастать побольше личной власти.
Икуза вытаращил глаза, явно удивленный неожиданной атакой Нанги. Он прекрасно понял, что его собеседник поставил под сомнение не только его собственные мотивы, но и мотивы самой «Нами».
— "Нами" выше подозрений и критики, — выдавил наконец из себя Икуза.
— Предательство, — осторожно заметил Нанги, — есть предательство. Его надо выводить на чистую воду, где бы оно ни находило себе прибежище.
Кузунда Икуза зашевелился в воде, как кит, и на какое-то мгновение Нанги показалось, что вот он сейчас на него бросится. Но человек-гора вновь осел в воде. Волны, поднявшиеся от его резких движений, достигли края бассейна и перехлестнулись через бортик.
— Это верно, — согласился Икуза. — Предательство не может быть терпимо на любом уровне. — И Нанги с удовлетворением отметил напряженные нотки в его голосе. — И именно поэтому мы с Вами встретились, именно поэтому мы сейчас здесь.
— Предательство, — еще раз повторил Нанги, смакуя слово, будто вино, чей сорт надо установить. Интересно, какое предательство имеет Икуза в виду и что с ним сопряжено. Долго ждать ответа на этот немой вопрос Нанги не пришлось.
— Озабоченность «Нами», — четко произнес Кузунда Икуза, буквально сверля Нанги взглядом, — связана с Вашим партнером — «итеки», Николасом Линнером.
За полупрозрачным стеклянным экраном, теперь покрытым капельками испарения, по-прежнему двигались тени, чьи нечеткие, загадочные силуэты напоминали этот странный разговор.
Осторожно выбирая слова, Нанги переспросил:
— Так, значит, Николас Линнер является объектом интереса «Нами»?
— Именно так, — ответил Икуза несколько напыщенным тоном. Делая свое заявление, он намеренно хотел вызвать шок у Нанги и теперь, чувствуя, что это ему в некоторой степени удалось, снова почувствовал под ногами твердую почву. Очко в его пользу, отметил про себя Нанги. — Вы прекрасно понимаете, Нанги-сан, что от хомута, что американцы — да и весь западный мир — водрузили на японскую шею, у «Нами» за последние десять лет образовались волдыри. Вновь и вновь нам напоминают, что мы поверженная и униженная страна. Разве это не одна из форм промывки мозгов? Что произойдет даже с сильным человеком, которого из года в год подвергают идеологической обработке? Конечно, он и сам начинает верить тому, что ему внушается. Вот что произошло с японцами Вашего поколения.
Кузунда Икуза лежал на воде, огромный и раздувшийся, как жаба. Его молодость показалась теперь Нанги просто неприличной, как неприлична молодость человека, упорствующего в нежелании учиться и приобретать опыт.
Икуза продолжал свой монолог.
— Но люди моего поколения выросли в условиях, когда Япония вновь стала мощной в экономическом отношении державой, когда наша иена постоянно набирает силу. Теперь мы с Западом поменялись местами, Нанги-сан. Теперь мы наводняем Америку нашими товарами, покупаем там недвижимость, банки, компании по производству электронного оборудования. Это Япония фактически держит на плаву США, постоянно испытывающие дефицит бюджета. Уже много лет мы перекупаем их правительственные долговые обязательства. А теперь перекинулись и на долговые обязательства корпораций. Скоро заберем под свой контроль и сами эти корпорации. По всем статьям мы превзошли качество американских товаров. Как прежде смеялись над японскими товарами, так теперь смеются над американскими. Очень странно теперь звучат утверждения, что американцы научили нас инженерии и контролю качества. Сейчас в это верится с трудом.
Лицо Икузы так и тряслось от ярости, когда он говорил это. Будто он лично представлял униженную и оскорбленную Японию.
— Правда, Америка все еще обладает неисчерпаемыми полезными ископаемыми, которых у нас никогда не будет. Да и военная мощь этой страны поистине чудовищна. Но скажите откровенно, Нанги-сан, та ли самая Америка оккупировала нас в 1946 году, что существует сейчас по ту сторону океана? Нет. В этой Америке год от года растут проблемы неграмотности и преступности. Нация вырождается прямо на глазах. Ее политика, направленная на неограниченный прием иммигрантов со всего света, в конце концов выйдет боком для страны. Она погрязла в долгах, банки лопаются повсеместно. Безработица нарастает снежным комом. Как страна, США находятся в серьезном кризисе.
Нанги наконец не выдержал.
— Даже если все это так, не могу понять, какое это имеет отношение к Николасу Линнеру.
Огромное тело Икузы так и вскинулось, посылая во все стороны новые волны, и он пробурчал:
— Хотя по рождению Николас Линнер наполовину англичанин, наполовину азиат, он самый настоящий американец. Более того, он связан с американскими разведывательными службами. Не забывайте, что он работал на них, когда его захватили русские и пощупали ему перышки.
Икуза сделал паузу, оставив последние слова как бы подвешенными в воздухе, чтобы они висели перед носом Нанги прямым укором.
Нанги возразил:
— Линнер-сан вынес пытки, но не выдал секретов проекта «Тенчи».
Икуза улыбнулся терпеливой улыбкой, будто он ждал такого ответа и доволен, что он прозвучал.
— Ваша привязанность к этому полукровке хорошо известна, Нанги-сан.
Нанги не дрогнул. Ему потребовалось все его самообладание, чтобы удержать резкий ответ, готовый сорваться с его уст. Нет, грубость не может быть доказательством правоты. — Как я уже говорил Вам, — сказал он совершенно спокойным голосом, — я знаю, в чем состоит мой долг.
— Американцы, — говорил Икуза, будто не слыша его, — известные мастера лжи и обмана. Если они ваши враги, они безжалостно истребляют вас. Если они ваши Друзья, они безжалостно вас эксплуатируют.
Нанги воспринял это высказывание своего собеседника как свидетельство того, что тот перешел от общего к частному: теперь он говорил о Николасе.
— Слияние «Сато Интернэшнл» и «Томкин Индастриз» нельзя было допускать. — Взор Кузунды медленно поднимался вверх, захватывая сначала голову Нанги, а потом все выше, выше... — Прежде всего, «Тенчи» является слишком важным объектом для безопасности страны и будущим гарантом ее независимости от иноземных энергоносителей. Нет нужды напоминать Вам, что тот факт, что Япония полностью зависит от поставки топлива из-за границы, делает нашу экономику необычайно уязвимой. Вот поэтому-то и был разработан проект «Тенчи». — Взор Кузунды Икузы вновь опустился на уровень лица Нанги. — Другой причиной, по которой слияние ваших концернов следует считать ошибкой, является то, что «Сато» — хранитель слишком многих секретов — производственных, правительственных и даже военных. Как можно было допускать американца в ее святая святых? Вы уже один раз поставили под угрозу государственные интересы. Было бы неразумно продолжать в том же духе.
Нанги молчал, хотя знал, что последует за этим предисловием. Пусть Икуза сам это скажет вслух, подумал он. Не хочу помогать ему в этом.
— "Нами" считает, что этой опасной связи с американцем — деловой и личной — должен быть положен конец, — вымолвил наконец Икуза. — И чем скорее, тем лучше.
Нанги молчал, хотя и чувствовал, что Икузе очень бы хотелось, чтобы он хоть как-то отреагировал на этот приказ.
— Вам дается тридцать дней, чтобы разорвать все связи между «Сато» и «Томкин Индастриз». Кроме того, я настаиваю, чтобы все работники, связанные с концерном Томкина, были немедленно отстранены от участия в проекте «Тенчи». Это в первую очередь касается Николаса Линнера.
Вот, наверное, такое же бывает ощущение, когда тебе вручают смертный приговор, подумал Нанги.
— Ну, а как быть с КБ по производству микропроцессоров «Сфинкс»? Фактически это наша главная точка соприкосновения с Томкином. Это они купили для нас технологию производства «Сфинкс Т-ПРАМ». Предприятие сулит фантастические доходы.
— Естественно, это КБ должно быть ликвидировано, — сказал Икуза, опять возводя глаза к потолку.
— Но без участия концерна «Томкин», — продолжал настаивать Нанги, — мы останемся ни с чем. Технология является их полной собственностью.
Взгляд Икузы опять вернулся к Нанги.
— Если процессор «Сфинкс Т-ПРАМ» действительно сулит такие доходы, о которых Вы здесь мне толкуете, то Вы, конечно, изыщете способ приобрести его технологию.
— У партнера и друга я не могу красть.
— Мне кажется, — медленно и осторожно сказал Икуза, — что Вам требуется некоторое время, чтобы обдумать наше предложение. — Он поднял руку, прямо-таки как священник, посылающий благословение. — Вы должны разобраться, кто является Вашими истинными друзьями.
Нанги молчал. Вот уже и распяли на скале, сейчас начнут слетаться стервятники, чтобы очистить мои косточки добела.
После небольшой паузы Икуза прибавил тоном, который в устах другого человека и в других обстоятельствах мог бы считаться благожелательным:
— Вы уже сказали несколько раз, что знаете, в чем состоит Ваш долг, Нанги-сан, и поэтому мне бы не хотелось повторять это вновь, — сказал он, но все-таки повторил, — долг перед императором, перед страной, перед фирмой, перед семьей. Именно в этой последовательности. — Икуза закрыл глаза и откинулся на спину, наслаждаясь теплой водичкой. — Так исполните же свой долг, Нанги-сан. Это повеление «Нами» и императора.
* * *
Коттон Брэндинг проснулся, полный сексуального томления. Эрекция была такая чудовищная, что не пропала даже после того, как он помочился, добравшись до ванной.
Ему приснилась Шизей.
Снились ее ноги, а особенно то, что между ними. Играла музыка, Брэндинг кружился с Шизей в танце по внутреннему дворику и занимался с ней любовью прямо на глазах у изумленного оркестра. Стоя теперь в ванной, он густо покраснел, вспоминая этот сон. Сунул голову под струю холодной воды, чтобы избавиться от похотливых видений.
Вспомнил о своей жене Мэри, погибшей всего два месяца назад. В памяти замелькали кадры кинохроники, запечатлевший момент, когда ее вытаскивали из их разбитого вдребезги «Мерседеса». Потерявший управление четырехосный грузовик вылетел ей навстречу через разделительную полосу на шоссе № 295, когда она ехала в Вашингтон. Репортер с телевидения, прибывший на место происшествия, рассказывал перед камерой, что полиции пришлось использовать автоген, чтобы извлечь ее из этого сплющенного металлического гроба.
Брэндинг без сил навалился грудью на раковину умывальника, сунул два пальца в рот, чтобы вызвать рвоту и избавиться от остатков вчерашней попойки. Это избавило его и от эрекции. А — заодно и от сна.
Он принял душ, затем облачился в шорты из легкой полосатой ткани, тенниску изумрудно-желтого цвета и кожаные американские сандалии, потопал на кухню, просторную, как и все комнаты в доме, залитую ярким светом, несмотря на ранний час. Из окна открывался вид на прибрежные дюны и лазурные просторы Атлантики, которая, как всегда, катила свои волны, с шумом разбивавшиеся о берег и затем всасывавшиеся в песок пляжа.
Механически приготовил себе чашечку кофе, воспользовавшись кофеваркой западногерманского производства, которую Мэри приобрела по каталогу. Брэндинг всегда с подозрением относился к этому агрегату, но сегодня был рад, что он у него есть. Положил в микроволновую печь черствый французский рогалик и, подождав, когда тот разогреется, бросил себе на тарелку.
Пройдя на верх открытой веранды, он уселся в шезлонг и принялся за скудную трапезу, украдкой поглядывая на телефон. Над головой с криком кружились чайки. Брэндинг не чувствовал ни вкуса кофе (который был хорош), ни вкуса рогалика (который был отвратителен). Он думал о том, не позвонить ли Типпи Норт, хозяйке того памятного мероприятия, на котором он познакомился с Шизей, и не спросить ли у нее номер телефона этой девушки или хотя бы ее полное имя. Прошло три дня, а кажется, что вечность.
Но тут раздался звонок у входной двери. Он взглянул на часы: всего восемь утра, да еще к тому же воскресного. Кто бы это ни был, он явно пришел не по адресу. Оставив в сторону тарелку и чашку, Брэндинг продолжал смотреть на телефон. Опять звонок у двери. Он проигнорировал его, не имея ни малейшего желания видеть чью бы то ни было физиономию, тем более физиономию нахала, у которого хватает наглости ломиться к нему в такой ранний час.
Чайки пикировали на свою добычу в прибрежной полосе, утренний туман залег между дюнами, ожидая своей кончины под лучами солнца. Если прищуриться, то можно было бы увидеть высохшие останки мечехвоста — этого древнейшего обитателя планеты, которые выглядели весьма зловеще на белом песке.
Он услышал чьи-то шаги на деревянном настиле, тянувшемся от пляжа к его дому, и повернул голову. Кто-то приближался к дому, осторожно ступая по этим доскам, которые его заставила проложить в целях спасения дюн организация, ведающая строительством в прибрежной полосе.
Солнце осветило фигуру, появляющуюся из тумана Свет падал сбоку, одновременно позолотив ее и смазав контуры. Сначала он подумал, что на ней ничего нет. Затем различил пятна чисто символического бикини. Тело блестело на солнце.
Это была Шизей.
Он был так ошарашен, что не смог ответить на ее вопрос:
— Почему Вы не открыли дверь, когда я звонила?
Впечатление было такое, словно она вышла из его сна.
— Кок? — обратилась к нему Шизей. — Вы сказали, что я могу называть Вас Коком.
— Разве? — Он понимал, что ведет себя глупо. Принимая во внимание его войну с сенатором Дугласом Хау, ему следовало выбросить из головы эту женщину. Но у него не было сил прогнать ее. Вместо этого он пожирал ее глазами.
Заметив его взгляд, она достала из разноцветной сумочки, что была у нее в руке, белую накидку и закрыла себе плечи.
Брэндинг почувствовал, что он хочет ее страстно, мучительно, что желание это горит в нем, как кожа, в которой засело пчелиное жало. Такого любовного томления он не чувствовал со времен своей давно прошедшей юности.
— Есть еще кофе? — спросила Шизей.
К ее ноге прилип песок, и его шероховатость выглядела таким контрастом к нежной гладкости кожи, что это странным образом усилило эротическое чувство, переживаемое Брэндингом. Его почти в дугу согнуло от боли в нижней части живота.
— Сейчас принесу, — сказал он внезапно охрипшим голосом.
Когда Брэндинг вернулся, девушка сидела, раскинувшись в кресле, которое пододвинула к столику с верхом из рифленого стекла. Он подал ей чашку, сел напротив. Ее расстегнутая накидка едва прикрывала плечи. Тело было совершенно лишено растительности. В этой необычайной гладкости прохладной, загорелой плоти было что-то совершенно обворожительное. Она еще более, чем тогда, казалась ребенком. Как и для большинства американцев, для Брэндинга волосы на теле всегда казались признаком зрелости.
Но в то же самое время детскости в ней сейчас было куда меньше, чем в прошлый раз. Бикини состояло из трех лоскутков ткани в золотую и шоколадную полоску. Да к тому же эта ткань не так уж и скрывала то, что было под ней. В формах ее тела не было ничего детского или незрелого.
— Вы меня очень удивили своим появлением, — сказал он наконец.
Ее глаза, темные, как кофе, что она смаковала, смотрели на него открыто и дружелюбно.
— Мне очень хотелось посмотреть, как вы живете. Жилище человека говорит о нем больше, чем он может рассказать о себе сам.
Он отметил про себя, что она ни словом не обмолвилась о том, как они расстались тогда на представлении «театра масок». Очевидно, она не собиралась просить прощения.
— Что это Вы так мной заинтересовались?
— Это вопрос подозрительного человека.
— Я Вас ни в чем не подозреваю, — сказал Брэндинг, впрочем не совсем искренне. — Просто любопытствую.
— Вы умный, красивый, очень влиятельный мужчина, — сказала Шизей. — Было бы странно, если бы я не заинтересовалась Вами.
— Не прошло и двух месяцев со дня смерти моей жены.
— Какое это имеет отношение к нам с Вами?
— Не говоря уж о прочем, есть в Америке такая традиция — соблюдать траур по умершим женам. — Его цепкая память политика моментально подсказала ему, термин, который он в прошлый раз услышал от нее. — Тоже «ката» своего рода. Кроме того, сейчас я занят борьбой не на жизнь, а на смерть с сенатором Дугласом Хау. Он хитрый и неразборчивый, в средствах политик, и в его окружении есть много хитрых и неразборчивых в средствах людей. Все это достаточно скверно. Но кроме того, он чертовски богат и влиятелен. Я не могу себе позволить роскошь дать ему козыри, которыми он не преминет воспользоваться в игре против меня.
Шизей улыбнулась и кивнула головой.
— Все ясно. — Она поставила пустую чашку и поднялась на ноги. — Спасибо за кофе и за откровенность.
Он ошибся тогда на вечере. Ее кожа похожа не на мрамор, а на золотой персик, в который прямо не терпится впиться зубами, раскусить его душистую мякоть, чувствуя, как сок течет тебе по подбородку.
Импульсивно перегнувшись через стеклянный столик, Брэндинг схватил ее руку.
— Не уходите, — попросил он, сам себе удивляясь, — останьтесь со мной.
* * *
...ПРОШЛО ЦЕЛЫХ ДВА ЧАСА, ПРЕЖДЕ ЧЕМ ЖЕРТВУ УДАЛОСЬ ИЗВЛЕЧЬ ИЗ ПОКОРЕЖЕННОЙ МАССЫ МЕТАЛЛА, опять услышал он голос репортера, и телевизионная камера дала крупным планом ее лицо. Лицо Мэри. Лицо МОЕЙ Мэри. О, Господи!
Он закрыл глаза. Прекрати это! — приказал он себе. Какой прок мучить себя? Что он мог сделать? Мэри ездила по этой дороге два раза в неделю круглый год. Как он мог предвидеть? Как он мог спасти ее? Тем не менее он ощущал себя прямо-таки распятым на его чувстве вины.
— Хорошо, останусь, если хотите, — сказала Шизей без всякого выражения.
Он освободил ее руку.
— Делайте, как знаете.
Она прошлась по верху старомодной открытой веранды. Ее спроектировала совместно с архитектором сама Мэри. Это было ее любимое место. Массивные восьмифутовые деревянные колонны поддерживают навес, который служит чем-то вроде палубы, на которую можно подняться с земли, а также выйти прямо со второго этажа и обойти вокруг всего дома.
Продолжая удивляться самому себе, Брэндинг вдруг сказал: — Вы никогда не говорили мне, чем Вы занимаетесь.
— Я лоббистка, — ответила Шизей. — Работаю на различные международные экологические организации.
Подумав о том, что скоро лоббисты уже начнут слетаться в Вашингтон, как мухи на мед, он сказал:
— Непыльная работенка.
Шизей улыбнулась.
— Очень неприятная. Но кто-то должен ее выполнять. Почему бы не я? Видите ли, у нас у Японии стало почти традицией защищать заведомо проигрышное дело.
Она ухватилась за колонну и, оттолкнувшись ногами от пола, закружилась вокруг нее, совсем как Мэри, бывало, кружилась, когда была довольна своей работой на поприще благотворительности или когда ему удавалось провести важный законопроект.
Брэндинг встал и смотрел, как Шизей перебегает от одной колонны к другой, резвясь, как маленький щенок. Ее лицо было счастливым и беззаботным, и, глядя на нее, он почувствовал радость, странным образом смешанную со сладкой грустью, которую чувствуешь в хрустальный осенний день. Ощущение было такое странное и такое поразительное, что Брэндинг поделился им с Шизей.
Она внезапно остановилась, будто схваченная за руку на бегу. Неслышно ступая босыми ногами, она пересекла веранду и остановилась перед ним.
— В Японии, — сказала она, — все целый год с нетерпением ждут трех дней в апреле, когда цветет сакура. В эти дни воздух напоен ее ароматом. Некоторые ходят в парк в первый день цветения, чтобы полюбоваться на деревья в нежно-розовом цвету юности. Другие приходят на второй день, когда цветы распустились полностью и ветки качаются на ветру, гордые своей зрелой красотой. Но нет японца, который усидел бы дома в третий день цветения сакуры, когда лепестки начинают опадать. Мы следим, как они летят по ветру и падают на землю, и думаем о том, как хрупка и мимолетна всякая красота. И души наши наполняются счастьем и печалью. По-японски это называется «моно но аваре»: патетика бытия. — Она коснулась его рукой. — Я думаю, ты сейчас почувствовал что-то в этом роде.
Брэндинг не мог ждать, когда его сакура начнет опадать. Ее глаза светились как бы изнутри, когда она, приблизившись к нему, начала медленно раздевать его. Ослепительный свет наступающего дня постепенно заливал комнату, в которой они стояли. Он боялся пошевелиться, завороженный ее взглядом и ее вкрадчивыми движениями.
Ее проворные руки стащили с него тенниску, расстегнули шорты. И вот на нем уже ничего нет, а на ней по-прежнему ее бикини. Брэндингу и это почему-то понравилось. Он впился в нее глазами, представляя, что скрывают эти цветные лоскутки.
Форму сосков можно было разобрать и сквозь материю, но не их цвет и каковы они на ощупь. То же самое и с тем, что у нее было между ног, и к чему он жадно тянулся рукой. Так много надо узнать и прочувствовать, прежде чем благоуханные лепестки упадут на землю.
Она смотрела на него с тем же самым выражением на лице, с которым мужчины рассматривают женские формы. Брэндинг никогда не думал, что и женщины могут так рассматривать мужчину. Он почувствовал сильное возбуждение. Интересно, почему некоторые женщины возмущаются, чувствуя к себе отношение как к предмету сексуального вожделения? Ему это ощущение показалось захватывающим.
Шизей смотрела ему прямо в глаза, приковывая к себе все его внимание. Она была совсем рядом. Брэндинг почувствовал жар ее тела, вспомнил, как она терлась о него, как кошка, когда они танцевали, и это сразу же вызвало у него эрекцию. Он ощутил ее пальцы прикоснувшиеся к его члену. Они не просто коснулись, а схватили его крепко, и он все рос и рос...
— Ты уже в боевой готовности, — заметила Шизей. — Так скоро. — Что-то в тоне ее голоса еще усилило его желание.
Она стряхнула с себя накидку, отделалась от бикини, и теперь Брэндинг мог ее рассматривать так же, как это делала она несколько долгих мгновений назад.
— Повернись, — попросил он внезапно севшим голосом.
Но Шизей только покачала головой и приблизилась к нему. Теперь он чувствовал ее тело непосредственно, без всякого материала, мешающего контакту. Он ахнул, когда волна чувственного наслаждения прокатилась по всему его телу. А она вскарабкалась на него, обвив руками и ногами, как жрица религии любви, поклоняющаяся гигантскому фаллосу. Брэндинг застонал.
Они занимались любовью под музыку Грейс Джоунз. Пластинку эту, завезенную сюда дочерью Брэндинга, Шизей нашла среди дисков Джорджа Ширинга и Бобби Шорта и поставила на проигрыватель. Голос певицы отдавал то сочной мягкостью экзотического фрукта, то жесткостью линий спортивного автомобиля.
Брэндингу никогда не приходилось заниматься любовью под музыку: Мэри всегда была нужна тишина, чтобы расслабиться и настроить себя на нужную волну. Он обнаружил, что музыка его одновременно и стимулирует, и беспокоит. Было какое-то ощущение, что он общается сразу с двумя женщинами, вернее, это они общаются с ним: одна физически, другая — эмоционально, посредством голоса.
Затем, вогнав и его, и себя в пот, Шизей насела на него всерьез, и Брэндинг забыл обо всем на свете.
После он сказал ей, будто ненароком: — Интересно, а что было бы, если бы ты поставила Дэвида Боуи вместо Грейс Джоунз? Он был довольно-таки измучен, будто после двухчасовой тренировки в гимнастическом зале. Но это была приятная — прямо сказать, восхитительная — измученность.
— Дэвид Боуи хорош для мастурбации, — сказала Шизей. — Тебе не приходилось этим заниматься, Кок?
— Очень странный вопрос. — Его просто убивала ее способность шокировать.
— Ты думаешь? А что тут странного? Любое проявление сексуальности добавляет штрих к личности человека, делает его тем, кто он есть.
Брэндинг сел в кровати, свесив ноги на пол. Он чувствовал себя очень неловко, когда она начинала говорить вот так, с абсурдной прямотой ребенка. Но ведь она не ребенок.
— Здесь, в Америке, — сказал он, — эти вопросы не принято обсуждать так свободно.
— Даже между мужем и женой?
Мы не муж и жена, Шизей. Мы чужие люди.
— Но затем, чувствуя на себе ее взгляд, он добавил: — Иногда даже между мужем и женой.
— Какая глупость! — заявила она. — Ведь это так естественно. Как нагота. Как всякий секс. Чего здесь стыдиться?
— Насколько я понимаю, далеко не все вопросы подлежат открытому обсуждению и в Японии.
— Например?
— Как насчет «ката»?
Шизей зашевелилась в постели, затем захватила ногами простыню и сбросила ее на пол.
— В школе нам часто говорили, что если подо льдом что-то есть, если ты чувствуешь это, хотя и не можешь видеть, то оно все равно там, что бы ты об этом ни думал, — живет, движется, мутит воду. — Она раздвинула ноги, и Брэндинг невольно перевел туда взгляд. Шизей выгнула спину. — Иди, сюда, Кок. Я еще не закончила начатое с тобой — да и ты тоже, я вижу, не закончил.
* * *
Когда Жюстина вылетела из гимнастического зала, оставив там Николаса, время уже близилось к ужину. Она направилась на кухню, но никак не могла вспомнить, что она собиралась приготовить. Кроме того, есть ей не хотелось, а Николас, если проголодается, найдет чего перехватить.
Придя к этому заключению, она почувствовала, что ей очень неуютно в доме. Спустилась с крыльца, прошла мимо могучего японского кедра, росшего на лужайке. Уже начинало темнеть, и она долго бродила вокруг, пока не оказалась возле огромного каменного сосуда, к которому ее как-то подводил Николас где-то около трех лет назад, когда они обживали этот дом.
«Я хочу пить», — сказала она тогда. Вот и сейчас она чувствовала жажду. Зачерпнув воды красивым бамбуковым ковшом, она напилась. Потом заглянула в сосуд, разглядев японский иероглиф на дне. «Мичи». Путь, странствие.
Зачем ее занесло сюда, в Японию? Неужели это последняя точка в ее жизненном пути, оказавшемся таким одноколейным? Неужели такое возможно? Ей всегда казалось, что странствия по жизни проходят по разным дорогам, и что конечных пунктов всегда великое множество: выбирай любой — и чеши туда. Ну и что? Она попыталась представить себе жизнь без Николаса и почувствовала невыносимую тоску одиночества. Жить без него она уже не могла. Это была бы не жизнь, а пытка: ее душа и сердце всегда будут там, где он. Она не хотела прожить остаток жизни духовной калекой.
Но, с другой стороны, она понимала, что и продолжать жить, будто ничего не случилось, тоже нельзя. Она слишком зависима от Николаса. Он ее якорь спасения, он ее надежная гавань, особенно здесь, в Японии, где она не знала никого и где — она чувствовала все более отчетливо — она никому не нужна. Поначалу все были такие дружелюбные — нет, пожалуй, более точным словом будет ВЕЖЛИВЫЕ. Все, кому Николас и Нанги представляли ее, были чертовски вежливы. Нельзя быть постоянно таким вежливым на полном серьезе, думала она. Но Николас всегда твердил ей, что искренность — черта необычайно ценимая у японцев.
И все-таки, что она упустила? Она никогда и не тешила себя иллюзиями, что ее когда-либо примут как равную даже в кругу близких друзей Николаса.
Но ее не покидала мысль, что она упустила что-то важное, не нашла своего Розеттского камня, надпись на котором, будучи раз разгаданной, дала бы ей ключ к необъяснимому японскому характеру.
Теперь Жюстина понимала, что нуждается в Николасе больше, чем когда-либо. Она не могла позволить ему оттолкнуть себя вот так. Ей надо проявить упорство. Она чувствовала сердцем, что какие бы трудности ни вставали на их пути, они смогут преодолеть их только вместе, только поборов эти странные размолвки, которые все чаще случаются в последнее время.
На какое-то мгновение она позволила себе проникнуться страхом, который заронила в ее душу отчужденность Николаса. Затем она стряхнула с себя этот страх, заставив себя прислушаться к радостным летним голосам, раздающимся вокруг.
С минуту она так стояла, потом опустила ковш в сосуд. Выгравированный знак «мичи» пропал. Жюстина повернулась и направилась сквозь уже сгустившиеся сумерки к дому.
Николас все еще был в своем зале. Она слышала его резкие выкрики, когда он своими крепкими, как сталь, костяшками пальцев ударял в грушу.
Жюстина сделала глубокий вдох, будто долгое время задерживала воздух в легких. Она чувствовала невероятную тяжесть в груди. Сказывалась ее постоянная тревога за Николаса, которая не оставляла ее последние месяцы. Она прошла мимо спортивного зала, думая, что все образуется со временем. Он уже начинал понемногу становиться самим собой.
Ничего не могло быть дальше от истины, чем эта мысль Жюстины. Уже после первых ударов по обитой войлоком тумбе, которые Николас сделал, пытаясь вспомнить технику айкидо, он понял, что все не так. Удары были неуклюжими, кривыми. Кроме ощущения, что все суставы будто заржавели, было еще одно — более страшное, почти зловещее.
Произошло невероятное. У Николаса давно были подозрения на этот счет. Теперь он был уверен.
В первые месяцы после операции он страдал от сильных болей. Первым импульсом было прибегнуть к приемам погашения боли, усвоенных еще в период ученичества. Были способы и против кратких болевых ощущений, которые часто приходится испытывать во время рукопашных схваток, и против более постоянных болей, как, например, таких, что он испытывал сейчас.
«Гецумей но мичи», лунная дорога. Один из сэнсэев Николаса, Акутагава-сан, говорил: СЛЕДУЯ ПО «ЛУННОЙ ДОРОГЕ», ИСПЫТЫВАЕШЬ ДВА ОЩУЩЕНИЯ. "ВО-ПЕРВЫХ, ВСЕ ЧУВСТВА ОБОСТРЯЮТСЯ, ПРИОБРЕТАЯ ВЕС И ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ. ТЫ ОДНОВРЕМЕННО ВИДИШЬ И КОЖУ, И ТО, ЧТО ОНА ПОКРЫВАЕТ. ВО-ВТОРЫХ, ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ СВЕТ, ДАЖЕ НАХОДЯСЬ ВО ТЬМЕ.
Как потом понял Николас, Акутагава-сан имел в виду, что «гецумей но мичи» позволяет соединить интуицию и психологические озарения. Слышишь, как ложь витает в воздухе, можешь выйти из лабиринта с завязанными глазами. «Гецумей но мичи» — это возвращение человека в то состояние, в котором он пребывал до того, как цивилизация ослабила его биологически, подавив первобытные инстинкты.
Но «гецумей но мичи» — не только это, но и источник внутренней силы и решимости в человеке, обладавшем этой способностью. С «гецумей но мичи» для Николаса весь мир был как на ладони. Он понимал, что, лишись он этого дара, — и он станет глух, нем и слеп. Он станет беззащитен.
В больнице, страдая от послеоперационных болей, Николас пытался обратиться к ресурсам «гецумей но мичи», но не смог. Не только его связи с этим мистическим состоянием оборвались, но он даже не знал теперь, какое оно. И дело здесь было не в памяти. Он помнил его, мог даже вызвать в себе ощущение, сопутствующее тем случаям, когда он прибегал к его помощи. И последнее было хуже всего. Человек, рожденный слепым, видит жизнь иначе, чем тот, который лишился зрения. Со всей отчетливостью Николас осознавал, что он потерял, и сознание этого отравляло его существование.
Но это было сразу после операции, когда он был очень слаб. Тогда Николас не мог знать, навсегда ли он лишился этого дара или только временно. Только вернувшись домой и возобновив ежедневные тренировки, он мог точно сказать, по-прежнему ли он бог или же стал обыкновенным смертным. Это объясняло его подавленное состояние, его бессонницу по ночам. Все было очень просто: он боялся узнать о себе правду. Пока еще сохранились крохи надежды, что со временем «гецумей но мичи» вернется к нему, еще не все было потеряно. Но теперь, после первых же ударов по тяжелой груше, он понял, что боги его покинули, что больше нет места для надежды. Осталась лишь горькая реальность.
Это все-таки случилось. То, что бывает только в страшном сне, стало явью. Он чувствовал себя голым человеком на голой земле, где некуда бежать, где невозможно спрятаться от слепящих лучей солнца.
Он раньше никогда не отдавал себе отчета, насколько зависим он был от своих полубожественных способностей, пока не лишился их. Какой скучной и пресной показалась ему жизнь, в которой ему теперь придется полагаться только на пять недоразвитых органов чувств.
Кто знает, сколько бы продлилось прежнее неопределенное, но не безнадежное состояние, когда он часами сидел на крыльце, словно завороженный игрой света и тени, отказываясь сделать решительный шаг и узнать о себе самое худшее, не приди это письмо Лью Кроукера, не попроси он Жюстину прочитать его вслух и не начни она выказывать свое любопытство по поводу новой руки Кроукера.
Это письмо его доконало. Перед лицом того, что пришлось пережить его другу и с чем ему приходится продолжать бороться, Николас почувствовал себя жалким и ничтожным человечишкой, пытающимся отодвинуть от себя неизбежное.
И тогда он вошел в свой спортивный зал, стал перед этой чертовой тумбой и, после необходимых предварительных дыхательных упражнений, принял боевую стойку и сделал первый выпад.
Он начал с самого основного удара, применяющегося в борьбе айкидо. И почувствовал себя желторотым новичком. Техника сохранилась: ее не так-то просто забыть после многих лет упорных занятий. Но за ней не стояло ничего: ни чистоты цели, ни необходимой в бою уверенности в своих возможностях, ни умственного настроя, без которого техника — ничто. Он потерял свою «лунную дорогу». Сознание его уже не было частью божественной Пустоты, освободившейся от всего ненужного, чтобы сосредоточиться на том, от чего зависело его выживание. Его сознание было хаосом мыслей и чувств, лопающихся, как пузыри, не успев вызреть.
Вот в таком состоянии и нашла его Жюстина: весь поникший и подавленный, Николас сидел на татами, уронив голову на грудь, по которой стекали ручейки пота.
Он услышал, как она вошла, услышал ее вскрик и, подняв голову, увидел ее взгляд, полный жалости. Этого Николас уже не смог выносить.
— Убирайся отсюда! — закричал он, сопроводив эти слова военным кличем «киа»! Жюстина отпрянула в страхе и недоумении, будто опасаясь, как бы он в самом деле не бросился на нее.
— Убирайся отсюда ко всем чертям!
* * *
Закрывая дверь кабинета начальника отдела Сендзина Омукэ, Томи Йадзава чувствовала, что вся дрожит. Она постояла неподвижно несколько мгновений, стараясь успокоиться. Сознание того, что она открыто высказала свои мысли человеку, которого практически не знает, было мучительно. Более того, ей было стыдно. Хотя Сендзин Омукэ и дал ей разрешение говорить, ей все-таки следовало бы попридержать язык. Почему она разговорилась? И почему она говорила то, что думает, вместо искусно сплетенной, дипломатичной лжи?
Томи не могла сказать точно, но подозревала в глубине души, что проявленная ею слабость отчасти связана с тем, что капитан Омукэ очень красив. Она опять вздрогнула, вспомнив, как он внезапно встал, оказавшись в поле ее зрения, хотя Томи старалась всячески увернуться от его взгляда. Она поняла, что попалась, как заяц в силки охотника. Она уже ничего не могла поделать, а только стояла и смотрела ему прямо в глаза во время всего их разговора.
Ощущение, которое она при этом испытывала, было ужасно. Будто она была голой — откровенно, неприлично голой — под его пронизывающим взглядом. И хотя, чувствуя, что разговора не избежать, она твердо намеревалась давать уклончивые ответы, она с ужасом обнаружила, что чуть-чуть не высказала то, чего совсем не намеревалась говорить. Как будто капитан Омукэ влез в ее сознание невидимой рукой и вытягивает оттуда информацию, которая была ему нужна, против ее воли.
И все же... Томи мучилась от сознания вины. Капитан Омукэ был ее единственным защитником в отделе, где с большим недоверием относились к женщине-детективу. Будь она мужчиной, она уже давно была бы лейтенантом и руководителем собственной сыскной группы. Частично это имел в виду капитан Омукэ, говоря: «Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные».
Тем, что ей все же поручались время от времени ответственные задания, она была всецело обязана капитану Омукэ. Он один из всех офицеров полиции, с которыми ей приходилось сталкиваться, относился к ней как к разумному существу. Раз или два он даже хвалил ее работу. Последний раз это было не более месяца назад, когда благодаря ее бдительности им удалось перекрыть главный канал поставок автоматов МАК-10 для террористических группировок, связанных с советскими спецслужбами.
А до этого она лично обезвредила террористку, пытавшуюся пробраться на борт корейского авиалайнера в аэропорту Нарита с пластиковой бомбой в сумочке. Томи взяла ее в женском туалете в самую последнюю минуту. Ножевое ранение, которое она получила при этом, оказалось неопасным. Капитан Омукэ представил ее к награждению за умелые и решительные действия. Однако, как и следовало ожидать, ходатайство было отклонено высшим начальством. Обо всем этом думала Томи, направляясь к своему столу в офисе.
Капитан Омукэ был ее защитником в их отделе и единственным мужчиной, который, по ее мнению, ценил ее как работника. И тем не менее Томи панически боялась его. Почему? Прежде всего он был не такой, как все, что, с точки зрения японца, было весьма подозрительно. В Японии люди стремятся к анонимности, что сказывается, в частности, в цветах одежды, которым японцы отдают предпочтение: черный, разные оттенки серого, хромового, белого. Только в традиционном японском облачении, одеваемом по торжественным дням и по случаю религиозных праздников, допускались яркие цвета. Каждый работал не покладая рук на свою страну, свою фирму. Это не то, что на Западе называют словом «самопожертвование», это просто долг. Каждый японец понимает природу этого долга: без него жизнь превращается в хаос, становится бессмысленной.
Каждый японец, но не Сендзин Омукэ. И, конечно, не террористы. Механически перекладывая с места на место бумаги, лежащие на ее рабочем столе, она думала о теории капитана Омукэ о том, что оперативник должен уметь мыслить, как мыслят преступники. Очень интересно, даже интригующе интересно. Но Тони подозревала, что в образе жизни, который вел Омукэ, было не только умение поставить себя на место врага, которого выслеживаешь.
Вот это он и имел в виду, говоря: МЫ ОБА, КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ.
Она вспомнила свое детство, суровую муштру, именуемую матерью воспитанием. Насколько она могла себя помнить, Томи всегда мыла рис для семьи. Мать коршуном следила, чтобы ни одно зернышко не проскочило в сливное отверстие мойки, и, когда такое случалось, она грубо оттаскивала дочь от раковины и шлепала.
Когда Томи немного подросла, ее стали подпускать к столу последней. Отец, всегда молчаливый и рассеянный, и старший брат, высокомерный и отчужденный, получали львиную долю пищи. А потом они с матерью подъедали остатки. Их, как правило, было слишком мало для двоих.
Однажды, вставая из-за стола, как обычно полуголодная, Томи спросила мать, почему они должны питаться именно таким образом. Мать ответила: «Будь довольна тем, что получаешь. Отец и брат трудятся в поте лица с утра до ночи. Наш долг — кормить их так, чтобы у них были силы для работы. Мы, женщины, только и делаем, что сидим дома. Зачем нам много есть?»
Однажды вечером Томи высказала матери пожелание, чтобы брат помогал им на кухне хоть иногда. У Томи часто рук не хватало, чтобы успеть все сделать. Мать пришла в ужас. «Господи, — вскликнула она, — что ты такое говоришь? Что скажут соседи, прослышав про то, что мы с тобой пали так низко, что нуждаемся в помощи мужчин, выполняя нашу исконную работу!»
Дни детства Томи прошли на ферме, и все они были омрачены, даже если на дворе сияло солнце, постоянным начальственным надзором за ней со стороны мужчин.
Когда Томи была в том возрасте, когда в Японии девочек уже выдают замуж, она заканчивала среднюю школу в Токио. Однажды вечером ей позвонил брат. К тому времени отец уже умер, и главой их семьи считался именно он. Во многих отношениях его гнет был хуже отцовского. Тот хоть удовлетворялся тем, что следил за выполнением каждым членом семьи строго определенных обязанностей. А брат считал, что может контролировать и личную жизнь каждого. Когда раздался звонок, Томи готовилась к очередному выпускному экзамену, и сердце ее упало, когда она узнала голос брата. И предчувствие не обмануло ее: он сообщал, что она немедленно возвращается домой, где уже все готово к свадьбе.
Томи поняла, что настал критический момент в ее жизни. От того, что она сейчас скажет брату, будет зависеть, как сложится ее судьба. В ее душе поднялась настоящая буря: демоны послушания, взращенные годами домашней муштры, требовали, чтобы она склонила голову перед требованиями старшего, — и она чувствовала, что ее решимость отстоять свою независимость слабеет под натиском этой грубой силы.
И тут Томи своим внутренним взором увидела лицо матери, — изможденное и бледное, никогда не улыбающееся, вечно озабоченное. Эта женщина никогда, в сущности, и не жила. Она лишь тратила свою жизнь, выполняя бесконечные требования семьи, одержимая вечным страхом перед порицанием со стороны соседей и родственников. Томи почувствовала, что она скорее перережет себе вены, чем смирится с такой судьбой.
Она сказала в трубку: «Домой я не возвращусь!» — и бросила ее на рычаг, едва успев добежать до ванны, где ее вытошнило со страшной силой.
Потом, умывшись и приведя себя в порядок, Томи потихоньку забралась в кровать и просидела до самого утра, закутавшись в одеяло до подбородка, дрожа всем телом, как в лихорадке.
Вот этот окончательный разрыв с семьей — и традиционными ценностями, связанными с ней — не менее тяжелый для всякого японца, чем потеря ноги или руки, вспомнился ей с необычайной ясностью, когда она прибыла по вызову на место, где было совершено страшное преступление, — в кабаре «Шелковый путь». Увидев труп несчастной Марико и то, что с ней сделали, она была потрясена до глубины души. За месяцы тщательного расследования, в которое Томи погрузилась с головой, она все больше и больше чувствовала в маленькой танцовщице родственную душу, которой так ужасно не повезло в жизни, и она поклялась найти ее убийцу.
Наверное, в тысячный раз открыла она дело Марико и опять задумалась над тем, кто мог совершить это страшное надругательство над бедной девушкой? Какое извращенное сознание способно на такую дикость?
Томи попыталась, на манер капитана Омукэ, поставить себя на место убийцы и думать, как он, но почувствовала, что не может симулировать такое патологическое состояние.
Молча продолжала она листать страницы дела Марико, страницы отчаяния — своего отчаяния и ее. Кто убил Марико? За что? Что означает написанная кровью записка? ЭТО МОГЛА БЫ БЫТЬ ТВОЯ ЖЕНА. Чья? Для кого предназначалась записка? Для полиции? Кто еще мог обнаружить ее? Что означают крохотные хлопья ржавчины, замеченные медэкспертами в ранах на ее теле? Был ли у Марико друг, а если был, то кто он?
Однако Омукэ приказал ей поставить в этом деле точку. ЗАКОНЧЕНО, НЕРАСКРЫТО. Нет, не могла этого сделать Томи. Лицо Марико, единственная часть ее тела, не изувеченная убийцей, укоризненно смотрело на нее с посмертных фотографий, приложенных к делу. Прекратить следствие сейчас было бы и нечестно, и неправильно.
Долг, мрачно подумала Томи, смахивая непрошеную слезу. Закрыв папку, она повернулась к компьютеру и ввела в него имя Николаса Линнера. Когда через минуту на экране появились биографические сведения, она нажала кнопку принтера: не помешает иметь эти данные всегда под рукой. Она даже не взглянула на напечатанные странички, только свернула их и положила к себе в сумку.
Томи знала, что ей нелегко будет бороться с ее чувством к капитану Омукэ. Она видела перед собой его лицо, вспоминала разговор в его кабинете, думала о том, как глупо она вела себя во время этого разговора. Если бы она хоть что-то умное сказала. Хоть что-нибудь...
Тони закрыла лицо руками. Она боролась с собой с того момента, как впервые увидела Сендзина Омукэ, а теперь, после этого разговора, становится и вовсе худо. Кажется, и он в какой-то мере выдал себя во время беседы. МЫ ОБА. КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ. Единственное ли это свидетельство его интереса к ней? И что за этим стоит?
Она опять почувствовала его присутствие, вдохнула его мужской запах. Его глаза, заглядывающие прямо в душу.
В мгновение ока он сорвал ее защитную оболочку, проник туда, куда она никогда никого не пускала. Дрожь пробежала по всему ее телу.
Томи со всей отчетливостью поняла, что любит капитана Омукэ. И это очень скверно, потому что ни он, ни она не имеют права на это чувство. Они прежде всего сотрудники одного отдела. Один раз она уже была в западне, но ей удалось из нее вырваться. Теперь Томи чувствовала, что попалась опять.