0
“Милостивый сударь.
Обращаюсь к Вам, ибо больше не к кому мне обратиться.
И прошу простить меня, ежели просьба моя нынешняя покажется Вам неуместною. Ныне многие из тех, которые давече именовали себя моими друзьями и свято уверяли в своей расположенности к моей особе, предпочитают делать вид, будто бы вовсе со мною не знакомы. Что ж, такова, верно, моя судьба. И все же уповаю на Провидение, что Вы, многоуважаемый Иван Николаевич, не уподобитесь тем, кому благосклонность моих родственников, отрекшихся от этого родства, дороже истины. Кому ли, как не Вам, знать, что я была и остаюсь верна своему супругу и телом, и разумом, и душой. Что в наветах, разрушивших наш брак, нет ни слова правды.
Я не прошу Вас стать судией, но лишь устроить нашу встречу.
Я писала письма ему, умоляя о том, но он, не без помощи своей матушки, которая никогда-то не относилась ко мне с любовью, оставался глух к мольбам моим. Но Вас, Ваш талант, Вашу прозорливость он всегда ценил. И ежели Вы передадите ему мою просьбу…»
Не дочитав слезного послания, мужчина скомкал его и отправил в камин. Он отвернулся, не желая видеть, как вместе с бумагой сгорают чужие надежды.
Да и… Пустые это надежды.
Все уже было решено и предопределено, и что бы он ни делал, он не добьется ничего, кроме гнева старой графини, а она на редкость злопамятна. Надобно ли ему это? Не сейчас… Его собственное положение в обществе не столь уж устойчиво. Да, его охотно принимают во многих домах, делают заказы, за которые платят щедро, однако ему ли не знать, сколь переменчива бывает удача.
Так стоит ли…
Не стоит.
Это не трусость, это благоразумие, то самое благоразумие, которого не хватило Матрене Саввишне, а ведь ее предупреждали… Она не слышала, люди никогда не слышат, а после искренне удивляются, как же вышло так, что судьба от них отвернулась.
Мужчина налил вина.
Он сел перед камином, уставился на живое пламя. Он думал вовсе не о чужом горе, но о грядущей выставке, до которой оставалось несколько месяцев… Выставки он любил, поскольку и публика, и критики любили его, точнее, его картины.
И все же… хотелось бы удивить.
Чем?
Отблески вина в бокале ложились на руки, которые самому человеку всегда-то казались слишком уж грубыми, нарочито крестьянскими, чтобы быть пригодными к тонкой работе. Ах, были у него задумки, и эскизы имелись, и все же… все же не то… характерно.
Обыкновенно.
Скучно.
А требовалось нечто этакое, удивительное, что вновь заставит говорить о нем… Мужчина прикрыл глаза. И все-таки сожженное письмо не шло из головы.
Даже не письмо, а женщина, его написавшая.
Ах, до чего красива она была… Неподобающе красива… и удивительна… и не удивительно, вовсе не удивительно, что он сам не устоял пред этим природным очарованием, написав ее портрет.
Где он?
Если попросить графиню… Она скорее уж сожжет полотно, чтобы ничего не напоминало о неугодной невестке. А супруг все-таки любит ее… не расстанется… Или Матрена Саввишна забрала портрет с собой? Почему нет… Больше у нее нет ничего, что бы и вправду ей принадлежало… Ах, до чего неудачно… Пусть и написан он был в нехарактерной манере, но… в том и интерес, и новизна… и сколь неосмотрительно было поддаваться чувствам.
Чувства мимолетны.
С другой стороны… выставь он полотно, графиня точно осталась бы недовольна.
…а вот если написать новую картину.
…Он никогда-то не работал без модели, но модель имеется. Есть эскизы, наброски… Есть и память его, которая прежде не подводила. Он и сейчас распрекрасно помнит каждую черту ее лица… Пожалуй, черты эти следует несколько изменить, избегая полного сходства… Нанять девицу для позирования… и сделать нечто среднее, тогда никто не сможет обвинить его, хотя, видит бог, его-то точно не в чем обвинять.
Но мысль о картине не отпускала. Более того, он ощутил непреодолимое почти желание немедля приступить к работе, пока сам образ был еще ярок…
…«Неизвестная» получилась именно такой, какой он желал ее видеть. И критики отнеслись к ней не просто с благосклонностью, но с искренним восторгом.
– Кто она?
– Неизвестная. – Крамской улыбался, отвечая на вопросы.
– Она ведь существует?
– Несомненно…
…в его памяти. И в воображении, слепившем из двух лицо одно, придавшем этому лицу нужные лоск и в то же время скрытую легкомысленность. До чего славно все получилось…
А Третьякову картина не понравилась.
– Ты рискуешь, – сказал он, разглядывая картину настороженно, будто бы ожидая от нее некоей пакости. – Неужели полагаешь, что ее не узнают? Не ты один был хорошо знаком с этою… особой…
Особой.
Ныне имя Матрены Саввишны предпочли забыть, так забудут и лицо, и прочее, что связано с нею. В воле людской вытеснять из памяти неприятные моменты бытия.
– Не понимаю, о чем ты…
– Она умерла. – Третьяков отступил. – Слышал?
– Нет.
И сие было правдой. Увлеченный работой, Крамской порою вовсе выпадал из круговорота светской жизни с ее сплетнями и новостями, столь переменчивыми, что уследить за ними всеми вовсе не представлялось возможным.
– Тогда я тебе говорю. Она умерла… не доехала до дому.
– Жаль.
Жалости не было, разве что сожаление, и то легкое, необязательное. Так сожалеют о красивой чашке, которая дала трещину, или об вещи иной…
– А графиня слегла…
Вот об этом говорили все.
– Возраст. – Крамской пожал плечами. – Годы еще никому не приносили здоровья.
– Поговаривают, что ее прокляли…
– Пустое.
– А у него чахотка…
– Случается. – Болезнь сия была неприятною, но частою, чему немало способствовал сырой климат Петербурга. И неплохо бы вывезти Сонечку с детьми на море… Именно, чтобы солнце, воздух свежий, тот особый, пахнущий близостью моря… Всем пойдет на пользу.
– Амалия скоропостижно скончалась… сердце.
– Печально. – Разговор этот становился неприятен, да и примерещилось вдруг, что женщина на картине, уже не Матрена Саввишна, но иная, имени своего не имеющая, смотрит на создателя со злою насмешкой.
С предупреждением.
– У многих в этот год… случилось всякое. – Третьяков убрал лорнет. – Провидение иногда воздает по заслугам…
Он отвернулся от картины.
– Извини, но… Я не хочу вспоминать эту историю.
Крамской не нашелся, что ответить.
Он был удивлен.
Поражен.
Возмущен, пожалуй, поскольку обманут в наилучших надеждах своих. И кем?! Другом… поклонником, утверждавшим, что в жизни своей имеет одну цель – собрать все полотна в галерее, а тут…
– Ты не купишь ее?
– Нет. – Третьяков уходил. – Не спорю, она хороша… великолепна. Быть может, она лучшее из того, что ты создавал, но… я и вправду не хочу вспоминать.
Вот же… глупец.
И все равно картину купят, найдутся желающие… Желающих всегда имелось в достатке… Что же до проклятия…
Чушь… Совпадения, не более того…
«Неизвестную» и вправду купили, конечно, сумму удалось выручить куда меньшую, нежели Иван Николаевич рассчитывал, однако полученных денег хватило, чтобы вывезти семью к морю.
И, глядя на счастливую Сонечку, Иван Николаевич подумал, что поступил верно…
…кто мог знать, что это лето, солнечное, яркое, будет последним счастливым летом его семьи? И года не пройдет, как один за другим слягут от неизвестной болезни сыновья, чтобы сгореть в лихорадке. Не помогут им ни доктора, ни старуха-шептуха, которую приведет, отчаявшись, Софья.
Та, проведя ладонью над пышущим жаром лбом, отпрянет.
Перекрестится.
– Судьба такая, – скажет, отведя взгляд. – Проклятье…
И тогда-то вдруг вспомнится насмешка в черных глазах женщины, которой на самом деле не существовало…
Уже на похоронах, оглушенный горем, бескрайним, безбрежным, он вдруг воочию увидит другое кладбище, при селе Миленино.
Могилку с потемневшим от частых дождей крестом.
Табличку, имя на которой стерлось почти… и женщину, ту женщину, чья судьба оказалась столь переменчива. Вспомнится и письмо, и огонь в камине.
Ах, если бы можно было все изменить.
Начать все сначала.