2
Еще не взошло солнце, а вся деревня уже знала, что Ефиму Юзикову прислали значок и приглашение на встречу с товарищами — ветеранами войны.
В этот день Юзиков не работал. Он принимал гостей.
Первым появился Алексей Сутохин. Бросив велосипед у плетня, пригладил ладонью остатки огненно-рыжих кудрей на висках, шагнул в дом.
— Здорово ночевали, хозяева!
Перед войной в Антонове было шестьдесят парней призывного возраста. Человек тридцать ушло в сорок первом, остальные в сорок втором, сорок третьем. Вернулся один Алексей. С тех пор незамужние антоновские бабы рожали детей только одной масти: рыжих, кудрявых и голубоглазых.
— Здорово, Гордеич! Ну как почта работает?
— Зря беспокоился, — сказал, пожимая ему руку, Ефим, — полежало бы и до утра, ничего бы не сделалось.
— Не скажи! — блеснул золотым зубом Алексей. — А вдруг бы в эту самую ночь моя почта сгорела?
— Типун тебе на язык! — замахала руками Капитолина Егоровна. — Лысый ведь, а все, как и раньше, не дело мелешь!
Следом за Сутохиным пожаловал сосед Матвей Калабанов. У этого — особый нюх на угощение. Покуривая самосад, сидел на корточках у порога, ждал, когда все сядут за стол.
За Калабановым пришли Володька Воротов, Степан Лапшин и Еремей Лапшин. Больше мужиков в Антонове не было. Самому молодому — Алешке — сорок три, самому старшему — Еремею — восемьдесят два. Есть, правда, еще председатель колхоза Мартынов, но о нем разговор особый.
Каждого входящего Ефим Гордеевич приветствовал по достоинству. Матвею только кивнул. Знал, что явится. С утра у кухонного окна торчал… На Воротова даже не взглянул. Пустой мужичонко! Всю жизнь от настоящей колхозной работы бегает. То почтарем был, то писарем в сельсовете, а в шестидесятых и вовсе из деревни подался. В Пречистом при магазине шестерил. Года два, как вернулся. Приехал, два окна в доме открыл, а два так и стоят заколоченными. Не человек, а отсевок какой-то: попадет на удобренную кем-то другим землю — даст махонький росточек, попадет на бесплодную, ни за что держаться не станет — улетит.
Когда вошли Лапшины, Ефим Гордеевич поднялся из-за стола. У старого полный бант Георгиевских крестов. У его сына — медаль «За доблестный труд». Когда-то это была первая семья в деревне. Пятеро сыновей вырастил Еремей. Один Одного лучше. Трое трактористами стали, двое — агрономами. В сорок первом старшие ушли на фронт. Младшего, Степана, не взяли. Был он слегка горбат.
И вот теперь остался один Степан. От старших — память: фотография с надписью: «Танковый экипаж братьев Лапшиных».
Степан сейчас — лучший агроном в районе. О нем даже в газетах писали. Старик тоже сдаваться не хочет: сторожем работает на ферме. Жаль только, ему, как и Ефиму, не пришлось понянчить внуков!
У Капитолины Егоровны о каждом госте свое мнение имеется. Для нее Володька Воротов — не Володька, а Владимир Венедиктович. Золотые руки у человека! Шиферу ли достать на крышу, кирпича на ремонт фундамента, стекла для парников — это только он один может. И пьет не так чтобы сильно. Пьянеет быстро… Другое дело — старый бес — Лапшин! Девятый десяток разменял, а пьет что твой унтер! Когда он приходит, Капитолина Егоровна спешит убрать «Столичную» с глаз долой, выставляет что попроще. Матвея Калабанова она, как и Ефим, не любит. Нахален, нечист на руку. Намедни из колхозного амбара мешок овса утащил. Хорошо, бригадир, Анна Евлампиевна, встретила случайно, отобрала! По делу-то его надо бы судить, да вот беда: шорник он! Один на весь колхоз шорник. Засудят — некому будет сбрую ремонтировать.
После третьей чарки у мужиков развязались языки. О колхозных делах судили, будто они — министры сельского хозяйства, о политике — и того круче. Председателю Мартынову досталось больше всех. Заносчив, горд не в меру, требует, чтобы его по имени-отечеству величали, а как это сделать, если все помнили его, когда он под стол пешком ходил, звали Павлушкой, Пашкой и к тому привыкли? Делов-то, что в институте учился! Все учатся! Степан Лапшин тот же институт окончил, а чтоб перед своими нос задирал — этого в нем нет. Да и ни при чем тут образование. Юзикова всю жизнь Ефимом Гордеевичем кличут, хоть нет у него и среднего…
Первым полез к нему целоваться Володька Воротов. «Ты меня уважаешь?» Юзиков — человек прямой, и будь Володька трезв, высказал бы ему все. А с пьяным какие могут быть разговоры? Кивнул Юзиков головой, только чтоб отвязаться, а Володьке и этого довольно. «Очень я тебя, Гордеич, люблю! За тобой в огонь и в воду! Хоть ты и не бригадир сейчас, а для меня все равно что бригадир. Вон они, дела твои: молочная ферма, силосные башни, зернохранилище, телятники, ток с молотилкой, баня, прачечная! А что было в Антонове после сорок пятого? В пяти домах только и горел свет, остальные заколоченными стояли! Я, шедши сюда, нарочно подсчитал: семнадцать новых срубов стоят! Это ж понимать надо!» Дипломат, сукин сын! Капитолину Егоровну аж слезой прошибло. Матвей Калабанов по-медвежьи сгреб Юзикова в охапку и замычал. Долго бы еще мычал, да поднялся Еремей Лапшин, бороду пригладил.
— Желаю слово сказать! Перед вами сидит не просто человек — Ефим Гордеевич Юзиков, а первый наш председатель, зачинатель колхоза, вечный труженик. В колхозной работе, как и на фронте, не отступал, не пятился и в кусты, как некоторые, не прятался. Вот ты, Володька, дела его хвалил… А чем ты сам помог ему, когда он все это зачинал? Когда на своем горбу с костылем под мышкой бревна для этой самой фермы таскал? Когда с одной-то ногой на верхи забирался стропила ставить? А ведь и он мог бы, как другие, в город удрать! Мог бы! Кому-кому, а ему — фронтовику, все дороги были открыты! Так не ушел же, остался! За палочки в книжке работал! Это сейчас в колхозе просто: что заработал, то и получай, а ведь такое не всегда было! Вот такими, как он, наша русская земля и держится! Теперь ты, Калабанов… Тоже целоваться лезешь, а когда Юзиков за травополье с бригадиров сымали, первый руку тянул! Запамятовал? А народ помнит. И какие ты речи при этом говорил — тоже помнит! Говорил ты, что бригадир строг без меры, за невыход на работу взыскивает с тебя, бедного. Умолчал только, за что он тебя этак-то… Привык ты, Матвей, все к себе грести, а ведь иной раз приходится и от себя… Ну да ладно, чего старое ворошить в такой день! Авось и ты когда-нибудь за ум возьмешься!
— Черного кобеля не отмоешь добела! — сказала Капитолина Егоровна, сердито поглядывая на Матвея. На прошлой неделе у нее со двора пропало аршин пять льняного холста…
Матвей сидел, низко опустив голову, делая вид, будто сильно захмелел, но слушал до того внимательно, что большие волосатые уши его шевелились.
Сутохин, который вообще не любил серьезных речей, скучал и потихоньку выпрашивал у Егоровны Гришкин баян. Как пропал Гришка, положила она музыку в сундук на самое дно и двадцать шесть лет не тревожила, а тут — на-ко! Дай-подай! Добро бы еще свадьба чья или крестины, а то ведь и праздника-то нет! Собрались мужики так, по ее разумению, об деле потолковать, все сидят чинно, благородно, и только у одного Алешки на уме шум да пляски!
Посидев еще немного в кухне на сундуке, она успокоилась и возвратилась в комнату. И ахнула. Говорил Степан Лапшин! Да как говорил! Прежде от него и слова не вытянешь, а сейчас хоть в книгу записывай!
— Когда Ефим Гордеевич с фронта вернулся, мы думали: «Вот человек, который отдал войне все, что имел, и себе ничего не оставил! Ходил по деревне на костылях, молчал да самокрутки крутил. А еще бывало, выйдет в поле, упадет на землю и лежит… Вот тетя Капа не даст соврать. Сама его домой приводила. Потом меня учиться послали. Через пять лет приезжаю — что за диво? Ефим Гордеевич по полям на мотоцикле носится! Бригадир! Не успел я оглянуться, он и меня в свой хомут впряг. И отдохнуть после института не дал. „Построим, говорит, коммунизм, тогда и отдохнешь…“».
— Его еще «трехжильным» звали, — вставил Бремен. Степан повернулся к нему.
— Это те звали, батя, кто его на своем горбу полумертвого домой не притаскивал! Я-то знаю. Да вот еще тетя Капа…
Капитолина Егоровна всхлипнула и утерлась занавеской. В руке Ефима хрустнул стакан.
— Хватит, Степа! Молчал-молчал, да и наговорил с три короба! Поаккуратней надо бы…
Алешка наконец выпросил баян. Капитолина Егоровна всхлипнула последний раз, отперла сундук, вытащила баян. Алешка, сыграв сперва для приличия что-то грустное, потом рванул плясовую, да так, что к дому Юзиковых стали собираться со всей деревни бабы и ребятишки. Даже бригадир, Анна Евлампиевна, не утерпела: шла мимо с вечерней дойки, остановилась, постояла сначала под окном, потом в избу вошла. Увидев ее, Матвей сорвался с места, хлопнул шапкой оземь, выбил сапожищами частую молодецкую дробь, приглашая ее в круг. Аннушка было взглянула на него строго: как-никак провинился перед ней мужик, но поняла, что сейчас Матвея ругать — все равно что пятак медный тереть, и махнула рукой. Капитолина Егоровна у нее подойничек приняла из рук, гостью за стол проводила, усадила, а уж водочкой ее попотчевать мужички не забыли…
Раскраснелась Аннушка после первой рюмки, помолодела, похорошела. Кабы не седая прядка надо лбом — и тридцати бы ей не дал! А ведь она только на четыре годочка моложе Гришки!.. Капитолина Егоровна ее ой как давно заприметила! Аннушке лет тринадцать было, когда Егоровна впервые об ней и о Гришке вместе подумала.
Между тем освободили место для танцев и все стали смотреть на бригадиршу, Аннушка зарделась, начала отказываться, но Володька Воротов подхватил ее со скамьи и на руках вынес на середину избы. Алешка рванул кадриль. Воротов, уперев одну руку в бок, другой крепко обнял Аннушку поперек груди, закружил по избе.
Из сеней, подталкивая друг друга, поперли бабы. Каждой хотелось поглядеть, как пляшет бригадирша.