Глава 93
Утро гениев
Утром, обуваясь в тесной прихожей и стараясь не смотреть друг другу в глаза, они все-таки встретились взглядами в зеркале и смущенно потупились. Наблюдательный Кокотов отметил, что у обоих не просто сонные лица, нет, у них лица мужчины и женщины, которые не выспались вместе — вдвоем. В лифте Валюшкина вдруг взяла писодея за уши, притянула к себе и страстно поцеловала в губы, источая мятную свежесть зубной пасты «Кулгейст. Новая сила». Потом покачала головой и сказала:
— Я. Кажется. Дура.
— А по-моему, Нинёныш, все было хорошо! — отозвался Андрей Львович с плохо скрытым мужским самодовольством. — А?
У подъезда они увидели Жарынина. Режиссер стоял, опершись локтем о крышу своего «Вольво», и с интересом наблюдал за здоровенной серой крысой. Зверюга, совершенно не боясь прохожих, потирала лапки, сидя возле мусорного контейнера, доверху заваленного отходами городского благополучия. Режиссер переоделся: теперь на нем был черный кожаный пиджак, темно-синие джинсы и серо-голубая водолазка. Заметив своего литературного раба, выходящего из дома со смущенной утренней женщиной, игровод не смог скрыть ревнивого удивления и даже забыл упрекнуть Андрея Львовича за пятнадцатиминутное опоздание. Зато автор «Сердца порока», мстительно ликуя, церемонно представил Валюшкину и Жарынина друг другу. Тот, галантно нагнувшись к дамской ручке, успел бросить на писодея недоуменно-уважительный взгляд.
— Вам куда, мадам? — спросил он, открывая дверцу.
— До. Метро.
— Нет-нет, мы подвезем вас куда надо! Мы не торопимся! — Режиссер оценил ее короткую юбку и длинные загорелые ноги. — Ведь так, Андрей Львович?
— Разумеется, Дмитрий Антонович!
— Мне. На. «Алексеевскую», — ответила Нинка, смущаясь оценочных взоров незнакомого мужчины.
…Некоторое время ехали в молчаливой неловкости. Жарынин осторожно, через зеркало заднего вида, разглядывал Нинку. Она, чувствуя это, смотрела в окно строго и отрешенно, точно под одеждой у нее было не сладко замученное тело, а железобетон, случайно застывший в округлых дамских формах. Кокотов, изнывая от правообладания, хотел незаметно погладить ее колено, но бывшая староста больно ущипнула его за руку.
— Плохо! — произнес, хмуро глядя на дорогу, Жарынин.
— Что — плохо? — осторожно уточнил писодей.
Он боялся, как бы соавтор не начал прямо здесь и сейчас костерить его за творческую нерадивость, а еще хуже — за нежелание жениться на бухгалтерше.
— Крыса! — пояснил свое неудовольствие игровод.
— Да уж чего хорошего…
— Заразу. Разносят! — тихо добавила Нинка.
— Не в этом дело! Крыс всегда много в любом месте! — сказал режиссер голосом черного вестника. — Мы сейчас с вами фактически едем по крыше гигантского крысиного города. Там, внизу, их сотни тысяч, миллионы! У них своя жизнь, свой бизнес, свои страсти, своя борьба, свои крысиные короли и президенты. Эти твари жрут, грызут, дерутся, совокупляются, размножаются, дохнут, но все это — подземно, во тьме и тайно. А вот когда они выходят наверх и, не боясь, шныряют у нас между ног, это значит, дела плохи. Это значит, их развелось столько, что оставаться внизу, среди беспощадных от голода братьев опаснее, чем выйти наверх, к свету, к людям, которые жестоки, но зато не едят крыс! А крысы крыс жрут. Понимаете?
— Не очень… — промямлил Кокотов, поймав на себе испуганный взгляд Валюшкиной. — Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что бандит Ибрагимбыков вылез наружу, он уже не боится света, не боится власти, не боится нас, никого не боится. Это значит, что их там, во тьме, уже столько, что им ничего не страшно. Ни-че-го!
— Вы думаете? — Писодей подивился столь неожиданному развороту мысли.
— Да! И вообще, с этим Ибрагимбыковым что-то не так. Тут скрыт подвох. Я чувствую это своей увеличенной печенью! Он слишком жесток и откровенен. А старый людовед Сен-Жон Перс учит: «У настоящего зла улыбка стеснительного филантропа».
— Ибрагимбыков? Я. Слышала. Это. Имя, — проговорила Валюшкина, снова перехватывая шкодливую руку любовника.
— Наверное, по телевизору, в передаче Имоверова, — предположил Жарынин.
— Возможно. Или. В банке.
— Вы служите в банке?! — воскликнул режиссер с тем восторгом, с каким в былые годы радостно изумлялись: «Так вы работаете на космос?!»
— Да. В «Северном сиянии».
— Странно-странно…
— Что. Именно?
— Ведь в банках, кажется, много серьезных и обеспеченных мужчин… — отвлеченно заметил игровод и тонко ухмыльнулся.
— А как там мистер Шмакс? — молниеносно отомстил писодей.
— Я про эту сволочь даже слышать не хочу! — замотал головой Жарынин.
— Что так? — сочувственно уточнил Кокотов.
— Представьте, у врача устроил истерику, визжал, скулил, гонялись за ним по всему кабинету.
— Почему? — живо заинтересовалась Валюшкина.
— Уколов боится, собака!
— А-а… — кивнула Нинка, ничего не понимая.
Миновав Звездный бульвар, они свернули в переулок, проехали троллейбусный парк и увидели банк «Северное сияние», которому зодчие, вдохновившись названием, придали очертания темно-зеленой льдины, вмерзшей в узкое пространство между неряшливыми серыми пятиэтажками с балконами, захламленными, как бабушкины чуланы.
— Здесь. Остановите!
— Вы что ж, мадам, и по субботам работаете?
— Приходится, — вздохнула бывшая староста.
— А льготные кредиты даете? — полюбопытствовал Жарынин, притормаживая.
— Даем, — кивнула Валюшкина, поблагодарила режиссера и, выходя, почти равнодушно бросила Кокотову: — Звони. Иногда!
Автор «Знойного прощания» смотрел вслед длинноногой, почти уже незнакомой бизнес-леди, казавшейся со спины совсем юной. И снова, в который раз, он удивлялся этой странной женской особенности — умению, одевшись после буйной постельной вседозволенности, обернуться неприступным холодным существом, словно бы прилетевшим с далекой планеты, где размножаются с помощью загадочных улыбок.
Далее мысли его по обыкновению разветвились. Он грезил, как с помощью трех оставшихся таблеток камасутрина приведет в рыдающий восторг Наталью Павловну. Одновременно Андрей Львович обдумывал способ потактичнее и понежнее отвадить Валюшкину, представив минувшую ночь милой, нежной, незабываемой, но ни к чему не обязывающей плотской оплошностью двух соскучившихся одноклассников. При этом он ощутил в сердце одиночество, и ему страшно захотелось, чтобы Нинка бегом вернулась к машине и, зарыдав на глазах у изумленного соавтора, призналась, что жить без Кокотова не может…
— Вы замечали, коллега, что в архитектуре банков есть нечто от языческих мегалитов?
— Пожалуй… — буркнул Андрей Львович, наблюдая за тем, как Валюшкина, дружески кивнув охранникам, скрылась в прозрачном мраке стеклянных дверей.
— С анализами, я вижу, у вас все в порядке? — проследив его взгляд, съехидничал Жарынин.
— Да, слава богу, пока нормально…
— Накренили бедную женщину!
— Я бы попросил.
— Да ладно… Очень, очень милая дама! Только разговаривает она у вас как робот устаревшей модели.
— Это от смущения.
— Наверное… Сразу видно: порядочная, скромная и одинокая. Хотя Сен-Жон Перс говорил: «Приличная женщина предпочтет ночное одиночество утреннему стыду». Хм-м… Старомодный мечтатель! Зачем она только связалась с таким распутником, как вы? Не понимаю…
— Мы вместе учились.
— Да? Вы сохранились гораздо хуже, чем она. Но это кое-что объясняет. Заманчиво улечься в постель со своей юностью. Освежает. Не надо мне было вас развязывать.
— В каком смысле?
— В прямом. Бедная Валентина! Бедная Наталья Павловна! Вы, Кокотов, на глазах превращаетесь в человекообразного кобеля! Но хватит о бабах. За работу! Мозг еще бодр. Как говаривал зануда Сен-Жон Перс: «Утром все гении!» Придумали что-нибудь новенькое или некогда было?
— Завидуете? — усмехнулся писодей с ленивой дерзостью.
— Я? Нет, просто думаю: отобрать у вас аванс или начать регулярно бить? Выбирайте!
Андрей Львович нащупал в боковом кармане похудевший бумажник. Большую часть денег он спрятал в квартире, как обычно, во втором томе «Коммунистов» Луи Арагона, купленных в шестидесятые годы Светланой Егоровной в нагрузку к сборнику Сергея Есенина «Отдам все сердце октябрю и маю…» Много лет назад, получив первый серьезный гонорар и не доверяя банкам (справедливо, как показал дефолт), Кокотов оборудовал тайник, вырезав в тысячестраничнои эпопее сюрреалиста-расстриги прямоугольное углубление размером с купюру, скрытое от чужих глаз переплетом. Там и хранились скромные сбережения.
— Что молчите? — спросил Жарынин.
— Думаю…
Кокотов и в самом деле думал. Возвращать деньги, ставшие уже частью его жизни, конечно, не хотелось, а узнать на себе, что такое джеб, тем более. Он собрал разбежавшееся сознание в кулак и заговорил свежим заинтересованным голосом, словно пытливые мысли о новом сюжете не покидали его ни на миг:
— А если, допустим, Юля с Борей у нас знакомятся, ну… э-э-э… например… в… «Аптекарском огороде»?
— Где-е?
— Вы что, никогда не были в «Аптекарском огороде»? — удивился писодей так, будто речь шла о скверике перед Большим театром.
— Не-ет, не был… — чуть растерялся режиссер.
— Это же прямо возле метро «Проспект Мира». Его еще Петр Первый основал!
— Метро?
— Огород!
— Забавно! Ну и?
Кокотов принялся бойко рассказывать про «Аптекарский огород», этот уникальный оазис редкостной флоры посреди асфальтово-бетонной Москвы. Особенно ярко и подробно он расписал трехсотлетнюю лиственницу, пруд, вырытый в восемнадцатом веке, а затем углубился в ботанические диковины, вроде листовника сколопендрового и лилии слегка волосистой.
— Слегка? Неплохо! — кивнул Жарынин и с одобрением посмотрел на соавтора. — Значит, даже листовник сколопендровый там есть?
— Есть.
— С ума сойти! И что же делает в этом огороде наша Юлия?
— Ну, не знаю… Гуляет с ребенком или читает…
— Нет! Никакого ребенка! — режиссер сердито стукнул по рулю. — Куда его потом девать? Это ж не котенок, черт побери: отдал в хорошие руки и забыл. Замучаемся к бабушкам пристраивать. А убивать детей нельзя. Даже в кино. Наша Юлия — одинокая замужняя женщина. Это понятно? Она тихо сидит на лавочке и читает. Кстати, эта ваша подружка замужем, с детьми?
— Нет, в разводе. Дочь, взрослая, в Америке.
— Я так и думал. К тому же работает в банке. Не женщина, а мечта одинокого обалдуя, вроде вас. Что она читает?
— Не знаю. Мы еще с ней не настолько близки…
— Неужели? — Жарынин насмешливо дернул косматой бровью. — Раньше сперва говорили о книгах, а потом шли в постель. Теперь — наоборот. Я вас спрашиваю, что читает наша Юлия?
— Может, детектив Морилиной?
— Никогда! Женщина скорее заболеет простатитом, чем напишет приличный детектив.
— А как же Агата Кристи?
— Это псевдоним, вроде Аннабель Ли.
— Может, Дмитрия Волова? — смутившись, предложил Кокотов.
— Нет, у него все силы уходят на любовь к себе — на литературу не остается.
— Радмилу Улиткину!
— Наша Юлия — русская женщина. Зачем ей нудные истории из жизни отъезжающих на историческую родину? Думайте!
— Виктора Белевина?
— Вы еще нашей девочке галлюциногенных мухоморов предложите!
— Виктора Урофеева?
— Юля — приличная женщина и не терпит матерщины. Пусть его читают западные русисты…
— Макунина?
— Нет, он пишет ради премий, а как сказал Сен-Жон Перс: «Путь к забвению вымощен „Букерами“».
— Ольгу Свальникову?
— Кокотов, вы что садист?
— Михаила Пшишкина?
— Вы сами-то пробовали эти филологические водоросли?
— Нет.
— А зачем подсовываете нашей Юленьке?
— Ну, даже не знаю… — беспомощно развел руками писодей.
— Эх вы! Юлия будет читать Толстого. «Крейцерову сонату». Да! Ее брак зашел в тупик, и она, как настоящая русская женщина, ищет выход не в чужих постелях, а в умных книгах. Юлия моложе своего мужа и вышла за него, конечно, не по любви, а из странной уверенности в пожизненной невозможности счастья. Такое часто случается почему-то именно с красивыми, умными и тонкими женщинами. Умные дурнушки и дебильные красотки этим недугом никогда не страдают. Замечали?
— Замечал. А выйти замуж ее уговорила мама! — наябедничал писодей.
— Как зовут маму?
— Анна Ивановна.
— Ах вы, лентяй! Ладно, пусть будет Анна Ивановна. В молодости она играла в народном театре, мечтала захомутать солидного человека с должностью и содержательной сберкнижкой, но вышла всего лишь за скромного программиста. На досуге он мастерил из канцелярских скрепок холодное оружие: копья величиной с иголку, стилеты размером с ресничку и так далее…
— Зачем?
— Ему нравилось. И учтите, коллега: у мимолетного персонажа должна быть какая-нибудь чудинка, чтобы зритель запомнил. Ясно? Имя отца? Но помните — это имя чудака…
— Юрий Венедиктович?
— Еще почудней!
— Юрий Вильямович.
— Почему Вильямович?
— У меня есть знакомый писатель. Козлов. Юрий Вильямович.
— Хорошо! Но отец нам не понадобится. Он умер от сепсиса, когда дочке исполнилось десять, укололся рапирой величиной с осиное жало. Да-с… Юля в минуты сомнений будет перебирать оставшиеся от него крошечные кинжалы, пики, сабли — и плакать. Вообразите: скользнув по щеке, летит вниз горькая слеза и в ней тонет двуручный меч крестоносца. Ах, как я это сниму! Представляете?
— О, да! — кивнул Кокотов, не представляя, куда волочь наметившийся сюжет.
— И что дальше?
— Жизнь… — экзистенциально вздохнул писодей.
— Совершенно верно, мой друг! Жизнь. Анна Ивановна вдоволь хлебнула женского одиночества, помыкалась по ложным женихам, не раз попадаясь на их уды. Это удивительно, какой-нибудь нищий сморчок, прикидывающийся брачным соискателем, легко уложит в постель гордую одинокую красавицу, безнадежно отказавшую многим серьезным мужчинам, у которых есть все: внешность, ум, деньги, — нет лишь паспорта без отметины ЗАГСа. За примером далеко ходить не надо: Валентина! Мне иногда кажется, что одержимые замужеством дамы уступают очередному прохиндею с теми же целомудренными представительскими намерениями, с какими, допустим, угощают вкусным обедом, предъявляя кулинарные способности. А потом выясняется: сморчок и не собирался жениться, он просто коллекционирует некомплектных баб! Может, нам снять фильм про это?
— А что? — оживился Андрей Львович.
— В другой раз и с другим соавтором! — усмехнулся игровод. — Но эта красочка нам понадобится! Помыкавшись и оставшись одна-одинешенька, мать с детства внушала Юльке, что замужество — это, в сущности, всего лишь красивый и надежный футляр для хранения дорогостоящей женской благосклонности. В конце концов дочь согласилась выйти за нелюбимого Захара Гелиевича…
— Почему Захара Гелиевича? — обиделся Кокотов.
— Вам не нравится? — удивился Жарынин и покосился на него с дружеской насмешкой.
— Нет, не нравится…
— Ваш вариант?
— Рихард Шмаксович.
— Ладно, квиты. Теперь — серьезно. Ну?
— Виктор Степанович.
— Хорошо! С легким налетом исторического свинства! Фамилия этого гада?
— Черевков.
— Отлично! Промискуитет идет вам на пользу! Легкий отзвук «чрева» подсказывает вдумчивому зрителю, что перед ним бездуховный козел и стяжатель. С другой стороны, в фамилии есть намек и на гоголевские «черевички», отсюда становится ясно, что он добивался нашу Юлию с мрачным упорством, как кузнец Вакула — Оксану. И поэтому Черевков пойдет на все, если Юлька захочет уйти к другому… Убьет. Каково?
— Я думал, вы всего этого не заметите… — потупился писодей, намекая на выстраданность фамилии «Черевков», которую он не без сожаления жертвует на общее творческое дело.
— Что я, слепой? Сен-Жон Перс, между прочим, получая «нобелевку», сказал: «Подобно тому, как человек на девяносто процентов состоит из воды, так искусство на девяносто процентов состоит из той херни, которую выдумывают от безделья критики». Простите, коллега, мне надо отлить.
С этими словами игровод подрезал шедший справа длинномер. Мордатый водила высунулся по пояс из окна и, потрясая кулаком, обматерил лиходея. Но «Вольво», тормозя, уже выскочил на обочину, и взметенный гравий забарабанил по днищу.
— Я с вами? — попросился соавтор.
— Пожалуйста! Мы живем в свободной стране.