Глава 37
Коитус леталис
История эта продолжилась утром, когда жизнь еще имеет хоть какой-то смысл.
Разбудил Кокотова странный сон. Метафизический. Обычно от таких ночных видений ничего не остается, кроме неясного воспоминания о почти разгаданной тайне бытия. Однако на этот раз Андрей Львович отчетливо помнил, как, захрапев, очутился в кошмарном, фантастическом мире, где мужчина после обладания любимой женщиной сразу погибает за ненадобностью. Но автор «Кентавра желаний», к счастью, успел проснуться, едва лишь Наталья Павловна, волнуясь жадным телом, призвала его в свои убийственные объятья.
Умываясь и бреясь, он смутно заподозрил, что, почивая, занесся в параллельную реальность, где все устроено совершенно иначе. Вероятно, Создатель, мучаясь, колеблясь, пробуя, рассматривал разные формы эволюции и на всякий случай сохранял забракованные варианты, подобно тому как литераторы сберегают свои черновики.
«Если любовь ведет мужчину к обязательной гибели, — размышлял писатель, скребя безопасным лезвием пенную щеку, — значит, все у них там сложится по-другому: и общество, и государство, и литература, и брак, и многие бытовые подробности…»
Свадьбы, к примеру, превратятся в поминки по жениху. Уходя на первое свидание, юноша будет вынужден составлять завещание: а вдруг девушка уступит сразу? От любви мужчин начнут страховать как от несчастного случая со смертельным исходом. Вечная тема измены исчезнет из стихов, прозы и драматургии. Кого способен обмануть муж, если наутро после первой брачной ночи его, бездыханного, заберет «труповозка», лукаво именуемая в народе «катафаллом»? И кому, скажите, может изменить жена, вдовеющая в миг единственных супружеских объятий? Мировая поэзия (в мужской версии) содрогнется от отчаянных поисков одной-единственной Прекрасной Дамы, обладая которой, можно уж и откинуться. А женская лирика истерзается жутким комплексом вины за «коитус леталис» — смертоносную взаимность.
«Но кто же будет растить детей?» — давя прыщик на скуле, озаботился Кокотов, сам испытавший горе безотцовщины.
Андрей Львович вспомнил усатую Бальзаковну, вспомнил, как она схватила деньги на памятник, вспомнил, как отец звонил матери и плакал в трубку, предчувствуя, должно быть, роковую опасность нового брака.
«Воспитанием детей займется государство», — постановил писатель, прижигая ранку одеколоном.
Красавицы вроде Натальи Павловны будут постоянно выходить замуж и поставлять осчастливленных покойников с регулярностью гильотины. Возможно, для таких женщин даже введут особые нагрудные знаки, как в ВДВ. Только вместо количества парашютных прыжков на сменной бирочке оттиснут число навеки охладевших телообладателей. И вот, встретившись в Кремлевском дворце на каком-нибудь торжестве, эти роскошные мужеубийцы станут ревниво вглядываться в циферки на груди у соперницы. Так некогда ткачиха-ударница, приехав на съезд в Москву, памятливо пересчитывала ордена легендарной Паши Ангелиной, сравнивая их со своими небогатыми наградами и вдохновляясь на новые трудовые подвиги.
А как в таком случае быть с дурнушками, не охваченными брачным самопожертвованием сильного пола? Отчасти проблему можно решить за счет уголовников, приговоренных к смерти: соитие с некрасивой женщиной заменит им пулю в затылок, а государству опять-таки демографический приварок…
«Но если все мужчины устремятся в роковые объятья, кто же будет служить в армии и защищать Родину?» — державно нахмурился Кокотов, причесываясь.
Видимо, разрешение на брачный суицид имеет смысл выдавать лишь после окончания срочной службы и выполнения каких-либо иных общественных повинностей. Кстати, для интеллектуальной элиты надо вводить обязательный целибат. Ну в самом деле: родился новый Менделеев, выучился, задумал открытие — и вдруг влюбился, как идиот, причем взаимно. И вот уже «катафалл» увозит удовлетворенного химика в морг. Где, спрашивается, периодическая система? Не напасешься гениев!
А вот интересно, подумал вдруг визионер, смог бы он сам пожертвовать жизнью и литературным будущим ради одного-единственного обладания Обояровой? И вот еще интересней: согласилась бы она стать его нежным палачом?
Автор «Кандалов страсти» с сомнением посмотрел на себя в зеркало. Ничего особенного: мужчина средних лет, упитанный, шевелюристый, с легкой проседью. Губы — узкие, сардонические. Щеки — пухлые. Подбородок — обидчивый. Глаза — карие, грустные, обреченные, как у пса, сжевавшего хозяйский тапочек. Но в целом вид вполне еще товарный.
Андрей Львович с оптимизмом втянул живот, немного опавший после вероломного ухода Вероники, постучал по нему, как по барабану, повеселел и, напевая «трам-там-там», пошел одеваться, удивляясь тому, что бесцеремонный режиссер не врывается в номер, не шумит, не понукает, не тиранствует, хотя время завтрака заканчивается.
«Одно из двух, — психологически рассудил писатель, — или Жарынину стыдно показаться после вчерашнего провала, или дружные бухгалтерши доутешали его до изнеможения. Не мальчик ведь!»
Застегивая брюки, он задумался над фрейдистской подоплекой этого странного тройственного союза, длящегося, судя по всему, не первый год и, кажется, устраивающего всех участников. В результате мысли вернулись к параллельному миру, где властвует «коитус леталис». Теперь Кокотова озаботила участь граждан с разнузданной и нетрадиционной ориентацией. Ведь если, скажем, для двух лесбиянок ночь любви относительно безопасна, то, оказавшись в одной постели по взаимному влечению, два гея рискуют проснуться утром мертвыми. А что делать с транссексуалами, не говоря уже об экзотических извращениях? Здание нового жизнеустройства человечества, привидевшееся во сне, давало безнадежные трещины.
«Да и хрен с ним! Пусть все остается как есть!» — решил он и отправился завтракать.
Но сначала, влекомый неодолимой силой, писатель поднялся этажом выше и, затаив дыхание, приблизился к 308-му номеру. В комнате было тихо. Возможно, Наталья Павловна тоже проспала, и теперь искать ее надо в столовой. В жарынинский люкс Кокотов постучал громко и решительно, но сразу отошел в сторону, обособляясь от гаремной жизни соавтора, которая могла открыться взору. Однако Дмитрий Антонович не отозвался, что было совсем уж странно! Одновременное отсутствие и режиссера, и Обояровой нехорошо затомило сердце. Он помнил, как вчера его бывшая пионерка сочувствовала потрясенному Жарынину, как просила: «Идите к нему! Ему сейчас так плохо!» Да и сам режиссер, выпивая за будущую победу, настойчиво, несколько раз спрашивал: «А где же Наталья Павловна?»
Едва отвечая на скорбные приветствия встречных ветеранов, автор «Кандалов страсти» полетел на завтрак. Он даже не расспросил радостного доктора Владимира Борисовича о ходе воздушных боев над Понырями, наотрез отказался помочь вдове внебрачного сына Блока разобраться в новом мобильном телефоне и грубо отверг просьбу комсомольского поэта Бездынько выслушать свежую эпиграмму на антинародное телевидение.
Столовая давно опустела. Лишь в дальнем углу виднелся понурый поедатель чужих деликатесов Проценко. «Лучший Фальстаф эпохи» под влиянием вчерашней проработки с видимым отвращением приучал себя к казенным харчам. Да еще на своем месте одиноко сидел терпеливый Ян Казимирович. Появлению Кокотова старый фельетонист обрадовался настолько, насколько сам писатель возликовал, не обнаружив Жарынина и Обоярову за совместным питанием.
— Где же Дмитрий Антонович? — спросил он, повеселев.
— Не видел, — удивленно всплеснул ручками старичок. — А вы знаете, Проценко хочет объявить голодовку!
— Неужели?! Странно, странно… — Андрей Львович поглядел в окно и не обнаружил на стоянке ни режиссерского «вольво», ни красного «крайслера» Натальи Павловны.
В сердце снова заскреблись мыши подозрений.
— Уехала красотка ваша. К адвокату полетела! — доложила Татьяна, бухая на стол тарелки с сиротской снедью. — Раньше-то ведь как? Раз — и развели. Потому как делить было нечего. Если мужик забаловал, алименты из зарплаты вычитали. Обкобелись! А теперь? До самой смерти можно судиться, если деньги есть…
— А Жарынин?
— А салтан наш Дмитрий Антонович чуть свет умчался. Только чаю и хлебнул, даже кашку дожидаться не стал. Злой, красный… Регина с Валькой уговаривали: «Не езди!» Нет, ускакал…
— Куда?
— Сказал, кого-то в «Останкино» поехал убивать. А я б ему помогла! Наглый телевизор стал. Невозможно! За стеклом теперь что хотят, то и делают. По мне-то, запри дверь и бесись как хочется. Вон Жарынин чудит с бухгалтерией — да и бог с ним. Но чтоб всем показывать, как девки-дуры с парнями сучкуют? Стыдобища! Приятного аппетита!
— А что, порции снова уменьшились? — поинтересовался Кокотов.
— Ага, Огуревич все утро нос в котлы совал — проверял. Жадный, черт! Но если не наешься, могу добавки принести, — предложила официантка и, сверкнув золотым зубом, укатила свою тележку.
Автор «Полыньи счастья» подцепил кончиком ножа кубик масла величиной с игральную кость, но тут Болтянский, подобно старой мудрой птице, встрепенулся и, хищно глянув на жующего писателя, спросил:
— На чем я остановился в прошлый раз?
— На том, как ваш батюшка перед смертью напутствовал сыновей… — неохотно подсказал Кокотов.
— А как Мечислав пробрался на Дон, я вам еще не рассказывал?
— Нет…
— О, это удивительная история! Вообразите, осенью семнадцатого ехал он поездом в Ростов, тащился неделю и подружился от скуки с дезертирами, потому как с детства владел картами и никогда не проигрывал, разве что нарочно. Один из продувшихся матросиков, явно «психический», как тогда выражались, стал искать, на ком сорвать злость, и увидел: на третьей полке, лицом к стене, затаился человек в исправной форме без погон. Тогда погоны носить нельзя было — сразу в расход пустят. Достал морячок маузер и заорал, мол, это не кто иной, как Сашка Керенский от гнева народных масс спасается. Солдатня заволновалась. Сдернули с полки подозрительного пассажира. Немолодой, пухленький, с бородкой. Одно слово: из бывших! Стал он, конечно, оправдываться, мол, «никакой я вам не Керенский, а помощник начальника перевязочного отряда Домбровский! Вот мои документы!» Какое там! Бесполезно! Матрос-то сразу приметил: на бородатом не только китель с галифе исправные, но и сапоги новехонькие. Сколько в Гражданскую войну из-за обуви народу перебили, страшно подумать! В общем, потащили беднягу в тамбур — кончать. А у моего Мечислава сердце на части разрывается: на его глазах единокровного поляка убивают! Но вмешиваться нельзя — самого сгоряча могут пристрелить. Вооруженные дезертиры — это кошмар! И тут его осенило: «Давай, — говорит он, — братишка, на этого помощника в картишки перекинемся! Вдруг отыграешься?» Матрос-то азартный оказался, поставил на кон «Керенского» — и, конечно же, продул. После этого Мечислав спасенного поляка уже от себя не отпускал, опекал, защищал, хотя Домбровский был в два раза старше. Так они всю оставшуюся дорогу вместе и держались, пили кипяточек с сахарком вприглядку и шептались по-польски. А как добрались до Ростова, где советской власти в помине не было, выяснилось: никакой он не помощник начальника перевязочного отряда Домбровский. Волей судеб, мой брат спас начальника штаба Верховного Главнокомандующего Русской армии генерал-лейтенанта Деникина. Мать-то у него — полька, урожденная Вржесинская, и язык предков Антон Иванович знал недурственно. Оказалось, бежал герой Карпат от большевиков из Быховской тюрьмы и пробирался с чужими документами на Дон, к генералу Корнилову. В благодарность взял он к себе Мечислава адъютантом и поехал в Новочеркасск формировать Первую Добровольческую дивизию. Каково?
— Потрясающе! — согласился Кокотов, внимательно глядя на часы.
— Но это пустяк по сравнению с тем, что случилось с моим братом Стасем! Вообразите, приезжает он в революционный Петроград, а там… Вы торопитесь?
— Немножко.
— Ну ничего, докончу в другой раз! — Болтянский собрал морщины в улыбку и обнажил юную пластмассу зубов. — А вот морскую капустку зря не едите! Это же эликсир вечной молодости!
Всыпав для приличия в рот ложечку толченой ламинарии и запив ее чаем, Андрей Львович поспешил вон из столовой. По пути в свой номер он нагнал Татьяну, тащившую поднос с множеством тарелок.
«Завтрак на двоих! Кому бы это?» — затомился писатель и предложил:
— Давайте помогу!
— Спасибо, мне привычней. Вот Жукову с Хаитом жрать тащу! — сердито доложила официантка.
— Заболел?
— Ага, больной: сам железный — хрен стальной!
— А почему на двоих? К нему кто-то приехал?
— Да кому он, ненормальный, нужен! Коробится, сволочь! Вот перекоробится — тогда приедут. Настька или Инка.
Миновали оранжерею, где, неподвижно глядя на цветущий кактус, сидела Ласунская. Услышав шум, испуганная черепаха Тортилла скрылась в воде.
— Счастливая! — перехватив поднос поудобнее, вздохнула Татьяна. — Такую жизнь прожила, теперь только сиди и вспоминай! А мне с моим дуроломом и вспомнить нечего. Тьфу!
Достигнув номера Жукова-Хаита, женщина нагнулась и поставила поднос у порога. Из-за двери тем временем донеслись два спорящих голоса. Один, густой, угрожающий бас явно принадлежал Федору Абрамовичу. Второй же, ломкий, трепетный тенорок, был совершенно не знаком.
— А все же к нему кто-то приехал! — улыбнулся Кокотов.
— Сам он к себе и приехал! — зло ответила официантка. — Послушайте!
Андрей Львович напряг слух:
— Нет, ты мне скажи, почему вас нигде не любят? — гневно вопрошал Жуков.
— Завидуют! — отвечал тенорок.
— Чему-у?!
— Сам знаешь чему!
— Не знаю!
— Знаешь-знаешь!
— Убью! — страшно взревел бас.
— Не убьешь… — ехидно возразил тонкоголосый незнакомец.
— Почему-у?!
— Сам знаешь!
— Не знаю!
— Знаешь-знаешь…
— Коробится! — шепотом подтвердила Татьяна, три раза стукнула в дверь и отпрянула.
Голоса в номере затихли, потом послышался скрежет отпираемого замка, и две руки, принадлежавшие, похоже, разным людям (на каждой были часы) быстро утащили поднос в комнату. А едва приоткрытая дверь захлопнулась, спор возобновился с новой силой:
— Сосиски мои! — объявил тенорок.
— Почему-у? — возмутился бас.
— Сам знаешь!
— Не знаю!
— Знаешь-знаешь!
Официантка загадочно сверкнула золотым зубом и ушла, качая бедрами, такими мощными, что их трудно было себе вообразить без покрова.
Возле своего номера писатель увидел Бездынько. Лицо комсомольского старика набрякло той особой обидой, какая бывает лишь у поэтов, которым не с кем поделиться новым сочинением. Понимая, что в этом возрасте задетое авторское самолюбие опасно для здоровья, Андрей Львович кивнул, разрешая. Верлен Тимофеевич расцвел, затрепетал, обида сменилась восторгом — и он прочел, рубя воздух сухоньким кулачком:
От страны достанутся
останки нам,
Если заморочат Русь
«Останкино»!
Так скорей,
в борьбе отвагу выковав,
Свергнем произвол
ибрагимбыковых!
Скажем
абрамовичам и авенам:
«Вам бы каннибалить
в веке каменном!»
И потупился, ожидая оценки. Кокотов помедлил, поморщил лоб, пожевал губами, даже чуть нахмурился, как это делали в свое время его суровые наставники в литобъединении «Исток», и наконец, после долгой паузы, словно нехотя произнес:
— А вы знаете, неплохо! Остро, чеканно… «Каннибалить» — просто великолепно!
— Вы не поверите, Коля Асеев завидовал моим составным рифмам! Говорил: «Жаль, Володька застрелился — вот бы порадовался!» А Натан Хаит однажды посвятил мне дружескую эпиграмму:
Дай декаденту в зад коленом —
Не смей буржуям подражать!
Ведь может собственных Верленов
Земля советская рожать!
— Очень даже верю, — ответил писатель, вставляя ключ в замок. — Но про «абрамовичей и авенов» я бы не стал…
— Вы считаете? — огорчился Бездынько. — А Жукову понравилось бы!
— Вот ему и почитайте!
— Он теперь коробится…
— Подождите, пока перекоробится!
— Когда перекоробится — поздно будет…
— А скажите, Верлен Тимофеевич, Натан Хаит не родственник нашему Жукову?
— Дедушка по матери, — доложил комсомольский поэт.
— Странно…
— Еще как странно! Загадка века! У меня про это баллада имеется…
— В другой раз! — пообещал Кокотов, скрываясь от назойливого старичка за дверью.