Глава 31
Однажды в России
Из неподвижной задумчивости писателя вывела «Песня Сольвейг». Впервые за два дня его старенькая «Моторола» дала о себе знать. После подлого ухода вероломной Вероники телефон звонил редко. Автор «Полыньи счастья» вел унылый одиночный образ жизни. Нет, сначала Кокотов, конечно, возжаждал отомстить и позвонил Лорине Похитоновой. Поэтесса ответила молодым, ничуть не изменившимся голосом и с радостью согласилась на свидание. Лучше бы она этого не делала. То, что прежде было роскошным избытком женственности, волновавшим кровь, превратилось в пожилое обременение, обвислое и отталкивающее. Но особенно поразили ее руки — морщинистые, с огромными артрозными суставами и кровавым маникюром, точно Лорина, как хищная птица, кого-то до смерти закогтила. Перехватив взгляд бывшего любовника, она грустно улыбнулась искусственными, посиневшими у десен зубами, вздохнула и сказала:
— Зато я теперь много пишу!
«Мд-а, — дважды не войти в один арык!» — подумал писатель и нажал зеленую кнопку:
— Алло?!
— Вы там что, умерли? — сварливо спросил Жарынин. — Прошло полтора часа! Мы будем сегодня работать или нет?
— Почему умер? Откуда у вас мой телефон? — насторожился Кокотов.
— Вы об этом спрашиваете меня — старого нелегала? Я знаю о вас все! Приходите немедленно!
…Дверь «люкса», в отличие от других, была обита темно-зеленым дерматином. VIP-апартаменты состояли из гостиной и спальни, а на самом деле — из двух обычных номеров, соединенных между собой арочным проходом. Вместо второго туалета имелась маленькая кухонька с электроплитой. Мебель, телевизор, холодильник и все прочее выглядело не таким древним, как в остальных помещениях, а на полу лежали ковры с вытоптанным орнаментом. Входя, наблюдательный писатель успел ревниво заметить в санузле, выдержанном в изысканных кофейных тонах, свою геополитическую шторку. Однако доносившееся оттуда все то же знакомое неисправное журчание немного примирило его с обидной действительностью.
Жарынин в стеганом шелковом халате полулежал на диване, покрытом голубым синтетическим мехом, и курил трубку. Он был похож на восточного владыку, который полудремлет после объятий любимых наложниц. И действительно, в комнате стоял едва уловимый запах недавно ушедшей женщины. Но Дмитрий Антонович не дремал, нет, напротив, в нем, вдохновленном недавним торжеством, ощущалось кипение веселой творческой злобы.
— Отдохнули? — бодро спросил режиссер.
— А вы?
— Ладно, не ехидничайте! Мы в ответе за тех, кого приучили.
— Где же Регина Федоровна? — невинно поинтересовался Кокотов.
— У нее отгул.
— От вас?
— Неплохо! Очень неплохо! Мне нравится, что вы сегодня сердитый. Значит, дело у нас пойдет. Итак, что мы имеем?
— Трудно сказать…
— А имеем мы, Андрей Львович, насколько я помню, студента Леву, приехавшего на педагогическую практику в пионерский лагерь. Так?
— Так.
— Лева — хороший такой мальчик, аккуратный, правильный. И он влюбляется в лагерную художницу. Первая страсть. Томленье юной души и зов созревшего организма.
— Почему именно в художницу? — насупился писатель.
— Ну не в повариху же?! Вы-то ведь в художницу влюбились! А Лева разве хуже вас? Нет, он лучше. Герои всегда лучше своих авторов. Как мы ее назовем?
— Называйте как хотите…
— Бодрее, мой друг! Мы творим вечное! А назовем мы ее Наталья… Как?
— Не надо! — взмолился Кокотов.
— Не надо — так не надо. Мы назовем ее, как и вашу подружку, Тая. Не волнуйтесь, потом поменяем. Это — пока, чтобы не перепутать.
— Хорошо — пусть Тая…
— Кто такая Тая? Думаем! Она хиппи. Настоящая. Состоит в подпольной организации. У нее с Левой летний случайный роман. Она ведь девушка опытная. Хипповки в этом отношении были абсолютно раскованные. Я в молодости встречался с одной — дочкой генерала. Что вытворяла! Боже, страшно вспомнить! Для нашей Таи этот роман — всего лишь игра, эпизод, прихоть пресыщенного тела. А вот для Левы, невинного мальчика, это — космическое чувство, на всю жизнь. Согласны?
— Не совсем…
— Возражайте, умоляю вас, возражайте!
— Да, Тая опытная, даже немного развращенная, но душой она стремится к чистоте. Она устала от животных порывов плоти, наркотиков, от оргий. — Кокотов бросил в соавтора гневный взгляд. — Она рисует ангелов…
— Почему ангелов? — спросил Жарынин, отводя глаза.
— А вы хотите, чтобы она чертей рисовала?
— Ладно, пусть ангелов. И что?
— А то, что наш Лева со своей неопытной страстью для нее, возможно, — единственный шанс вернуться к нормальной жизни, снова соединить в гармонии порывы тела и души…
— Можно подумать, это кому-то когда-то удавалось! — горько усмехнулся режиссер.
— Вам не нравится то, что я говорю?
— Нет, мне как раз нравится! Искусство, как заметил Сен-Жон Перс, — это придуманная правда. Итак, у наших героев назревает что-то серьезное. И Тая нарочно томительно длит допостельный период их отношений. Ох, как они это умеют! Как умеют! Она искренне хочет снова стать той чистой, допорочной девушкой, какой была когда-то. Она надеется. По вечерам, после отбоя, они встречаются в зарослях сирени, возле старенького гипсового трубача, и нежно, почти невинно целуются. Вы довольны?
— Доволен.
— Ах, эта летняя нежность! Она дает ему покурить травку. В первый раз. Представляете? Как я это сниму, как сниму: падающее звездное небо, кружащаяся каруселью сирень, оживающий гипсовый мальчик, смеющееся лицо Таи… Тысячи лиц! А может, назовем ее Никой?
— Нет!
— Что — нет?
— Никакой травки. Мы же решили: она хочет с помощью Левы стать другой. Совсем другой. Неужели не понятно?! — возмутился Кокотов.
— Да, пожалуй… Вернувшись со свидания в свою мансарду…
— Почему в мансарду? — вздрогнул прозаик.
— А где еще должна жить художница? Конечно в мансарде. Вернувшись, она ложится в кровать и вспоминает себя девочкой, доброй и чистой. Засыпает и видит сон. Ей лет десять. С папкой для рисования и коробкой карандашей она входит в совершенно пустой музей. Длинная галерея. Тая медленно идет, с детским изумлением разглядывая мраморную наготу богов и богинь. И вдруг впереди, в нише, где должен стоять Аполлон, она видит… Кого?
— Не знаю…
— Эх вы! Она видит нашего гипсового трубача! Понимаете? Как, а? Хорошо?
— Хорошо, — кивнул писатель.
— Она бросается к нему. И тут происходит невообразимое. Буквально на наших глазах, приближаясь к трубачу, Тая превращается из девочки в девушку. Ах, как я это сниму! Шаг — и ей уже двенадцать. Еще шаг — четырнадцать. Третий шаг — шестнадцать… Вообразили?
— Угу, — кивнул автор, полуприкрыв глаза и представив себе, как Наталья Павловна превращается из девочки в женщину.
— Но и это еще не все! — жутким голосом, словно рассказывая байку из склепа, продолжил Жарынин. — Мраморные фигуры в галерее тоже преображаются: боги — в корявых мужиков с вздыбленными фаллосами, а богини — в бесстыдно вожделеющих шлюх с отвисшими грудями… И вся эта кошмарилья тянется к нашей Тае похотливыми руками, всеми силами стараясь не пустить ее к гипсовому трубачу, который, в свою очередь, превращается в…
— Леву! — воскликнул писатель.
— Правильно!
— Ну это прямо фрейдизм какой-то!
— Разумеется! Без фрейдизма и еврейской судьбы нынче в искусстве делать нечего!
— А Лева у нас разве еврей? — удивился Кокотов.
— Это надо обдумать. Итак, повзрослевшая на бегу Тая достигает Левы, но едва они протягивают друг к другу руки, раздается…
— Крик петуха! — хихикнул автор романа «Кентавр желаний».
— А вот и нет! Звук утреннего горна. Помните? Та-та-та-та, та-та…
— Еще бы! — заулыбался Андрей Львович и пропел на мотив пионерской побудки:
Вставай-вставай, дружок!
С постели на горшок.
Вставай-вставай!
Порточки надевай!
— Вот именно! И волшебство заканчивается. Монстры снова становятся музейными статуями. Лева — гипсовым трубачом в нише. И только Тая остается взрослой. С тем и просыпается. Сколько, кстати, ей тогда было?
— Лет двадцать пять…
— И вот она, двадцатипятилетняя, пробуждается, потягивается так, что сквозь сорочку видны крупные соски. Нет, лучше пусть спит голая! Как вы думаете?
— Мне все равно! — буркнул Кокотов, странно глянув на соавтора.
— Она потягивается, встает, озаряется молодой утренней улыбкой. Свежее утро. Горн зовет на зарядку. На подоконнике — букет сирени от Левы.
— Она живет в мансарде — и, значит, окна выходят на крышу.
— Уели! Хорошо — букет лежит на пороге. Вместо того чтобы мелко придираться, сами придумали бы хоть что-нибудь! Ну? Что дальше?
— Дальше?
— Да, дальше!
— Не знаю…
— Кокотов, вы будете работать или паразитировать на моем таланте?
— Я… Паразитировать? — От возмущения писатель окончательно стряхнул с себя унылое оцепенение, охватившее его после письма Натальи Павловны. — Хорошо! Допустим, однажды Тая не приходит на свидание к гипсовому трубачу.
— Почему?
— К ней приехали.
— Кто?
— Друзья.
— Отлично! К ней приехали друзья-хиппи. От кого он это узнает? — строго спросил Жарынин.
— А это важно?
— Конечно!
— Ну, не знаю… От пионера, допустим.
— Лучше — от пионерки. Она тайно влюблена в своего вожатого. Такое могло быть?
— Вряд ли… — засомневался Кокотов. — Знаете, все-таки педагогическая этика…
— Да не в вас, успокойтесь, она влюблена, а в нашего Леву.
— Теоретически, конечно, могло. Когда я преподавал в школе, в меня была влюблена девятиклассница Галахова.
— Если бы Набоков рассуждал теоретически, он бы не спёр «Лолиту» и не прославился бы на весь мир!
— А разве Набоков спёр «Лолиту»? — оторопел писатель.
— Конечно спёр!
— У кого?
— У Хайнца фон Эшвеге-Лихберга! Экий же вы темный, коллега! Ладно, вернемся к сюжету. Лева узнал, что к Тае приехали друзья-хиппи. Дальше?
— Ну, приехали, расположились в лесу, на поляне, развели костер, выпивают, курят, поют под гитару…
— Главное — они говорят. Помните эту прекрасную чушь, которую мы несли в те благословенные годы? Дальше так жить нельзя! Не хватает воздуха! За границей люди живут по-настоящему! Надо бороться! Идиоты!
— Погодите, так вы же сами пострадали от советской власти! — удивился Кокотов.
— Пострадал. Правильно. И горжусь! Это только бездарность страдает от геморроя, а талант всегда страдает от власти. Любой. Назовите мне гения, не пострадавшего от власти! Не назовете!
— Пожалуй! — согласился Андрей Львович, вспомнив, как ему всучили унизительную «двушку» на Ярославском шоссе.
— Но вернемся к сюжету. Нам с вами не хватает остроты! Из этого свободолюбивого брюзжания золотой молодежи конфликта не вытащишь! Думайте! Они должны сказать что-то такое, что перевернет сюжет! Ну!
— Не знаю…
— Вы не писатель!
— А кто?
— Аннабель Ли!
— Я уйду! — вспылил Кокотов и вскочил.
— Останьтесь и думайте!
— Ну что уж такого страшного они могли там сказать! Они же не подпольщики. Они же не хотят убить Брежнева, в самом-то деле!
— Во-от! Молодчага! Именно! Убить Брежнева! Один из приехавших, сын генерала КГБ, вдруг ни с того ни с сего предлагает убить Брежнева! У отца есть наградной пистолет. И Лева это слышит! Он ревниво следит из темноты за Таей и ее друзьями…
— Ну, так уж и Брежнева… — насторожился писатель.
— А кого? Суслова? Про него уже никто не помнит. А Брежнев — это, батенька мой, бренд! Одни брови чего стоят! Но суть не в этом. Непонятно: говорят они все это всерьез или стебаются. Сынок генерала напился, накурился и ляпнул, чтобы на девушек произвести впечатление. Помните, как мы болтали в молодости с друзьями и подружками? Вполдури. Сейчас так говорят в эфире. А гибель государства, чтоб вы знали, коллега, начинается с телевизионного диктора, который иронизирует, читая новости. Это конец! Дальше — чертополох в алтаре…
— А мне кажется, тут важнее другое.
— Что именно?
— С этой компанией приехал парень, с которым у Таи что-то было…
— Ага! Прекрасно! Как назовем?
— Данька, — не без колебаний предложил Андрей Львович.
— Отлично!
— Данька пытается восстановить прошлые отношения, это для нее он говорит про Брежнева. Он хочет обнять Таю, она сначала сопротивляется, но потом, ослабев от алкоголя, уступает…
— Да, пьяная дама себе не хозяйка, — согласился режиссер.
— …Они встают и уходят от костра в ночь. Лева крадется следом и видит, как Данька срывает с Таи одежду, как она бьется в его объятьях, мерцая во тьме беззащитной наготой. Он смотрит и беззвучно плачет…
— Ну и зачем нам все эти сопли?
— А разве не нужны?
— Нет, Лева ничего не увидел. Пусть теперь помучится! Самая страшная ревность — это ревность того, кто не уверен в измене. Вдруг она оттолкнула этого Даньку? Или наоборот, расцарапала ему в пароксизме страсти спину!
— А почему он ничего не увидел?
— Потому что его спугнули.
— Кто?
— Соперник. Нам нужен соперник внутри лагеря.
— Зачем? — удивился писатель.
— Сейчас поймете! Итак, в Таю влюблен еще один вожатый. Назовем его Станиславом… Стасик… Подловатое такое имя. Он тоже пытался ухаживать за нашей героиней. И соперники дерутся.
— Кто дерется? Их у нас трое.
— Лева и Стасик. Они дерутся, как вы с вашим однокурсником, умершим от пьянства. Но дерутся, заметьте, не из-за стихов, а из-за женщины, что гораздо архетипичнее, коллега! Где дерутся?
— Лучше — у костра во время вожатского праздника.
— У костра? Отлично! Ах, как я это сниму! Огонь придаст сцене пещерный аромат векового противоборства самцов из-за вожделенной самки! И для всех неожиданностью станет победа Левы, хотя Стасик гораздо здоровее. Однако наш тихоня-студент, оказывается, занимается боксом!
— Лучше карате. Тогда все карате увлекались, даже муж Людмилы Ивановны…
— Чей муж?
— Не важно. Я тоже ходил в подпольную секцию.
— Вы? — изумился Жарынин.
— Я, — подтвердил Кокотов, распрямив плечи и умолчав о том, что посетил всего две тренировки: после чудовищного удара ногой в челюсть он бросил это опасное занятие.
— Итак, наш Лева могучим ударом побеждает соперника, — возбужденно продолжил режиссер.
— Но ведь это, кажется, уже было. В «Коллегах» у Аксенова, например, — засомневался писатель.
— Забудьте слово «было»! Навсегда забудьте! Умоляю! В искусстве было все. Вы же не отказываетесь от понравившейся вам женщины только потому, что у нее до вас «было»? С вами-то будет по-другому, если вы настоящий мужчина. И в искусстве все будет по-другому, если вы настоящий художник. Ясно?
— Ясно. А Стасик, значит, обиделся, «затаил хамство», как у Зощенко?
— Вам разве нравится Зощенко?
— А что?
— Ничего. И вот наступает карнавал.
— Значит, и мой карнавал пригодился? — самодовольно заметил Андрей Львович.
— Конечно пригодился. Еще как пригодился! Наша Тая ведет себя так, словно с Данькой у нее ничего не было. Женщины это умеют. Она ластится к Леве, тормошит его и уговаривает нашего героя, терзаемого ревнивыми сомнениями, нарядиться хиппи. Для смеха. И он соглашается, но не просто так, а для того, чтобы почувствовать себя Данькой, который увел его любимую в ночь и неизвестно что там с ней делал!
— А не сложновато? — усомнился Кокотов.
— Простоту ищите не в искусстве, а в инструкции к стиральной машине! И вот карнавал, праздник, шум, веселье. Ах, как я это сниму! И тут нашего Леву фотографируют.
— Кто?
— Стасик.
— Стасик у нас вожатый, — напомнил писатель.
— Пусть будет фотограф. Подумаешь! А потом он печатает снимки в лаборатории. Красная полутьма и Стасиков инфернальный силуэт. Поняли? Снимок Левы, одетого как хиппи, плавает в кювете, постепенно проявляясь. Глаза Стасика мстительно сужаются. Накануне по телевизору как раз показали разгон демонстрации хиппи…
— Где?
— В Москве!
— По какому телевизору?
— Ах да! Я же забыл, что у нас еще советская власть! — Режиссер звонко шлепнул себя по лысине. — Выход?
— Очень простой: Стасик проявляет и одновременно слушает «Свободу». Тогда все так делали.
— Точно! Я тоже слушал. Мне даже в голову не приходило, что они могут врать. Верил как пацан!
— А разве они врали?
— Конечно. Постоянно! Заметьте, не обманывали, а именно — врали. Ведь что такое вранье? Это — выгодная лгуну часть правды… Но вернемся к Станиславу. Он, как вы справедливо заметили, слушает «Свободу» и узнает, что в Москве разогнан митинг хиппи, идут аресты… Тогда он совсем другими глазами смотрит на снимок своего соперника и обидчика Левы. Он берет конверт и надписывает: «Москва, Лубянка, КГБ»…
— Площадь Дзержинского, — подсказал Кокотов. — И после этого приезжает черная «Волга» с чекистом…
— Лучше с двумя чекистами — «добрым» и «злым». Классика! Один угрожает отчислением из института, судом, ссылкой…
— Как Бродскому! — вставил писатель.
— При чем тут Бродский? Что вы, чуть что — сразу Бродский! Для нашего Левы изгнание из института — это полная трагедия, крах. Он ведь у нас из какой семьи?
— Не знаю…
— А кто знает, Бродский? Вы автор сценария или я?
— Вы, кажется, хотели, чтобы он был евреем…
— Я? — возмутился Жарынин. — Что вы из меня антисемита делаете! Он у нас из какой семьи?
— Он живет с мамой. Отец их бросил, давно… А мама — милая, тонкая, умная, трудолюбивая, заботливая, интеллигентная…
— Интеллиге-ентная, — передразнил режиссер. — Нет, вы все-таки хотите сделать из нашего Левы еврея!
— Почему?
— По кочану! Ладно, возьму-ка я на роль мамы Ирку Купченко… Короче, мать, чтобы в одиночку поднять сына, выбивается из сил, берет работу на дом. Ночь, Ирка тихо подходит и поправляет Леве одеяло, смотрит на него с нежностью, потом решительно надевает трогательные такие старушечьи очечки и возвращается к своему кульману…
— Как Пат Сэлендж?
— Вот злопамятный! Лучше подумайте, как нам показать, что для Левы изгнание из института — катастрофа, полный жизненный крах. Как? Нужен хороший флешбэк.
— Что?
— Воспоминание.
— Может быть, так: институтский двор, абитуриенты толпятся у списков принятых на первый курс. Лева сначала не подходит, боясь не найти свою фамилию, потом все же решается…
— Вы молодец! Лева мчится домой, бросается на шею матери, она плачет от счастья. Это же смысл ее одинокой жизни: сын — студент! И все это я дам вперебивку со сценой допроса. Перекошенная рожа «злого» чекиста и глумливо-сочувственная — «доброго»: «Кто посоветовал вам нарядиться в хиппи?» И флешбэк: Лева ищет свою фамилию в списках…
— Никто, — невольно отозвался Кокотов.
— Значит, вы сами это придумали? Может, вы состоите в организации хиппи? Признайтесь, в этом нет ничего страшного… Флешбэк: Лева находит свою фамилию в списке.
— Нет, не состою…
— Вы знакомы с кем-то из хиппи? Учтите, вранье вам дорого обойдется!.. Флешбэк: Лева мчится домой, чтобы поделиться радостной вестью с мамой…
— Нет, не знаком… — ответил за Леву Кокотов.
— Не хотите говорить честно? Ладно. Но высшего образования вы не получите никогда! Запомните!.. Лева вбегает радостный в квартиру…
— Знаком… — вдруг неожиданно для себя сознался писатель.
— С кем? Говорите! Мы просто хотим вам помочь… Флешбэк: Ирка Купченко плачет от счастья, что сын — студент… — Жарынин вытер с лысины пот, выступивший от творческого азарта.
— Я знаком с Таей…
— Фамилия?
— Носик.
— Она хиппи?
— Да…
— Рассказывайте!
— Что?
— Все: как приезжали к ней друзья, как хотели убить Брежнева…
— Вы и про это знаете?
— Конечно! Рассказывайте все! Разоружитесь перед Родиной! — Жарынин удовлетворенно откинулся в кресле. — Ну, в общем, наш Лева раскололся и всех сдал с потрохами.
— Почему?
— Не знаю, человек так устроен. Стоит сознаться в мелочи, а потом уже не удержаться. И вот стоит он, сердешный, и смотрит, как Таю ведут в наручниках к машине.
— Почему в наручниках?
— Потому что всё решили свалить на нее, дурочку. Кто же тронет генеральского сынка? Таю ведут, а за ней гурьбой бегут ничего не понимающие пионеры — с кисточками, красками, картонками — просят: «Таисия Николаевна, вы обещали посмотреть мой рисунок! Таисия Николаевна…» Нет, это — плохо…
— Почему? По-моему, хорошо.
— Плохо. Краски, кисточки… Не работает! Кем она еще может быть?
— Ну не знаю… — заколебался Кокотов. — А что если нам сделать ее танцовщицей? Она вполне может руководить кружком современных танцев!
— Потрясающе! Ее выводят в черном обтягивающем трико, в воздушном парео, грациозную, растерянную, беззащитную… Отлично! А в самом начале Лева влюбляется в нее, когда впервые видит, как она танцует у костра. Согласны?
— Абсолютно.
— Дети ее обожают. Таю арестовывают прямо во время репетиции, она ставит детский балет… Какой?
— «Белоснежка и семь гномов».
— Восторг! Девочки и мальчики, одетые гномами, бегут за ней на пуантах, в своих крошечных пачках, теребят накладные белые бородки и жалобно зовут: «Таисия Петровна, Таисия Петровна…»
— Николаевна.
— Не важно. Когда ее увозят — все плачут. А Тая, перед тем как сесть в машину, смотрит на Леву такими глазами, такими… Это взгляд, который на смертном одре вспоминать будешь!
— А Стасик? — спросил Кокотов.
— Что — Стасик?
— Он ведь понимает, что все случилось из-за его письма. Хотел убрать соперника, а погубил любимую женщину. Давайте он с собой что-нибудь сделает!
— Ну конечно! Выпьет литр проявителя.
— Я серьезно!
— А если серьезно, то он подойдет к Леве и при всех даст ему пощечину!
— Он?!
— Да, он!
— Но он же сам…
— А вы что, никогда не видели негодяя, который бьет по лицу хорошего, но оступившегося человека?
— Видел…
— То-то! Теперь мне нужна концовка.
— Может, оставить все как в рассказе? — робко предложил автор. — Лева через много лет приезжает в лагерь, ходит, вспоминает возле гипсового трубача…
— Отлично! Вижу! По загородному шоссе мчится кортеж. В «мерсе» сидит постаревший Лева в отличной «тройке». Костюм возьмем под рекламный титр у «Хьюго Босса», заодно и сами оденемся. Мне, коллега, не нравится ваш гардероб. Вы на фестиваль в чем собираетесь ехать?
— На какой фестиваль? — Андрей Львович от неожиданности на миг утратил дыхание.
— Канны, конечно, не обещаю, а Венеция и Берлин — без вопросов! Думайте, кто теперь наш Лева? Куда едет? И почему оказывается в лагере? Думайте!
— Он политик. Крупный. Депутат! — выпалил автор «Кентавра желаний», вдохновленный Венецией, куда давно мечтал попасть. — Лева едет на встречу с избирателями. Они торопятся, опаздывают. Мимо проскальзывают окрестности. И вдруг он замечает почти разрушенный указатель — «п/л „Березка“». Приказывает остановиться. Они сворачивают на старую, узкую, выщербленную дорогу и вскоре въезжают на территорию лагеря… Пустыня, разруха, выбитые рамы. Окрестные жители давно растащили все что можно…
— Не надо подробностей! Это все есть у вас в рассказе. Особенно хорошо про Марата Казея, от которого остались только пионерский галстук и раскосые глаза… Дальше!
— Лева находит гипсового трубача. Точнее, то, что от него осталось…
— Правильно. И плачет. И пошел титр: «Конец фильма».
— Почему плачет?
— А вы бы не заплакали?
— А если не так? — Писатель ощутил мурашки вдохновенья, разбежавшиеся по коже.
— А как?
— Наш фильм начинается с того, что Лева выступает перед избирателями. Он кандидат. Говорит красиво. Видно, что не новичок. Вокруг него челядь: секретарши, помощники, пиарщики… Все они его торопят: скорее, скорее, еще два выступления! Вот они мчатся на новую встречу по загородному шоссе. И вдруг…
— А что? — кивнул Жарынин, раскуривая новую трубку и глядя на соавтора с отеческой теплотой. — Неплохо! Узнав места своей юности, он велит остановиться. Выходит. Бредет по уничтоженному пионерскому лагерю. И в эту разруху сначала врываются детские голоса, звуки горна, потом проявляются какие-то тени. Так бывает, когда антенна телевизора плохо настроена, и картинка одного канала накладывается на другой. И вот постепенно из хаоса теней и звуков возникает, восстанавливается тот давно уже не существующий мир. С возвращения Левы в прошлое и начинается наша история. Концовку сделаем так же: слышатся голоса, мелькают силуэты — в прошлое врывается настоящее. Это помощники ищут, кличут хозяина. Они опаздывают на встречу с избирателями. Лева возвращается к «мерсу», последний раз оглядывается на лагерь и встречает взгляд Таи, которую ведут к черной «Волге» в наручниках… И все: конец фильма. Класс! Сегодня мы оба гении!
— Класс! — кивнул Кокотов.
— Может, и в Канны получится. Ну вот, а вы, Андрей Львович, боялись! — Режиссер посмотрел на часы. — За один вечер мы с вами придумали целое кино! Завтра сядем писать поэпизодный план. За это надо выпить!
Он встал, вынул из холодильника перцовку, разлил по рюмкам. Потом извлек из трости клинок и настрогал соленый огурчик.
— За Синемопу!
— За Синемопу!
Передышав выпитое, Дмитрий Антонович спросил:
— Послушайте, коллега, а может, нам всю эту историю вообще в сталинские времена засунуть?
— Зачем? — обомлел автор.
— Да вот я, понимаете, об «Оскаре» подумал. Во-первых, это модно. Гамлет кем только уже не перебывал: и панком, и эсэсовцем, и астронавтом, и психом. Я сам видел фильм, где «Эльсинор» — элитный дурдом. Ей-богу! А во-вторых, эти дебильные америкосы знают только Ивана Грозного, Григория Распутина, Троцкого и Сталина… Больше никого!
— Это невозможно. Мой «Гипсовый трубач»…
— Не волнуйтесь, при Сталине тоже были гипсовые трубачи.
— А хиппи? — ехидно поинтересовался Кокотов.
— Хиппи не было. Зато были троцкисты. Тая — из подпольной молодежной троцкистской организации. Кирова они уже убили. Теперь хотят убить Сталина. Вы, кажется, что-то писали про Сталина?
— Я? Вы ошибаетесь… — соврал Андрей Львович.
— Вы же сами мне рассказывали!
— Я говорил, что у меня был такой проект, но он не состоялся…
— Старик Сен-Жон Перс сказал: когда я слышу слова «проект» и «формат», мне хочется достать мой семизарядный кольт! А мне хочется… — Но «Полет валькирий» не дал режиссеру закончить мысль. — Региночка? …Да, устроился! …Тоже хочешь посмотреть? Заходи после ужина! …Конечно, жду! Жду, как обнадеженный девственник! — Захлопнув черепаховую крышечку, Жарынин повернулся к соавтору и произнес серьезным, даже строгим тоном: — А вы говорите: «Отгул». Сейчас ужинаем. Потом отдыхаем. Не забудьте: в двадцать два пятнадцать передача про наше «Ипокренино». Не проспите!
— Не просплю… — уныло пообещал Кокотов.