Книга: Гипсовый трубач
Назад: Глава 15 Запах мужчины
Дальше: Глава 17 В торсионных полях

Глава 16
Пан Казимир и его сыновья

По пути к пище соавторы встретили доктора Владимира Борисовича, настолько подавленного, что даже его казачьи усы поникли. На осторожный вопрос про обстановку над Понырями он безнадежно махнул рукой и ушел скорбной поступью пораженца.
Проходя мимо стола, за которым сидела Ласунская, соавторы задержались. Великая актриса, одетая в бархатное платье вишневого цвета и розовый тюрбан, величественно ела. Перед ней на китайской тарелочке лежал аккуратно порезанный на кусочки шоколадный батончик с беловатой начинкой.
— Марципаны любит страстно, до безумия! С детства. Ради этой миндальной дряни готова буквально на все! Генерал Батюков, ее любовник, истребитель гонял в Берлин за свежими марципанами! — успел нашептать Жарынин, дожидаясь, пока Вера Витольдовна наконец их заметит.
Дождавшись внимания, режиссер и писатель раскланялись и представились, в ответ она, приветливо поморщившись, едва кивнула. Однако ее неудовольствие было адресовано не им, а скандальным ветеранам за соседним столиком. Два старичка громко и непримиримо спорили об останках Ильича.
— Заберите из мавзолея эти исторические консервы! — басил крупный бородатый дед в бежевой вельветовой куртке с замшевыми заплатами на локтях.
— Это не консервы, а материалистические мощи, рожденные мощью человеческого разума! — отвечал сухонький лысый старик, одетый в ветхий концертный пиджак.
— Объяснитесь, милостивый государь! С каких это пор мумия стала мощами?
— Вы все равно не поймете. Ленин — пророк позитивизма. Он лежит там, где ему положено, в храме безбожия, и не смейте трогать его! Он принадлежит истории.
Отвечая на изумленный взгляд Кокотова, Жарынин тихо объяснил, что за вождя мирового пролетариата заступается известный виолончелист Бренч, погубленный интригами Ростроповича, а выноса тела требует герой Бульдозерной выставки живописец Чернов-Квадратов.
Болтянский, увидав соавторов, от нетерпеливой радости даже выскочил из-за стола и призывно замахал руками, как измученный пленник необитаемого острова. Он явно боялся, что долгожданные соседи по столу увлекутся спором о позитивистских мощах и забудут о нем — скучающем в одиночестве.
— Ну что же вы опаздываете?! Садитесь скорее! Капустки? — щедро предложил он.
— Не откажусь! — отозвался режиссер, критически осматривая рыбную закуску.
На тарелке были выложены в ряд три шпротинки малькового возраста. Изогнувшихся в копченой муке рыбешек окаймляли несколько фигурно рассыпанных консервированных горошин. Это блокадное изобилие дополнялось долькой бледного помидора, явно страдающего овощным малокровием.
— И давно вас так кормят? — поинтересовался Жарынин.
— Давно, — вздохнул Болтянский.
— Жаловались?
— Писали Огуревичу коллективный протест.
— А он?
— Сказал, что все средства идут на борьбу с Ибрагимбыковым! — Лилипутское личико старика сморщилось в мудрую улыбку.
— Ладно. Поговорим! — сурово пообещал заступник.
Тем временем Татьяна привезла горячее — сосиски с тушеной капустой. Сосиски тоже оказались какими-то укороченными.
— Так на чем я остановился? — спросил Болтянский.
— Да вы ведь все нам уже рассказали! — удивился Жарынин и незаметно подмигнул Кокотову.
— Разве… А… ну, тогда ладно…
— Нет, еще не все! — объявил Андрей Львович, словно не поняв предупредительного знака. — Вы остановились на том, как ваш батюшка призвал к себе сыновей…
Режиссер молча загрустил, а Ян Казимирович с наслаждением завел свою родовую сагу:
— Верно! Призвал и сказал: «Сыны мои, пришла революция! Ничего доброго это нам не сулит. Революцию начинают от хорошей жизни и заканчивают от плохой. Прольются моря крови, погибнут миллионы, но наш род должен уцелеть. Любой ценой. Мудрецы не советуют держать все яйца в одной корзине. Посему ты, Бронислав, езжай в Варшаву к генералу Пилсудскому. Будь поляком, как славные наши дзяды! Служи ему верой и правдой и отомсти проклятым москалям за все разделы Польши, но особенно за третий. Когда все уляжется, женись! Но варшавянку или краковянку не бери — намучаешься с их гонором. Подыщи себе скромную девушку из местечка поближе к Беларуси. А теперь не мешкай, возьми пенендзы на дорогу и мою шляхетскую грамоту (они в шкапу, под отрезом сукна) — и в путь! Обними же, старший сын, меня на прощанье! Мы больше никогда не увидимся!» Бронислав крепко обнял отца, вытер слезы и вышел вон… Отец от слабости тут же потерял сознание. Мать зарыдала, думала: преставился… Но нет: поднесли к лицу зеркальце, и оно слегка запотело…
— И что, добрался Бронислав до Пилсудского?
— Не торопитесь! Всему свое время. А сейчас, пока батюшка без сознания, вы, мои молодые друзья, можете поесть!
— Спасибо! — желчно поблагодарил Жарынин и попытался поддеть вилкой шпротинку, но она проскользнула между зубьями.
— Тут отец очнулся, — продолжил Ян Казимирович. — «Мечислав, — позвал он слабым голосом. — Ты будешь русским! Езжай на Дон к генералу Корнилову, храбро бейся за единую и неделимую Россию, мсти всем, кто разваливал великую нашу империю, но особенно полякам, евреям и латышам. Не лютуй, но и спуску не давай: поляков расстреливай, остальных вешай! Если Белое дело победит, женись на дочке смоленского помещика из уезда, поближе к Беларуси. После Гражданской войны мужчин останется мало, а ты — офицер, спаситель Отечества. Выберешь кого захочешь! Не мешкай, возьми в шкапу, под сукном, пенендзы на дорогу и бумаги, подтверждающие, что ты сын служилого российского дворянина. Обними мать — и в путь! Чем раньше доберешься до Корнилова, тем ближе будешь к нему. Держись при штабе. Штабные первыми получают награды и первыми эвакуируются…» Сказав это, отец снова потерял сознание…
— Мудрый у вас был батюшка… — покачал головой режиссер.
— Вы даже не представляете, какой мудрый! Кушайте, кушайте!
Едва соавторы принялись за сосиски альтернативного, как сказал бы западный правозащитник, размера, — пан Казимир снова очнулся и позвал:
— Станислав!
— Я здесь, отец!
— Ты, Стась, будешь интернационалистом! Езжай срочно в Питер, к Троцкому! Преданно служи делу революции, а в графе «национальность» всегда пиши «коммунист»…
— Я ж поляк! — вскипел мой брат.
— Ты пиши! — повторил с усилием батюшка. — Господь потом своих отсортирует. Если будет возможность, поступай на службу в ЧК — там власть, кровь, а значит, и деньги. Экспроприация, сынок, это всего лишь перекладывание денег из одного кармана в другой. Карай усердно, но без жестокости. Жестокие увлекаются и гибнут. Когда борьба утихнет, женись на дочке непьющего пролетария или еврейке из белорусского местечка. Понял? А теперь возьми в шкапу под сукном пенендзы на дорогу и справку о том, что твой дед был сослан в Сибирь за восстание против царя. Другого рекомендательного письма Троцкому и не надо! Обними мать — и в путь!
— И ваш батюшка снова потерял сознание? — ехидно спросил Жарынин, явно изнывавший от рассказа, который слышал не в первый раз.
— А вот и нет! Отец, чувствуя приближение конца, собрал последние силы… — вполне серьезно начал Болтянский и осекся. — Дмитрий Антонович, зачем вы спрашиваете? Не интересно — не слушайте…
— Я только не могу понять, какое это имеет отношение к вашему серебру? — режиссер кивнул на дорожный набор в сафьяновом складне.
— Самое прямое отношение! Наберитесь терпения! А если вам скучно, зачем вы мешаете Андрею Львовичу? Андрей Львович, вам ведь интересно?
— Безумно! Я ощущаю живое дыхание Клио — музы истории! — сказал Кокотов, исподтишка глянув на соавтора.
Тот покорился, снова занявшись укороченными сосисками, а вдохновленный старик продолжил сагу:
— «Янек! — позвал меня отец слабым голосом. — Подойди, сынок! Ты самый младший, и ты никуда не поедешь, оставайся с маткой, береги ее, помогай и жди!» — «Чего ждать?» — воскликнул я. — «Жди своего часа! Тебе сейчас без малого восемь. Думаю, вся эта неразбериха закончится лет через десять. Придет новый царь, и наступит покой. Ты присоединишься к победителям. Кто это будет, не знаю. Сам разберешься. Учись и востри ум, младший сын! Вот, возьми мой нательный крест…» Отец попытался снять с шеи шнурок с крошечным серебряным Распятием, и это усилие стоило ему жизни. Мать, рыдая, упала на грудь покойного, а я…
— А ты, пся крев, стал думать, как вместе с евреями извести Русскую державу и ее незлобивый народ!
Это был Жуков-Хаит. К своей льняной косоворотке он добавил еще кожаный ремешок, обхватывавший голову и делавший его похожим на мастерового, как их рисуют в школьных учебниках. Сев за стол, он заорал:
— Татьяна! Жрать вези!
— А нельзя ли потише?! — строго спросил Жарынин, хотя Ян Казимирович умолял его глазами не вступать в опасные словопрения.
— Что, не нравится? — ухмыльнулся Жуков-Хаит.
— Да, мне очень не нравится, когда орут! — угрожающе подтвердил режиссер.
— Ясное дело, привыкли по ложам шептаться!
— По каким ложам? — не понял Кокотов.
— По масонским, по каким же еще!
— Ну где вы здесь масонов видели, голубчик! — мягко возразил старый фельетонист.
— Где-е! А это что-о?! — он ткнул корявым желтым ногтем в сторону «Пылесоса».
Некоторое время все четверо молча разглядывали лукавый глаз, заключенный в треугольник.
— Но ведь это же просто аллегория! — примирительно молвил Болтянский. — Возьмите капустки!
— Не хочу! С аллегорий все и начинается! — объявил тот с погромной усмешкой, и его глаза стали наливаться страшной болотной чернотой. — Гуаноиды без аллегорий не могут.
— Кто-о?
— Гуаноиды — это те, кто в жизни только дерьмо ищет. Ваш Гузкин, например…
— Выбирайте выражения! — возмущенно вставил Кокотов.
— Это он еще выбирает… — успокоил Жарынин.
Чем бы закончился весь этот застольный конфликт, неизвестно, но к ним, переваливаясь по-утиному, приблизилась Евгения Ивановна:
— Дмитрий Антонович, — сказала она, глядя на Аннабель Ли с тихим восторгом обладательницы тайны. — Аркадий Петрович просил вас к нему заглянуть!
— Как срочно?
— Прямо сейчас.
— Ну что ж, мы уже поели. Пойдемте, коллега!
Соавторы резко и одновременно встали из-за стола.
Боком, чтобы не терять из виду противника (как это делают в фильмах не нашедшие консенсуса мафиози), они проследовали к выходу, посылая успокаивающие улыбки ветеранам, испуганным назревавшим скандалом. Болтянский, стремглав перенеся тарелку с сосисками и морскую капусту за столик, где сидел Ящик, принялся взволнованно делиться воспоминаниями о пережитом. Лишившийся супостатов, Жуков-Хаит сразу сник, размяк, и на лице его возникло выражение послезапойной безысходности.
— Татьяна, ну где ты? Кушать хочу… — жалобно позвал он.
В оранжерейном переходе в плетеном кресле неподвижно сидела Ласунская, перебравшаяся сюда после ужина, и безотрывно глядела на цветущий кактус, который, наверное, напоминал ей прожитую жизнь. Черепаха Тортилла наполовину вылезла из лягушатника и, вытянув из панциря старушечью головку, неотрывно смотрела на великую актрису своими раскосыми черными глазками. Заметив приближение соавторов, рептилия тут же спряталась. Режиссер и писатель, почтительно поклонившись Вере Витольдовне, двинулись дальше.
— Вы обещали мне рассказать о Жукове-Хаите, — напомнил Кокотов.
— Это грустная история. Какая-то еще не изученная специалистами нравственная мутация…
— Мутация? Очень интересно! А почему он так взъелся на Гришу Гузкина?
— Сейчас не время, потом расскажу.
— Ну да, так же, как про Пат Сэлендж!
— Расскажу, расскажу и про Жукова-Хаита, и про Пат Сэлендж. А Гриша Гузкин — и в самом деле гуаноид. Неплохое словечко! Надо запомнить. Я этого жука хорошо знаю. Сначала он доил советскую власть как холмогорскую корову, а теперь всему Западу жалуется, что при коммунистах голодал. Вы хоть знаете, сколько Гришка получил за этот «Пылесос», сиречь «Симфонию созидания»?
— Сколько?
— Тысяч десять. В восьмидесятом году!
— Это ж кооперативная квартира! — вспотел писатель, когда-то серьезно травмированный жилищным вопросом.
— Или! А сколько он таких «пылесосов» по всей стране налудил! Я-то знаю. Я же эту монументалку и втюхивал честным людям.
— В каком смысле?
— В прямом. Когда я смыл позор и меня выпустили…
— Откуда? — насторожился опасливый Кокотов.
— Не важно. Выпустили. Семью надо было кормить, и я пошел работать в художественный фонд разъездным, так сказать, искусствоведом. Заберешься, бывало, в забытую богом Куролепшу, пойдешь в местный клуб на разведку, а заодно — кино посмотреть и с аборигенкой познакомиться. Ах, какие женщины попадаются в русской глубинке — так бы и остался с ней навсегда в стогу. Но семья, коллега, семья… Словом, заходишь в клуб, а там уже на стене розово-голубая фреска с плечистой нордической девой, которая одной мускулистой рукой, каких и у штангистов не бывает, отодвигает в сторону батарею ракетных установок, а другой выпускает в небо голубя мира, похожего на жирного рождественского гуся.
— Эх, — думаю, — опередили. Ну, ничего, в Тьфуславске повезет. И везло! О великий и могучий соцкультбыт! Нынче это слово подзабыли, а при советской власти ни один, даже малейший руководитель не мог спать спокойно, пока не догадается, куда бы засунуть проклятую безналичку, определенную исключительно на культуру и досуг. Сидит, скажем, директор крупного совхоза и горюет: новый рояль взамен порубленного комбайнером, приревновавшим жену к руководителю музыкального кружка, купил? Купил. Лучших доярок в Константинове к Есенину свозил? Свозил. Новых книжек в библиотеку полгрузовика привез? Привез. А вон еще одиннадцать тысяч пятьсот двадцать семь рубликов восемнадцать копеек на балансе болтаются — тоже, суки, в культуру просятся! Вот купить бы на них новую сеялку — а, ить, нельзя: финансовая дисциплина — посадят… Остается взять с областной базы восемнадцать баянов «Волна» и ксилофон «Апрель» с палочками — как раз в сумму. Но ведь их, сволочей, потом списывать замучаешься! Проще всего, конечно, махнуть рукой: мол, хрен с ними — остались деньги и остались! Пропадайте! Да ведь власть-то, она мстительная: на будущий год ровно на эти одиннадцать тысяч пятьсот двадцать семь рублей восемнадцать копеек соцкультбыт совхозу и срежут. Обидно!
И тут, как нарочно, открывается дверь и на пороге появляюсь я — в кожаной куртке, ботинках на толстой подошве и в кепке цвета, какого в Тьфуславске сроду не видывали. С сочувствием глянув на измаявшегося руководителя, я тут же, с порога, предлагаю ему подписать договор с МОСХом на создание панно «Утро на пашне». Стоимость художественных работ с расходным материалом — одиннадцать тысяч пятьсот рублей.
Деньги нужно перечислить в течение двух недель. Директор от свалившегося счастья теряет дар речи. Я же тем временем интимно подсаживаюсь к нему, снимаю с горлышка пожелтевшего графина стакан, задумчиво рассматриваю запылившееся донышко и спрашиваю:
— Может, у вас есть особые условия?
(Тонкий намек на то, что в девяностые стало называться «откатом».)
— Нет. Согласен! — мотает головой счастливый начальник.
— Это хорошо. А вы знаете, что граненый стакан изобрела Вера Мухина?
— Какая Мухина?
— Рабочего и колхозницу возле ВДНХ знаете?
— Зна-аем, как же… В Москве два раза был.
— Вот она-то и придумала это орудие мужской солидарности!
— Колхозница?
— Мухина.
— По-онял! — улыбается во весь свой железный рот директор и посылает долговязую секретаршу за водкой. Вот как это, друг мой, делалось. А они: «Тоталитаризм!» Гуаноиды! Какой же это, к черту, тоталитаризм? Но что-то я разговорился. Давайте-ка дуйте срочно к Огуревичу!
— А вы?
— Я приду попозже. У меня есть дела.
— Какие?
— Личные.
— Без вас я не пойду! — закапризничал Кокотов.
— Идите! Не волнуйтесь, первое отделение будет развлекательное, почти цирк. Я это уже много раз видел и слышал. А вам на новенького, думаю, понравится. Давайте-давайте! — подтолкнул Жарынин. — А к серьезному разговору я как раз и подтянусь.
Назад: Глава 15 Запах мужчины
Дальше: Глава 17 В торсионных полях