Глава 12
Хлеб да каша — пища наша
Чтобы попасть из жилого корпуса в столовую, нужно было спуститься на первый этаж и пройти через «зимний сад» — так обитатели «Ипокренина» именовали десятиметровый застекленный переход, заставленный кадками с рослой декоративной зеленью. Гордостью этой мимоходной оранжереи был выложенный булыжником лягушатник, где вопреки названию обитала одна лишь черепаха — конечно, по имени Тортилла. По словам Жарынина, осторожная рептилия почти никогда не высовывалась из воды, делая исключение только для великой Веры Ласунской.
— Она разве жива? — удивился Кокотов.
— Можете сами ее об этом спросить!
Вторая достопримечательность «зимнего сада» — кактусы стояли в три яруса на специальном возвышении. Каких тут только не было! У одних колючки напоминали жесткий белесый ворс, другие вполне могли одолжить свои иглы дикобразу. Но цвел лишь один — плоский трехлопастный кактус, выпроставший мятый фиолетовый цветок. Кокотов залюбовался и отстал, а когда нагнал режиссера, тот уже беседовал с коренастым усачом, одетым в белый халат и обритым, как сталинский нарком. В одной руке незнакомец держал стакан компота, в другой — тарелку с пирожком.
— Аг-га, вот и мой соавтор! — воскликнул Жарынин. — Знакомьтесь: Андрей Львович Кокотов — прозаик прустовской школы!
— Владимир Борисович, — отрекомендовался обритый и, поставив тарелку на стакан, жестко пожал писателю руку. — Как зубы?
— В каком смысле?
— В прямом! Если что, заходите — подлечим! Зубы в организме человека играют такую же роль, как и сценарий в кино! Правильно?
— Не уверен… — уклончиво отозвался начинающий сценарист, нащупав языком давнюю дырку от вылетевшей пломбы.
— Правильно! — кивнул режиссер. — Ну а как там у нас на Курской дуге?
— Плохо, — помрачнел Владимир Борисович.
— А что случилось?
— Да понимаешь, Антоныч, какое дело… Сел я на «лавочку», взлетел с фелда, иду себе тихонечко над Понырями… А тут, откуда ни возьмись, сверху — «фока»: как даст мне в двигло! Я с ним еле-еле встречными разошелся. Весь такой — дымлю и колбасит во флаттере. А он, гад, ко мне на шесть садится и шмаляет со всех стволов! Я уже едва маневрирую. С трудом бочку ему размазанную забацал… Он соскочил. Я нырк под него — и в сторону…
Владимир Борисович говорил все это страстно, с пацанским азартом, задыхаясь от страсти, жестикулируя так, что компот расплескивался через край, а пирожок прыгал на тарелочке как живой. Казалось, он и сам только что вырвался из-под Курска, минуту назад снял шлемофон и отстегнул планшет. Слушая этот непонятный, бредовый рапорт, Кокотов опустил глаза и с удивлением обнаружил, что из-под белого халата виднеются хромовые гармошчатые сапоги, а в них заправлены галифе с широкими красными лампасами.
— Значит, все-таки ушел? — обрадовался Жарынин.
— Если бы! Я сначала и сам так думал. А тут как начали «зены» дубасить — всандалили мне опять в двигло… Я только успел на бейл нажать. Ну и всё — блэк аут. Вот так, Дмитрий Антонович, мне «фока» над Понырями «пэка» и прописала…
— Что прописала? — не понял писатель.
— Pilot kill! — пояснил Владимир Борисович и посмотрел на него, как на младенца, не сознающего назначение материнской груди.
— Ну ничего! В другом бою отомстишь! — приободрил Жарынин.
— Дай-то бог! — молвил убитый пилот и, сгорбившись под тяжестью оперативной обстановки, сложившейся в небе над Курской дугой, побрел по оранжерейному переходу меж домашних пальм.
— Он кто? — глядя ему вслед, спросил Кокотов.
— Местный стоматолог. Кстати, хороший.
— А почему с лампасами?
— Казак. Есаул, кажется…
— Ясно. А «фоки» и «зены»?
— «Фоки» — это фоккеры. «Зены» — зенитки. А сам он — верпил.
— Кто-о?
— Виртуальный пилот. «Ил-2. Штурмовик».
— А что это?
— Компьютерная игра. Неужели не слышали?
— Не-ет!
— Господи, как же ленивы и нелюбопытны русские писатели!
…Столовая дома ветеранов размещалась в обширном зале с обязательным для подобных учреждений мозаичным панно во всю стену. В нашем случае монументалист изобразил вихрь, который подхватил и понес вдаль разнообразные предметы творческой деятельности, как то: кисти, карандаши, тюбики краски, рулоны кинопленки, театральные маски, исписанные листки бумаги, книги, гусиные перья, циркули, наугольники, разнообразные музыкальные инструменты вроде скрипок и кларнетов, окруженные, как назойливыми насекомыми, черненькими хвостатыми нотами… Однако весь этот творческий ураган стремился не в какую-то безыдейную даль, а туда, где занималась алая жизнеутверждающая заря, а значит, созидалось панно во времена коммунистической деспотии, изнурявшей крепостную художественную интеллигенцию непосильной идеологической барщиной. Однако и «крепостные» были себе на уме: за мусикическим ураганом из угла наблюдал лукавый глаз, заключенный в треугольник.
— «Пылесос», — пояснил Жарынин, указав на панно. — Миша Гузкин намастрячил. Охраняется государством.
— Угу, — понимающе кивнул Кокотов.
В зале стоял тот особый столовский запах, который можно сравнить с пищевой симфонией, где есть главная тема (сегодня это были, несомненно, щи), но при этом имеется множество иных мотивов и вариаций. Так, с раздачи тянуло еще жареной курицей, подгоревшей творожной запеканкой, ванильной подливкой… Доносился и тяжкий дух застарелой кухонной неопрятности. Обычно над такими цехами общественного питания висит неумолкающий гул голосов, звон тарелок, стук и скрежет торопливых ложек. Однако тут питались старые люди, и поэтому было почти тихо. Ветхие, погруженные в предсмертную полудрему, они даже насыщались негромко, точно во сне. Впрочем, несколько еще бодрых ветеранов с живым интересом вскинулись на вошедших новичков и зашелестели, обмениваясь впечатлениями.
Кокотов успел заметить, что некоторые из ипокренинцев были одеты неряшливо: в какие-то залоснившиеся халаты, вязаные кофты, блузы… Другие же, напротив, нарядились с отчаянным нафталинным щегольством и музейной изысканностью. Андрею Львовичу бросилась в глаза изящно высохшая старуха в кремовом платье и белоснежном тюрбане. Она сидела за столом в одиночестве, высоко подняв голову, аристократично выпрямив спину, и подносила ко рту ложку плавными королевскими движениями.
— Ласунская, — шепнул Жарынин, перехватив взгляд соавтора.
— Боже мой! Она!
А навстречу им уже спешила, по-утиному переваливаясь, сестра-хозяйка, низенькая и очень толстая женщина в белом накрахмаленном халате. Ее улыбчивое румяное лицо покоилось на пьедестале из трех подбородков.
— Ах, Дмитрий Антонович! — воскликнула она. — Давненько вы у нас не были! Куда же мне вас посадить?
— Полностью доверяюсь вам, Евгения Ивановна! — сказал Жарынин с чуть внятной обольстительностью.
— Вам ведь там, где потише, и чтоб не приставали? — спросила она, принимая игру и кокетливо закатывая глаза.
— Вы же понимаете… Заговорят насмерть!
— Я вас всегда понимаю, Дмитрий Антонович! — уже почти призывно засмеялась Евгения Ивановна.
— Какая редкость — женское понимание! — тяжко вздохнул режиссер.
Вникая в разговор, Кокотов внезапно озадачился: а что, собственно, Жарынин будет делать с этим женским шаром, если флирт дойдет до своего естественного финала?
— А вон столик у колонны! Как для вас держала! Там сейчас Ян Казимирович. Он, конечно, не молчун, но меру знает!
— А кто еще там сидит?
— Жуков-Хаит. Но он сейчас Жуков и почти не разговаривает.
— И это все?
— Нет, там еще сидел Меделянский с новой женой. Совсем молоденькая! Но сейчас он в Брюсселе — судится за Змеюрика. Обещал, если выиграет, всех неделю поить шампанским! — восторженно сообщила Евгения Ивановна.
— Сомневаюсь, — хмыкнул Кокотов, зная легендарную скупость Гелия Захаровича.
— Кстати, совсем забыл! — воскликнул Жарынин. — Это мой соавтор — Андрей Львович Кокотов. Автор знаменитого романа «Полынья счастья»!
— Ой, а я читала! — по-девчоночьи зарделась сестра-хозяйка, причем покраснели только складки шеи, а густо напудренное лицо осталось белым. — Но ведь это, кажется, иностранная женщина написала?
— Совершенно верно: Аннабель Ли. У вас прекрасная память!
— Да, точно — Аннабель. Фамилию я не запомнила — очень короткая… А как же это так получается?
— Ах, бросьте, Евгения Ивановна, если вы завтра подпишете меню «Евгений Иванович», вы же от этого мужчиной не станете!
— Не стану… — согласилась она, с недоумением глядя на Кокотова. — Ну надо же!
— Только ни-ни, никому! — предупредил режиссер, приложив палец к губам. — Художественно-коммерческий секрет!
— Ну что вы! Я же понимаю! — посерьезнела сестра-хозяйка, и ее глаза блеснули тайной.
— Значит, у колонны? — переспросил Жарынин.
— У колонны! — подтвердила она, и это прозвучало как отзыв на пароль. Соавторы двинулись через зал. Старики и старухи замирали с ложками в трясущихся руках и провожали их слезящимися любопытными глазами. Многие узнавали режиссера и радостно кивали или махали сморщенными ладошками, он же в ответ дружественно раскланивался, точно эстрадная звезда, уловившая в зрительном зале знакомое лицо. Кокотов, все еще чувствуя спиной изумленный взгляд Евгении Ивановны, прошипел, не разжимая губ, как чревовещатель:
— Что вы себе позволяете?! Кто вас просил?!
— Вы о чем?
— О прустовской школе и «Полынье счастья»! Я вообще не афиширую эту сторону моей творческой жизни!
— Да ладно… Что вам, жалко? Зато у бедной Евгении Ивановны теперь есть тайна. Представляете, как нужна тайна женщине с такими формами?
— Представляю…
— А вон, видите старика? Вон — залез пальцами в компот! Проценко. Лучший Отелло соцреализма. Любимец Сталина, Хрущева и Брежнева. Друг самого Оливье!
— Да что вы? Тот самый?
— Именно! А вон там, у панно, руками машет? Савелий Степанович Ящик — знаменитый выездной директор ансамбля «Рябинка». — Андрей Львович узнал старичка в тройке и тапочках, встреченного у входа.
— Что значит — выездной?
— То и значит, — Жарынин приложил к плечу три пальца. — Когда в Париже в семьдесят девятом сразу четыре солистки, отлучившись в туалет, попросили политического убежища, старый чекист сначала хотел застрелиться, но потом просто перебрался сюда. А рядом — легенда советского цирка Злата Воскобойникова. Помните сестер Воскобойниковых? Девушки без костей! Спешите: только сегодня пролетом в Токио. Злата — младшенькая. Невеста Ящика.
— Невеста! Ящика? — изумился автор «Полыньи счастья».
— Да. Здесь и такое бывает… А вон, взгляните, старушка в кимоно. Спит. Народная артистка Саблезубова. Говорят, была любовницей самого Берии. Не завидую я Лаврентию Павловичу. А дальше, под пальмой, — внебрачная сноха Блока. Та еще штучка! Вы читали ее мемуары «Трепет незабываемого»?
— Кажется, да… — смутился Кокотов: из этих лихих воспоминаний он позаимствовал для «Лабиринтов страсти» скрупулезное описание артистических свальных оргий.
— С ней за столом — комсомольский поэт Верлен Бездынько, любимый ученик Асеева и Хаита. Помните:
Она сняла гимнастерку.
А я отстегнул парабеллум.
Она закурила махорку.
А я накрыл ее телом.
— Верлен? Странное имя…
— Нормальное революционное имя. Великий Революционер Ленин. Сокращенно — Верлен. Это еще что! У нас в кинофонде был бухгалтер Тромарлен Самуилович.
— Не может быть!
— Точно! Троцкий-Маркс-Ленин. Он это тщательно скрывал, и никто не догадывался, думали — редкое еврейское имя. Но меня-то не проведешь. Тромарлен мне всегда самые большие командировочные выписывал — за молчание…
— Я не об этом.
— А о чем?
— Я про Ласунскую. — Кокотов снова посмотрел на старуху в тюрбане.
— Да, мой друг, самая красивая женщина советского кино. «Норма жизни»! Стеша Колоскова. Из-за любви к ней застрелился генерал Битюков.
— Боже, Вера Ласунская! — ахнул Кокотов. — А ведь какая была!..
— А что ж вы хотите?! Старость, как справедливо заметил Сен-Жон Перс, — это сарказм Бога.
— Но ведь ей сейчас…
— Ну и что? К столетию Пушкина в степях отыскали ту самую калмычку… Помните, «Прощай, любезная калмычка…»?
— Шутите?
— Факт. Почитайте Бартенева!
— Да я вроде читал…
— Вроде — у Мавроди!
Соавторы подошли к четырехместному столу у колонны. Там сидел миниатюрный старичок, похожий на внезапно состарившегося подростка. В отличие от своих соратников по закату жизни одет он был вполне современно: клетчатый пиджак модной расцветки, сорочка с высоким воротником, вишневый шейный платок… Однако при внимательном взгляде становилось ясно, что пиджаку с пуговицами, обтянутыми вытершимся бархатом, по крайней мере полвека. Просто мода, как известно, ходит по кругу, подобно ослу, привязанному к колышку.
Ел старичок не казенной алюминиевой, а своей собственной ложкой — массивной, серебряной, с кудрявой монограммой на ручке. Рядом лежал сафьяновый футляр-складень, из отделений которого торчали еще вилка и нож.
— А мы к вам! — радостно сообщил Жарынин. — Примете?
— Конечно! — ответил старичок, звонко чеканя «ч». — Счастлив видеть! Милости прошу, Дмитрий Антонович!
Голос у него оказался тоже какой-то полувзрослый.
— Разрешите представить вам моего друга и соавтора: Андрей Львович Кокотов, прозаик прустовской школы! — со сладкой издевкой сообщил режиссер.
У прозаика от обиды во рту возник медный привкус.
— Пруста, к сожалению, не застал. А вот с Кокто встречался… — старичок, наслаждаясь созвучием имен, лукаво глянул на Кокотова. — Позвольте отрекомендоваться: Ян Казимирович Болтянский.
— Ну что ж вы так скромно, Ян Казимирович? — попенял Жарынин. — Народ должен знать своих героев. Знакомьтесь, коллега: перед вами легендарный Иван Болт — любимый фельетонист Сталина. Мог снять с работы любого наркома с помощью одной публикации в «Правде». Как говорится, утром — в газете, вечером — в решетчатой карете…
— Вы преувеличиваете! — зарделся польщенный ветеран острого пера.
— Ну как же, как же… — вполне искренне отозвался Андрей Львович, вспомнив, как покойная Светлана Егоровна, достав из почтового ящика свежую «Правду», первым делом искала новый фельетон знаменитого Болта.
— Как вам мой платок? — поинтересовался старичок, вытянув шею, чтобы лучше было видно.
— Париж? — уточнил режиссер.
— Да, галерея Лафайет. Вы, Дмитрий Антонович, знаете толк в дорогих вещах! Это мне правнучек подарил. Кеша. Он скоро сюда приедет. Ну что ж вы стоите? Присаживайтесь!
— Спасибо! — Кокотов взялся за стул.
— Нет-нет! — забеспокоился старичок. — Сюда нельзя. Здесь сидит Жуков-Хаит. К тому же он теперь Жуков — поэтому лучше сюда.
Наконец соавторы расселись. Жарынин в ожидании официантки взял кусочек черного хлеба, намазал горчицей и посолил. Писатель, которому после перцовки страшно хотелось есть, сделал то же самое. Ветеран подвинул к ним банку из-под китайского чая с каким-то зеленым порошком:
— Угощайтесь!
— Что это? — спросил осторожный литератор.
— Как что? Морская капуста!
Режиссер вежливо подцепил немного зеленого порошка на кончик ножа и стряхнул на свой бутерброд. Кокотов, поблагодарив, оказался.
— Напрасно, Андрей Львович! Как вы думаете, сколько мне лет?
— Затрудняюсь, — пожал плечами писатель, отметив про себя, что старичок-то запомнил его имя-отчество с первого раза.
— Девяносто восемь! А как я выгляжу? — Болтянский для наглядности обнажил зубные протезы — бесплатные, судя по неестественной белизне.
— Потрясающе!
— Больше семидесяти двух вам не дашь! — подтвердил режиссер.
— А все благодаря ей! — Старичок зачерпнул ложкой капусты и отправил в рот. — Сорок лет я без нее не сажусь за стол. Она моя спасительница! В перестройку совсем из аптек исчезла. Так я, поверите ли, талоны на водку за нее отдавал — мне со всей Москвы несли!
— Только капуста? — уточнил Жарынин.
— Нет, еще, конечно, секс! Секс и морская капуста делают человека практически бессмертным! Мы еще с вами выпьем на моем столетии!
— Секс? — Режиссер многозначительно задрал брови. — И кто же эта счастливица?
— Есть вопросы, на которые мужчина не отвечает! — потупился Ян Казимирович, и в его сморщенном личике появилось выражение блудливой суровости.
Наконец к столику подкатила свою тележку официантка — довольно еще молодая женщина с измученным лицом и золотыми зубами.
— Витаминный салат и щи, сосиски, гречка — объявила она. — Вы сегодня без заказа.
— Щи да каша — пища наша! — оживился Жарынин. — Ты чего такая грустная, Татьяна?
— А чего радоваться, Дмитрий Антонович? Уволят нас всех скоро. На что своих кормить буду?
— Так уж и уволят?
— А вы разве ничего не знаете? Нас же продали.
— Кому?
— Ибрагимбыкову.
— Так уж и продали?
— Говорят, продали. А вам разве не сказали?
— Слышал кое-что…
— Помогите, у вас же связи!
— Помогу. А что на второе, кроме сосисок?
— Кура. Можно вегетарианское…
— Давай курицу!
Татьяна грустно кивнула и укатила тележку.
— Странно! Раньше порции были больше! — удивился Жарынин, вглядываясь в тарелку.
— Увы! — Ян Казимирович погрузил серебряную ложку в щи, которые предварительно густо посыпал морской капустой.
— Интересные у вас приборы! — заметил Кокотов. — Фамильные?
— Не совсем. Хотя как посмотреть… А вы знаете, чей это герб?
— Чей же?
— О, ни за что не догадаетесь, хотя, впрочем, он имеет непосредственное отношение к вашей профессии. Но сначала я должен вам кое-что рассказать!
— Ян Казимирович! — перебил его Жарынин. — Неужели вас не беспокоит судьба «Ипокренина»?
— Нет. Во-первых, в моем возрасте нервничать вредно. А во-вторых, Кешенька сказал, что все будет хорошо.
— А кто же у нас Кешенька?
— Юрист. Очень хороший. Он даже ведет колонку «Законник» в газете «КоммивояжерЪ». Читали?
— Не приходилось.
— Напрасно. Кеша пошел в моего дядю. Великий был юрист! В 1906-м он защищал эсера Шишова, застрелившего пензенского обер-полицмейстера, и выиграл процесс. Шишова оправдали. После этого Шишов взорвал воронежского вице-губернатора и ранил начальника курского жандармского отделения. Только тогда его повесили. Но лучше я расскажу все с самого начала!
— Ян Казимирович… — начал было режиссер, но опоздал: на сморщенное лицо ветерана легла эпическая суровость, а молодые белые зубы обнажились в печальной улыбке познания.
— …История моего рода крайне интересна. Я, конечно, мог бы начать с шестнадцатого века, когда наша фамилия впервые появляется в хрониках…
— Да что уж там… Давайте со времен Чеха, Ляха и Руса, — сокрушенно вставил Жарынин.
— Ладно, ладно, Дмитрий Антонович, я знаю, вы уже слышали мою сагу, правда, не до конца. Но ведь Андрей Львович не слышал! Вам интересно, Андрей Львович?
— Оч-чень интересно! — мстительно потер руки Кокотов.
— Ну так слушайте! Мой дед Станислав Юзефович Болтянский попал в Сибирь за участие в польском восстании. В Тобольске он остепенился и женился на дочери такого же ссыльного поляка Марысе Гржимальской. О, это была романтическая история! Он стрелялся из-за нее с офицером гарнизона Захариным, был ранен и шел под венец с неподвижной рукой на черной перевязи. Мой отец Казимир Станиславович родился в Тобольске, окончил Казанский университет и служил по налоговому ведомству в Красноярске. Женился он, вопреки воле отца, уже не на польке, а на русской — дочери купца второй гильдии Антонине Коромысловой. У них было четыре сына: Бронислав, Мечислав, Станислав и я, младший. Когда грянула революция, мне было всего семь лет, но я хорошо помню, как отец, сильно болевший, призвал нас к своему одру и сказал…
— Евреи и поляки развалили великую Империю! И за это вы еще ответите!
Собеседники подняли головы и увидели нависшего над ними бородача в старых джинсах и льняной косоворотке, перетянутой в поясе солдатским ремнем со звездной пряжкой.
— Ах, Федор Абрамович! — боязливо заулыбался Болтянский. — А у нас тут прибавление. Разрешите представить…
— Вижу! Не надо, — буркнул бородач, уселся за стол и заорал так, что дрогнули стекла в рамах: — Татьяна!!!
Старики как по команде перестали жевать и опасливо оглянулись.
— Бегу-у-у! — Официантка торопливо катила к ним тележку.
Она боязливо выставила перед Жуковым тарелку с налитыми до краев щами, да и витаминного салата ему положила больше, чем остальным. Конечно, такая несоразмерность была молчаливо отмечена соавторами. Впрочем, на этом несправедливость не заканчивалась: если всем достались куриные крылышки, похожие на крошечные пупырчатые бумеранги, то Жукову Татьяна принесла внушительную ножку, напоминавшую дубинку.
Ян Казимирович завистливо глянул на ножку, достал из сафьянового футляра нож с широким закругленным лезвием, взял витиеватую вилку с четырьмя длинными гранеными зубьями и, постукивая вставными челюстями, точно кастаньетами, продолжил питание.
— Приятного аппетита! — буркнул бородач с такой ненавистью, что Кокотову сразу расхотелось есть.