22. Последний русский крестьянин
…День стоял ясный и прохладный. Ослепительно белые березовые стволы напоминали солнечные щели в зеленом заборе. На дорожках, точно разноцветные заплатки, лежали, пристав к влажному от ночного холода асфальту, опавшие листья. На газоне, под елочкой, гордо и одиноко стоял большой мухомор с оранжевой, как у спасателя МЧС, шляпкой. Кучевые облака на эмалево-синем небе выглядели необыкновенно контрастно, можно было различить любую впадинку, выпуклость, завитушку, каждую отставшую туманность. В воздухе остро пахло грустной предосенней свежестью…
Некоторое время соавторы молча бродили по дорожкам, глубоко дыша и раскланиваясь со встречными ветеранами. Лица у стариков и старушек были светлые, безмятежные, словно впереди ожидала еще долгая-долгая, красивая, загадочная жизнь…
– А плютей здесь растет? - спросил вдруг Кокотов.
– Не встречал.
– А что вы решили с Ибрагимбыковым?
– Надо с ним заканчивать.
– Как?
– Я позвонил приятелю, мы во ВГИКе вместе учились. Теперь он работает на телевидении. Обещал сегодня прислать съемочную группу. Прежде всего к ситуации надо привлечь внимание! Общество должно содрогнуться оттого, что заслуженные старики могут остаться без крова над головой. Давайте сядем!
Режиссер и писатель направились к скамейке - такие раньше стояли во всех скверах. Длинные, трехметровые, глубокие, они были созданы из прочных, хорошо подогнанных под седалищный изгиб брусков, упиравшихся концами в фигурные чугунные боковины. Сколько сбивчиво-нежных объяснений слышали эти скамейки, сколько первых поцелуев помнят, счастливых содроганий хранят и сколько роковых разрывов не могут забыть! Но таких скамеек в парках и скверах теперь уж не сыщешь, их наша ненадежная эпоха променяла на короткие хлипкие лавчонки, готовые обрушиться под одной-единственной страстно целующейся парой.
– А почему Огуревич сам к общественности не обратится? - спросил Кокотов, усаживаясь.
– Да, тут что-то не так! - согласился Жарынин. - Но сейчас это не важно. Сейчас главное - начать, как говаривал лучший немец всех времен и народов!
– Кто это?
– Горби, коллега!
– Я вон про того спрашиваю! - уточнил писатель, показывая на странного человека, привинчивавшего что-то к отдаленной скамейке.
– А-а… Это Агдамыч. Последний русский крестьянин. Вы уже про него спрашивали!
– Да, действительно… Агдамыч… Странное прозвище!
– На самом деле его зовут Матвей Илларионович Адамов. «Агдам» же, если помните, - популярный и недорогой портвейн великой советской эпохи!
– Обижаете! Конечно, помню!
– А прозвали Илларионыча Агдамычем потому, что он, производя качественный самогон, сам предпочитал «Агдам».
– А почему он «последний крестьянин»?
– Говорят, впервые так его назвал Бондарчук (не лысый Федя, а сам великий Сергей Федорович!) после настоящей русской баньки, которую ему истопил Агдамыч. У него тут неподалеку, в лесу, своя усадьба была: изба, двор, постройки - вроде хутора. Еще от родителей досталась. Хозяйничали всерьез: коровка, кабанчики, овцы, гуси, кролики, куры. Ну, огород, конечно, и теплица. Держалось все, разумеется, на хозяйке - Анне Кузьминичне. Могучая была женщина! Сложите вместе двух Евгений Ивановн и прибавьте вашего покорного слугу - получите незабвенную Анну Кузьминичну. Какие пироги пекла, какие пироги! Агдамыч боялся ее страшно и был в ту пору таким работягой - залюбуешься! С утра у себя вкалывает, потом бежит сюда - плотничать и слесарничать: ему за это кухонные недоедки для свинок полагались. Творческая интеллигенция, в «Ипокренино» наезжавшая - славных стариков проведать или в свободных номерах отдохнуть, - часто к нему захаживала: за самогоном, сальцем, солеными огурчиками, парным мясом и молочком, или просто - чтобы первозданным сельским видом насладиться, детство вспомнить! Тогда ведь многие мэтры из крестьянского народа происходили. Это теперь у нас все заслуженные артисты из семей народных артистов…
Колодец у него, кстати, был великолепный - с настоящим «журавлем»! Помню, я еще во ВГИКе учился, засиделись мы как-то с другом и однокурсницей в ресторане Дома кино до самого закрытия, а душа продолжения просит. Э-эх! Поймали «левака», десятку в зубы - и к Агдамычу! Он нас, несмотря на поздний час, как родных принял, самогоном с сальцем наделил и на сеновал отправил. Просыпаюсь утром в сене. Аромат! Куры по двору бродят. На груди у меня полуголая однокурсница дремлет с той трогательной доверчивостью, какую может позволить себе только женщина, которой скрывать от тебя уже нечего. Значит, было, припоминаю. Было! Нежно бужу девушку… О, это утреннее, краткое и острое, подтверждение вчерашней новизны! Ну не важно… Вам, коллега, об этом лучше не слушать. Тем более что моя бывшая однокурсница - теперь мать-игуменья! Так-то! А вот с другом - беда, никак не можем растолкать: самогону с ночи обпился и закусывал плохо. Тогда мы с Агдамычем парня к «журавлю» привязали и в колодец опустили - по шею. Сразу очнулся!
В общем, был Агдамыч в творческих кругах фигурой известной. Шолохов, как-то с ним выпивавший, утверждал потом, что людей с такими выдающимися умственными способностями он встречал всего несколько раз в жизни! Но наши русские Ломоносовы, как сперматозоиды: из миллионов один до цели добирается, остальные гибнут невостребованные. М-да… Простите, Андрей Львович, опять я вас тревожу рискованными параллелями! Ну да ладно! И как-то так само собой получилось, что если какому-нибудь режиссеру срочно нужна для съемок деревенская натура, никто даже не задумывался: вперед, к последнему русскому крестьянину! Колорит, самогон и от Москвы недалеко! А в скольких эпизодах Агдамыч снялся - не сосчитаешь! «Отец, далеко ли до Лихачевки?» - «Да, почитай, милок, версты две станет!» Тогда ведь без деревенской темы ни один фильм не обходился, даже если кино про физиков-ядерщиков. Лохматит, лохматит себе ученый волосы в логарифмическом отчаянье, потом махнет рукой - ив деревню, на утреннюю речку, босиком по росе. Помните знаменитых лошадей под дождем у Тарковского в «Солярисе»?
– Еще бы! - воскликнул Кокотов.
– У Агдамыча снимали. Коней, правда, в колхозе взяли. И за эпизодические роли, и за аренду живописной натуры в те годы, между прочим, неплохие деньги платили. Со всего этого имели Адамовы хороший доход - даже «волгу» с прицепом приобрели: на рынок в Сергиев Посад (а по-старому - Загорск) продукты натуральные возить. Кстати, купить в ту пору ГАЗ-24 простому человеку было практически невозможно, эта машина предназначалась космонавтам, академикам, генералам, артистам, ну и торгашам, разумеется. Однако тогдашний повелитель Союза кинематографистов СССР Лев Кулиджанов чрезвычайно ценил Агдамыча за меткое народное слово и включил его в список лауреатов Государственной премии, которым по статусу полагалась «волга». Но и это еще не все! Иные чересчур разгулявшиеся и не рассчитавшие свои финансовые возможности творцы расплачивались за самогон, сало, сеновал и баньку шмотками, привезенными из загранкомандировок. И на праздники одевался последний русский крестьянин, доложу я вам, не хуже, чем преуспевающий кинооператор: кожаный пиджак, вельветовые брюки, тисненые мокасины и так далее. Цветных шейных платков а-ля Вознесенский, конечно, не носил: близость к земле не позволяла…
Но прав, прав старый пессимист Сен-Жон Перс: счастье - это всего лишь предбанник горя. Первый страшный удар по благоденствию Адамовых нанес капитализм с нечеловеческим лицом. Ну, кому, кому, скажите, срочно понадобится ночью ехать в лес за самогоном, если круглосуточные ларьки ломятся от алкогольной отравы? Кто в нищей стране будет задорого покупать на рынке натуральный творог или парную свинину? Ножки Буша и дармовые молочные продукты из Белоруссии погубили процветавший семейный бизнес! Про доходы от кино я даже не говорю! Экраны захватили бандиты, проститутки, менты, олигархи и извращенцы. События фильмов происходят теперь исключительно или в дорогих казино, или на помойках. Зачем, зачем им Агдамыч? Но семья Адамовых сопротивлялась, боролась, не сдавалась - они научились из первача с помощью желудевого отвара готовить виски и развозили напиток в окрестные палатки на реализацию. Достаток, конечно, из семьи ушел, но на еду хватало. Да только беда, как говорится, не ходит одна: Анну Кузьминичну положили в районную больницу на операцию - пустяковую. И черт дернул Агдамыча вместо аванса вручить врачам канистру желудевого скотча! Ну какой, скажите, русский человек, даже если он в белом халате, удержится от того, чтобы не выпить за успех начатого дела? В общем, зарезали спьяну бедную Анну Кузьминичну прямо на операционном столе, как овечку. Этого, второго удара Агдамыч не выдержал. Сначала спалил по неосторожности дом и поселился в бане, потом разбил спьяну ржавую «волгу», пропил вещи - свои и покойницы - и превратился в то, что вы теперь видите перед собой! - Жарынин театрально указал рукой и вытер лысину, вспотевшую от эмоционального повествования.
Потрясенный рассказом, Кокотов совсем другими глазами взглянул на Агдамыча. Последний русский крестьянин был одет в старую засаленную «олимпийку», зеленую брезентовую куртку с капюшоном и обут в кроссовки, такие грязные и истрепанные, словно в них, не снимая, совершен пеший переход от Карпат до Гималаев. На голове красовалась желтая лыжная шапочка с помпоном. В руке он держал плотницкий ящик-дощаник, оттуда торчали инструменты: молоток, топор, ножовка и гвоздодер, похожий на черную гадючку, поднявшую сплющенную головку. По всем признакам Агдамыч пребывал в состоянии бодрого работящего похмелья.
Подойдя к соседней скамейке, умелец извлек из дощаника небольшую латунную табличку, заигравшую на солнце, точно карась чешуей, приложил ее к брускам, полюбовался, потом вынул изо рта шуруп и начал прикручивать.
– Что он делает? - удивился Кокотов.
– Превращает с помощью этих табличек обычный парковый инвентарь в артефакт мирового значения. Огуревич придумал. Редкий жучила! Он, кстати, эти устаревшие скамейки задешево скупает и сюда везет.
– Скупает! Зачем?
– Скамейки идут на экспорт.
– Бросьте! Кому они за границей нужны?! - вскричал писатель, решив, что его нагло разыгрывают.
– Э, не скажите! В «Ипокренине» кто только не жил. Многие знаменитости наведывались. Мог, допустим, Лев Толстой сидеть здесь на скамейке?
– Не мог.
– Правильно. Соображаете! А Пастернак?
– Мог, вероятно…
– Ответ правильный. И Булгаков мог, и Станиславский, и Шостакович, и Шолохов… А «Ипокренино» как раз по пути в Сергиев Посад. Туристы иной раз заезжают. Среди них попадаются любители и даже знатоки. Две скамейки, на которых любил сидеть Пастернак, ушли в Америку. В Германию взяли скамейку имени Мейерхольда. А сколько скамеек Михоэлса ушло в Израиль! В последние годы в связи с обострением украинской государственности в Киев забрали четыре любимых скамейки Довженко…
– Минуточку! Но на них же не написано, кто на какой именно любил сидеть!
– Ошибаетесь! Написано. Сейчас убедитесь сами…
Последний русский крестьянин между тем, ввинтив четвертый шуруп и проверив, хорошо ли держится табличка, направился к скамье, на которой расположились соавторы. Когда он опасно приблизился, на них пахнуло особым тяжким духом, такой могла бы, наверное, издавать выхлопная труба испорченного автомобиля, если бы двигатель работал не на бензине, а на табачно-алкогольной смеси.
– Здоров, Агдамыч! - воскликнул Жарынин с той лейб-гвардейской развязностью, каковую отечественная творческая интеллигенция обычно напускает на себя, общаясь с народом.
– И вам не хворать! - степенно ответил мастер.
– Знакомься, мой соавтор - Кокотов! - представил режиссер.
– С приездом! Сочиняете, стало быть? - кивнул Агдамыч, вынул из дощаника начищенную табличку с отверстиями по углам и стал, щурясь, присматриваться к крашеным брусьям скамейки. - Где-то тут дырочки были? Ну, ничего, новые провертим.
– А кто едет-то? - спросил Жарынин.
– Вроде как америкосы опять…
– А кого привинчиваешь?
– Тама, - он махнул на соседнюю скамейку, - этот… как его… - Агдамыч изобразил прокуренными мозолистыми пальцами тюремную решетку.
– Солженицын? - подсказал Жарынин.
– Не-а. Хуже.
– Варлам Шаламов?
– Не-а. Лучше.
– Мандельштам?
– Он самый.
– А сюда кого привинтишь?
– Этого… - Агдамыч показал руками большой квадрат.
– Малевича? - Сразу догадался режиссер.
– Его. Ага, вот они - дырочки… - Мастер достал из дощаника и обтер рукавом табличку, на которой была выгравирована искусная, стилизованная под начало прошлого века надпись:
На этой скамейке любил сидеть
великий русский живописец
Казимир Северинович Малевич (1878-1935)
- А он действительно любил тут сидеть? - усомнился Кокотов.
– А чего ж не любить: удобно и воздух, - ответил Агдамыч, отсчитывая четыре шурупа и вставляя их в рот.
– Это в источниках зафиксировано? - уточнил Андрей Львович.
– А как же! - вооружаясь отверткой, кивнул Агдамыч. - У нас все досточки на учете.
– Мой наивный друг, - покачал головой Жарынин, - восточная мудрость гласит: невозможно обнаружить три вещи - след рыбы в реке, след змеи на камне и след мужчины в женщине. Я бы добавил четвертую: невозможно обнаружить след Малевича на лавке, на которой он никогда не сидел…
– Значит, обман?
– Почему сразу обман? Если «Черный квадрат» - не обман, то почему же скамейка, на которой мог сидеть, но не сидел Малевич, - обман? Это всего лишь несбывшаяся реальность.
– Правильно! - краем рта подтвердил Агдамыч, ввинчивая шуруп. - Вот к нам китаёзы приезжали. Галдят, где тут, мол, Островский сидел, который инвалид и про сталь сочинял?! Оч-чень они его там у себя уважают. Просто трясутся. Так и сясякали: «Ососки элосы йоу и! Ососки шу хэн хао! Ососки до шао цянь?» Две лавки увезли. Одну - в Пекин, другую - в Шанхай.
– Какая же у тебя память, Агдамыч! - похвалил Жарынин.
– Не жалуюсь. Память хорошая, а жизнь хуже…
– Ты же вроде увольняться собирался? Ругался: мало платят.
– Остался! - ответил мастер, заканчивая работу.
– Денег добавили?
– Не-а. Но Огурец обещал научить без водки похмеляться. У нас же, оказалось, внутри спирт имеется. Мы просто не знаем…
– Ну и как?
– Учусь. Дело-то серьезное.
Островский, Россия, дружба! Островский, книга, хорошо! Сколько стоит Островский?
– Значит, сам пока не можешь?
– Еще нет. Вкус водки уже могу себе нагнать, но крепости нету. В магазин хожу.
– А самогон? Ты же такую прелесть гнал!
– Дорог ныне ингредиент, Дмитрий Антонович. Магазин дешевле выходит. Только вот сегодня не хватает мне…
– Помочь?
– Не побрезгую.
– А сколько у тебя есть?
– Вот! - Мастер вынул из дощаника пустую водочную бутылку.
– Ну, неплохо! - усмехнулся режиссер и протянул ему сотню.
Тот принял вспомоществование с благодарным достоинством и собрался уходить.
– А зачем вы таблички каждый раз отвинчиваете? - спросил Кокотов.
– Так цветнина ж! - опешил от такого непонимания Агдамыч. - Чуть не доглядел - отодрали и сдавать побежали…
– Кто?
– Есть кому! - Он сурово посмотрел на соавторов и зашаркал к дальней скамейке в конце аллеи.
– А там-то кто сидел? - вдогонку спросил Андрей Львович.
Последний русский крестьянин помахал над головой кулаком и ступенчато рубанул воздух.
– Наверное, Маяковский? - предположил писатель.
– Великий народ! Великий язык! - воскликнул Жарынин, и на его глазах выступили слезы благоговения. - Нет, вы вслушайтесь только: цвет-ни-на! В одном слове, как в капле, отразилась вся катастрофа русского саморазрушения! Вся!
– Вы что имеете в виду?
– Эх, вы, писатель, неужели не понимаете? Цвет-ни на! Пуш-ни-на! Воровство цветных металлов в эти проклятые годы стало у простых людей промыслом, способом существования, как у их предков - добыча пушного зверя. В одном лишь слове - весь кошмар бездарных реформ и весь каннибализм дикого капитализма! В одном слове! О если бы такое возможно было в кино! Если бы один кадр, один крупный план - и эпоха у тебя в кулаке! Но мы с вами сделаем это, Кокотов, сделаем… Обязательно сделаем! Мы с вами задерем подол старушке Синемопе!
Андрей Львович ничего этого уже не слышал, он лишь видел, как в их сторону от крыльца идет Лапузина в плащике и с тем же крокодиловым портфелем в руке. Рядом с ней, чуть отставая и рождая в кокотовском сердце ревнивое неудобство, шагал холеный, средних лет брюнет, одетый в офисный темно-серый костюм и яркожелтые ботинки. Оба они явно были чем-то расстроены: молодая женщина сердито жестикулировала, размахивала портфелем, а ее спутник хмурился и рассматривал листья под ногами.
Вдруг она вскинула голову и увидела Кокотова. Ее лицо тут же преобразилось, осветившись улыбкой, но не обычной вежливой, а какой-то лукаво-доверительной, даже заговорщицкой, будто ее и Андрея Львовича соединяла некая общая, немного забавная, но в целом трогательная тайна. Поравнявшись с соавторами, Наталья Павловна замедлила шаг, явно собираясь заговорить. Жарынин и Кокотов, помогая друг другу, не без труда поднялись из глубокой скамеечной впадины навстречу даме.
– Господа, - сказала она красивым, чуть хрипловатым голосом. - Я хотела бы с вами познакомиться. Пососедски. Это роскошно, что вы приехали сюда! Меня зовут Наталья Павловна Лапузина! - И она протянула ладошку тем элегантным «срединным» движением, когда дама как бы предоставляет мужчине выбор: поцеловать руку или просто пожать. Все зависит от желаний.
Жарынин, конечно, наигалантно изогнувшись, поцеловал:
– Жарынин. Дмитрий Антонович. Кинорежиссер. Счастлив знакомству!
– Знаю, знаю. Мне Аркадий Петрович про вас много рассказывал. Он так на вас надеется. Ах, боже, неужели ваши «Плавни» все-таки смыли?!
– Смыли!
– Вандалы! Но ведь вы еще что-нибудь снимете?
– Конечно. За тем и приехали.
Кокотов, как всегда, не решился приложиться губами к женской ручке и всего лишь пожал, почувствовав странный, похожий на дрожь, отклик в этих нежных пальцах:
– Кокотов. Андрей Львович. Писатель.
– Это вы, вы! Я так и знала! - воскликнула Лапузина.
– Вы… я… мы… разве? - растерялся автор «Кентавра желаний».
– Странно… Ах, какая у вас плохая память на женщин! - засмеялась она.
– А если еще учесть псевдоним Андрея Львовича… - с видом заговорщика начал Жарынин.
– Дмитрий Антонович, я бы вас попросил! - визгливым от гнева голосом оборвал его Кокотов.
– Молчу!
– Господа, не ссорьтесь. Я живу в 308-м номере. Заходите! Ах, да… - Она, вспомнив, небрежно кивнула на своего спутника. - Это Эдуард Олегович, мой мучитель и по совместительству адвокат.
Тот слегка поклонился соавторам с тем вежливым равнодушием, с каким юристы относятся ко всем людям, пока еще не нуждающимся в их дорогостоящих услугах.
– Жду в гости! - повторила Лапузина, глядя на Кокотова.
Глаза у нее оказались светло-карие, ярко-грустные и отдаленно, очень отдаленно знакомые…
Наталья Павловна и «мучитель-адвокат», продолжая спор, двинулись дальше по аллее, а Кокотов, исполненный радостного, распирающего сердце недоумения, долго еще следил за ними взглядом. Жарынин выждал, когда они скроются за кустами пузыреплодника, и строго спросил:
– Значит, все-таки вы ее знаете?
– Я… я ее встречал… Но где и когда…
– Странно. Вы не похожи на мужчину, который не помнит знакомую женщину. Я вот… могу забыть. Но вы? Странно…
– Да, действительно странно… - кивнул Андрей Львович.
– А вы помните, у ехидины Сен-Жон Перса есть забавное соображение о том, чем письменный стол лучше женского тела?
– Нет, не помню…
– Я тоже. Но это не важно. К столу!