Книга: Конец фильма, или Гипсовый трубач
Назад: 20. РАЙСКИЙ ОГОРОД
Дальше: 22. УТРО ГЕНИЕВ

21. ВЕСЕННИК ЗИМНИЙ

В такси Кокотов поцеловал Валюшкину в шею. Она вздрогнула, глубоко вздохнула и отпрянула. Автор «Роковой взаимности» временно отступил и, чувствуя грудью все еще несгибаемый бумажник, с грустью вспомнил поданный азиатками счет. Это же сколько надо зарабатывать, чтобы ходить в такие рестораны? Особенно обидела цена икшинского Шато Гренель, но возмущаться вслух он не решился, зная, что сквалыжностью можно остудить даже самую горячую женскую готовность. Андрей Львович снова приник к бывшей старосте. Нинка уже не отстранилась, но сидела прямо, напряженно, и по ее телу волнами пробегала дрожь. Ободренный писодей обнял одноклассницу и сунул нос в глубокий вырез ее офисного костюма, а она перехватила и с такой силой сжала его ищущие руки, словно пыталась удержаться, повиснув над пропастью.
Так они и ехали, отстраняясь на освещенных перекрестка и вновь приникая друг к другу, едва машина ныряла в темень. Несколько раз Кокотов ловил в зеркальце заднего вида поощрительный взгляд таксиста, кажется, армянина. Но едва зарулили во двор, к подъезду, Нинка, отпрянув, поправила волосы и хрипло спросила:
— Ты. Здесь. Живешь?
— А что? — насторожился Андрей Львович.
— Нет. Ничего. Вы пока не уезжайте! — приказала она водителю и тот послушно кивнул, поглядев на писодея с мужским соболезнованием.
Они вылезли и отошли подальше. Со стороны Ярославского шоссе доносился мягкий тяжелый гул, а между домами просверкивали фары мчавшихся автомобилей. Пряная горечь палых листьев, смешиваясь с выхлопным маревом и вечерней прохладой, дурманила и кружила голову. Нинка пошатнулась и потерла, приходя в себя, виски.
За кустами давным-давно отцветшей сирени виднелась детская площадка с маленьким домиком, сломанными качелями, песочницей и низкими ребячьими скамейками. Обычно после наступления темноты там начиналась взрослая жизнь: выпивали, закусывали, обнимались, ссорились, ненадолго уединялись в домике. Но сегодня, как нарочно, на площадке никого не было.
— Пойдем. Сядем! — предложила Валюшкина, оглянувшись на таксиста.
Армянин вышел из машины и курил, наблюдая, чем же все это закончится, а может, просто опасаясь, что парочка смоется, не заплатив.
— Ты разве не зайдешь ко мне? — удивился Кокотов и, последовав за ней, перешагнул через куртинку.
— А ты. Как. Думаешь?
— Я думал, зайдешь, — буркнул писодей, садясь рядом на охладевшую лавочку.
Нинка ответила ему известной женской гримаской, что означает примерно следующее: «Конечно, ты мне нравишься! Но, милый мой, есть же правила ухаживания, обольщения и деликатного заволакивания дамы в постель! Давай-ка, дружочек, их соблюдать!» Безмолвно, особым надломом бровей, она добавила к этому еще и от себя: «А ты после тридцатилетнего отсутствия мог бы и не спешить!»
Однако автор «Кентавра желаний», охваченный внутренним кипением камасутрина, в ответ молча обнял одноклассницу, накренил и впился в нее вакуумным поцелуем. Сначала неуступчивостью губ, сопротивлением локтей и смыканием колен она пыталась выразить свое недоумение, несогласие, даже негодование, но потом вдруг на миг обмякла, всхлипнула и потрясла писодея такой «лабзурей», что у него заломило передние зубы. И обнадеженный домогалец, почти так же, как тогда, в школьном саду, скользнул рукой под жакет…
— Та-а-ак! — бывшая староста оттолкнула нахала и цыганским движением плеч вернула на место грудь, почти добытую нахалом из бюстгальтера.
Некоторое время она молчала, дожидаясь, пока утихнет дыхание. Андрей Львович хотел в знак извинения погладить ее колено, но Нинка отбросила просящую руку и наконец произнесла:
— Гад. Ты. Кокотов.
— Почему?
— Потому что. Мне. Надо. К дочери.
— Ну, если тебе надо… — Он вложил в эти слова летейский холод окончательного решения вопроса.
— Говорю же. Гад! Я уеду, а ты позвонишь через тридцать лет. — От возмущения Нинка забыла свой телеграфный стиль. — Знаешь, сволочь, сколько мне тогда будет?
— Столько же, сколько и мне…
— Вот именно! Я тебе не весенник зимний! Ты меня хоть вспоминал?
— Постоянно.
— Врешь! — безошибочно определила Валюшкина и скомандовала: — Сиди. Я. Позвоню. Дочери.
Она достала из сумочки перламутровый мобильник отошла в сторону, так, чтобы не было слышно. Писодей, чувствуя себя вулканом, готовым к извержению, несколько раз глубоко вздохнул, чтобы охолонуться, посмотрел на небо и обомлел: почти еще полная, только чуть примятая сбоку червонная Луна, которая позавчера в «Ипокренине» светила ему и Наталье Павловне, оказалась разрезана пополам, словно Ума Турман рассекла ее острым самурайским мечом. Впрочем, странность тут же разъяснилась: над детской площадкой тянулся толстый воздушный кабель, он-то и располовинил отраженное светило. Вернулась, пряча телефон, Валюшкина. На ее лице еще сохранялось нежно-виноватое выражение, сопутствовавшее разговору с дочерью.
— Ну, и что она? — с деланным равнодушием спросил автор «Кандалов страсти».
— Рада. За меня… Я. Не мать. Ехидна. Расплатись. С водителем!
Воодушевленный писодей метнулся к таксисту и дал ему на радостях за дружеское соучастие столько, что Внутренний Жмот только крякнул.
— Хорошая женщина! — сказал армянин вместо благодарности. — Давно людей вожу, разбираюсь. Очень хорошая!
От этих слов, произнесенных с мягким кавказским акцентом, повеяло горней повелительной мудростью, что рождается от простой пищи и натурального вина, созерцания близких созвездий и далеких заснеженных вершин, учит верно жить и правильно умирать.
В подъезде Кокотов испытал обычное смущение перед гостем за нечистые выщербленные ступени, за гнусный запах из мусоропровода, за облупившиеся стены, за испещренную пещерной матерщиной кабинку лифта. Он даже придумал на всякий случай фразу от Сен-Жон Перса про то, что писатель должен жить так же, как и народ, а если он живет лучше, то пишет хуже… Но афоризм не понадобился. Нинка ничего вокруг не замечала, она думала совсем о другом, смотрела под ноги и качала головой, словно сама себе что-то доказывала и не соглашалась.
Едва заперев входную дверь, писодей, обуянный камасутрином, как хищный кочет набросился на Валюшкину, и несколько минут они кружили по тесной прихожей в странном танце, натыкаясь на вешалку и обувной ящик. Со стороны их можно было принять за сиамских близнецов, которых затейница-природа навек соединила сросшимися губами. В конце концов бывшая староста с трудом оторвалась от Кокотова и, тяжело дыша, спросила:
— У тебя. Есть. Вино?
— Нет…
— А что. Есть?
— Водка… — Он вспомнил бутылку, не допитую вечером, накануне памятного звонка Жарынина, перепахавшего всю его жизнь.
Казалось, все это было давно, очень давно, много-много лет назад, если вообще когда-нибудь было…
— Эх ты, писатель! — упрекнула одноклассница, проходя в комнату и с интересом оглядываясь. — Пригласил. Даму! А вина. Нет. Сок есть?
— Апельсиновый.
— А лед?
— Кажется…
— Ладно. Давай!
Пока он торопливо готовил на кухне суровый коктейль, Нинка ходила вдоль чешских полированных полок, привинченных к стенам по всей квартире, и рассматривала кокотовскую библиотеку. Некоторые книги Валюшкина не без труда вытаскивала из плотных, склеившихся от времени рядов, перелистывала, иногда от избытка чувств зарываясь лицом в страницы и вдыхая аромат старой мудрой бумаги. Она сняла туфли, надела тапочки Светланы Егоровны и стала от этого почему-то совсем молодой и домашней.
— Знаешь. Что. Я. Заметила? — вдруг спросила она, принимая бокал с желтой смесью и кубиками льда, мокро постукивающими друг о друга.
— Знаю… — кивнул писодей. — Я тоже давно это заметил.
— Что?
— Советские книги у всех примерно одни и те же. Огоньковские собрания сочинений. Макулатурные: Дрюон, Пикуль, Андерсен, Дюма… Если семья интеллигентная, тогда еще «Литпамятники», «Библиотека поэта»… Знаешь, такие — синенькие?
— Знаю. За Цветаеву. Сто рублей. Отдала. Ползарплаты.
— А потом, после 1991-го книги у всех разные. Но у большинства новых книг вообще нет… Не покупают, хотя магазины завалены…
— Я. Тоже. Заметила, — кивнула Нинка и отхлебнула из стакана. — Ты наблюдательный! — добавила она с той особенной интонацией, какая появляется у женщины, если она начала копить в своем сердце хорошие сведения о мужчине, которого хочет приблизить.
— Угу…
Кокотову попались на глаза черные корешки с золотым тиснением, и он вспомнил, как по литературной Москве, еще измученной книжным дефицитом, разнеслась секретная новость: будут подписывать на собрание сочинений Булгакова, однако выделено всего сто экземпляров на целых две тысячи столичных литераторов. Когда Андрей Львович, по-дружески осведомленный Федькой Мреевым, который охмурял одну из продавщиц, примчался в писательскую лавку, там, на Кузнецком мосту, уже выстроилась длинная-предлинная очередь, достигавшая чуть ли не Большого театра. Даже привычные к «хвостам» москвичи и гости столицы удивлялись, спрашивали: «Что дают?» — но узнав, что «это только для членов СП», уходили, недовольно бурча про отрыв писателей от народа.
Кокотов записался в коленкоровую тетрадку к уполномоченной поэтессе Кате Сашко, сочинившей когда-то дюжину стихотворений об ударниках Магнитки, а затем навсегда отказавшейся от творческого труда в пользу общественной работы. Боевая старушка шариковой ручкой нарисовала ему на ладони номер — 346. Это была катастрофа! Однако опытный Федька, давно и успешно зарабатывавший на жизнь перепродажей книг, добытых в лавке, ободрил неопытного друга словами: «Еще не ночь!» И действительно, когда после ужина провели перекличку, хвост сократился, а перед закрытием метро жаждущих Булгакова стало еще меньше. Домой Кокотов по совету Федьки не поехал: Мреев предусмотрительно затарился в сороковом гастрономе: из сумки, как ручки гранат, выглядывали горлышки портвейна. Отойдя в подъезд, он крепко выпил, а вернувшись, бросил окрест хищный взор и сразу познакомился с молодой ражей дворничихой Верой, подбиравшей мусор, оставленный писателями. Она оказалась лимитчицей из Гжатска. Сначала рабочая женщина отнеслась к просьбе пустить друзей переночевать настороженно, но потом, хохотнув над похабным анекдотом, рассказанным Федькой, согласилась, увидев, что у постояльцев из сумки торчат вполне серьезные намерения. И пока будущий автор «Сердца порока» сладко спал в чуланчике на запасных метлах, будущий главный редактор журнала «Железный век», гремя оцинкованными ведрами, отрабатывал ночлег. Первая утренняя перекличка, лукаво назначенная писателями, живущими в центре, на 5.30, когда метро еще закрыто, сократило список вдвое, и Кокотов стал сто вторым. Отчаявшийся, недоспавший, исколотый вострыми ветками, он хотел в сердцах развернуться и уехать. Но Мреев, опухший, как Ельцин в Беловежской пуще, приказал, дыша перегаром: «Стой где стоишь!»
— Андрей! — позвала бывшая староста.
…И вот в одиннадцать часов, когда по всей стране открывались двери книжных и винных магазинов, началась подписка. Катя Сашко, бдительно проверяя членские билеты, впускала писателей в лавку строго по списку…
— Кокотов?!
— Что?
— Ты. Не пьяница?
— Нет. Почему ты спросила?
— Пьяница. У меня. Был. Не хочу!
Они еще выпили и помолчали. О чем думала в это время Валюшкина, не известно, возможно, корила себя за то, что женский зов победил в ней материнский инстинкт. А вот Андрей Львович (это я вам подтверждаю как автор) чутко прислушивался к тому, что творит с организмом камасутрин форте. Очень приблизительно эти ощущения можно передать с помощью рискованной метафоры, сравнив тело автора романа «Плотью плоть поправ» с территорией государства, допустим, России, объявившей всеобщую мобилизацию из-за агрессии хотя бы Турции, которая вконец обнаглела с тех пор, как наш Черноморский флот доржавел до беспомощного миролюбия. И вот бесчисленные маршевые роты, колонны бронетехники мощно и стремительно ринулись вниз, на юг, угрожающе накапливаясь в Крыму, отпитом Жарыниным у Розенблюменко…
— Андрюш. Поцелуй. Меня. И я поеду! — попросила Валюшкина.
— Я тебе такси вызову! — пообещал он, крепко обняв Нинку…
— Где. У тебя. Ванная? — Минут через десять, задыхаясь, спросила Нинка, с трудом вырвавшись из опасных рук писодея.
— Там…
— Свет. Погаси!
Кокотов быстро разделся и навзничь упал на постель, чувствуя, что Крымский полуостров скоро не выдержит, оторвется от материка и полетит в тартарары. Писодей чутко прислушивался к шелесту душа, доносившемуся из ванной. Наконец вода стихла. Наверное, Валюшкина, голая, остановилась перед запотевшим зеркалом, протерла стекло и застыла, пытаясь взглянуть на себя глазами мужчины, ждущего в спальне. Наконец она вышла, от горла до ног обернутая большим махровым полотенцем, сделала несколько коротеньких шагов, но неверные покровы от движения распались — и автор «Полыньи счастья» увидел в лунных сумерках ее растерянную наготу. Нинкино тело оказалось на удивление молодым, стройным и загорелым. Но в отличие от Натальи Павловны, которая была вся шоколадная, включая пляжные сокровенности, загар бывшей старосты выглядел как-то по-советски: от купальника остались молочные, не тронутые солнцем полосы, они словно светились во мраке, а все остальное тело почти сливалось с полутьмой. Писодею вдруг показалось, что по воздуху на него плывут, целясь черными сосками, полные женские груди и лоно, сужающееся в ажурную треугольную тень. За те мгновенья, пока бывшая староста, ахнув, подхватывала полотенце и снова заматывалась, Андрей Львович успел заметить, что Валюшкина соразмерней, изящней Обояровой, и ему стало даже чуть обидно за Наталью Павловну с ее торсом наяды, напяленным на могучие бедра матроны.
Нинка села на край постели и погладила Кокотова по голове:
— Ты. Меня. Правда. Вспоминал?
— Ну конечно! — Он обнял подругу за голые плечи, еще покрытые бисеринками воды.
— Только давай не сразу! — попросила она, прижимаясь к нему.
— Как скажешь, — покорно согласился писодей, проникая рукой под влажное полотенце.
— Надо. Привыкнуть. Знаешь. Сколько. У меня. Никого. Не было?
— Сколько? — Ему показалось, что он может на ощупь определить, где ее загорелая кожа граничит с нетронутой молочно-белой полосой.
— Не скажу. — Она нежно провела пальцем по его носу, будто очерчивая профиль.
— Почему? — Он тронул пальцами ее твердеющие соски.
— Будешь. Смеяться… — вздрогнула Валюшкина и покрылась выпуклыми мурашками.
— Не буду! — преодолевая неупорное сопротивление, Кокотов стал разворачивать влажный махровый кокон.
— Завтра нам будет стыдно! — Она сжала коленями его ищущую руку.
— Не будет, — успокоил он, накрыв найденное ладонью, будто испуганного птенца.
— Вот увидишь… — обреченно вздохнула бывшая староста, сама освободилась от полотенца и покорно легла навзничь, словно под нож неизбежного хирурга.
…Потом, отдыхая, а точнее приходя в себя после бурного любовного обморока, Валюшкина отвернулась к стене и долго молчала. Писодей подумал сначала, что она уснула, измученная счастьем.
— Я. Не очень. Орала? — спросила Нинка, не оборачиваясь.
— Ну, что ты…
— Тебе было хорошо?
— Невероятно!
Женщина села на постели, обхватила колени руками, виновато посмотрела на мужчину и заговорила, точно расколдованная. Это были не телеграфные фразы, а тонкоголосый, сбивчивый речитатив. Исповедь не исповедь, а какой-то доверчивый страстный бред. Она призналась, что Андрей (будущий Львович) покорил ее с первого класса, а почему — сама не знает. Просто нравилось, что он был рядом. Грустно, если болел и не ходил в школу. А когда он путался, краснел и запинался, отвечая у доски, Нинка переживала за него, словно за себя. С годами это влечение не развеялось, как всякая детская любовь, а усилилось. Омрачали девичью склонность лишь два обстоятельства. Но зато какие! Во-первых, ее не устраивал кокотовский нос — обыкновенный, слегка даже картофельный. А она, девчонкой увидав югославского Гойко Митича в фильме «Чингачгук…», навсегда поняла: у ее отдаленного мужа будет только орлиный нос. Или никакой! Во-вторых, избранник был неприлично влюблен в Истобникову, отчего Нинка тоже страдала и даже плакала по ночам, но придя в класс, страшным усилием напускала на себя дружелюбное равнодушие к соседу по парте. И лишь после внезапных поцелуев в школьном саду она решила смириться с вызывающе неиндейским профилем, признаться в своих чувствах, не отходила от телефона, ждала звонка и объяснений. Вступительные экзамены сдавала как в тумане, а потом не выдержала и сама набрала его номер… И что же?!
— Я же тебе объяснил…
— Знаю! — Нинка закрыла ему рот ладонью.
…Гордая Валюшкина стала бороться со своей любовью, убеждая себя в том, что человек с такой заурядной возвышенностью лица не может быть мужчиной всей ее жизни. В конце концов убедила, но в сердце образовалась бесчувственная пустота. Ей долго вообще никто не нравился, и, слушая в физкультурной раздевалке веселые рассказы однокурсниц про бурную личную жизнь, она ощущала себя калекой с хорошо подобранными и незаметными со стороны протезами. На последнем курсе, во время практики в бухгалтерии АЗЛК, Валюшкина познакомилась с Олегом, молодым инженером — ему неправильно начислили по больничному листу. Нинке поручили разобраться, и она, вникнув, нашла ошибку, а заодно и мужа. У Олега был замечательный орлиный профиль, доставшийся от горного отца, но этим, как выяснилось вскоре после свадьбы, его достоинства исчерпывались: от кавказского папы он унаследовал пылкую супружескую ненадежность, а от матери-зырянки угро-финскую склонность к запоям. Родители его познакомились в Усть-Илимске, на комсомольской стройке, что, с одной стороны, явилось торжеством советского интернационализма, а с другой — явило миру человека, превратившего семейную жизнь Валюшкиной в ад. Но она, как и положено русской женщине, терпела, крепилась, работала за двоих, пока не вырастила дочь и не скопила на «однушку», куда наконец и отселила мужа, который допился до того, что вступил в военно-просветительскую организацию «Великая Угра».
— Знаешь, чем хуже мне было с ним, тем чаще я тебя вспоминала! — грустно созналась Валюшкина. — Я его однажды чуть Андреем не назвала. А ты помнишь, как дразнил меня в школе?
— Как?
— Нинка-половинка.
— Правда? Забыл…
— Ничего. Ты. Не. Помнишь! — Бывшая староста с обидой отвернулась к стенке. — Спим. Мне. На работу. Рано.
Автор дилогии «Плотью плоть поправ» обнял ее и стал целовать в спину и плечи. Попутно он с гордостью размышлял о том, что две такие разные женщины, как Нинка и Наталья Павловна, не забывали о нем все эти годы, более того, в минуты одиночества призывали его волнующий облик в свои эротические мечты, совершенно, конечно, различные по изысканности и размаху. Кокотов примерно представлял себе, как мог выглядеть в стыдливом воображении одноклассницы. Но он лишь робко догадывался, на какие сладкие позорища уводил его изощренный опыт Обояровой, через какие горящие обручи заставлял прыгать, какие смертные запреты топить в гаражных винах, смешанных с потом сладострастия! От этих мыслей душа затомилась, а кровь, насыщенная тибетскими эликсирами, наполнила тело нестерпимым вожделением. Нинка, почувствовав опасность, сжала мускулистые ноги и сделалась неприступной:
— Андрюш! Не надо! Давай спать!
— Тебе разве так не нравится?
— Кому же так не понравится? — вздохнула Валюшкина, слабея. — А как тебе нравится?
…В тот момент, когда писодей, закинув голову, скрипя зубами, сладко гримасничая и обжигая колени о простыни, страстно досылал в ее расплавленное лоно остатки своей генетической информации, она оглянулась и спросила, точно Валаамова ослица:
— Кокотов, это на самом деле ты?
— Ну, а кто же?
— И это на самом деле я?
— Погоди, дай-ка посмотрю! Ты…
— С ума сойти!
— Хочешь выпить?
— Неси!
Измученная староста ничком упала на подушки, а писодей встал и, гордясь своей неутомимой наготой, пошел на кухню делать коктейль. Смешивая водку с соком, он чуть-чуть жалел, что доказал свою безусталь подопытной Валюшкиной, а не самой Наталье Павловне. Ну, ничего! Мы еще дойдем до Ганга!
— За «Роковую взаимность»! — тихо проговорила Нинка, подняв бокал и насмешливо глянув в глаза однокласснику.
— Ты знаешь?! — оторопел автор.
— Я про тебя много чего знаю, Аннабель Ли! — улыбнувшись, она заговорила весело и непринужденно. — Ладно. Не расстраивайся. Я тоже из-за денег в банке стыдно сказать, что делаю…
— Откуда ты знаешь?
— Расскажу, если потом будем спать!
— Обещаю…
Он лег на спину рядом с ней. В лунном сумраке их тела напоминали супружеское надгробие из потемневшего от времени мрамора.
— Ну! — спросил писодей.
…Оказалось, в банке, где служила Валюшкина, как и во всяком приличном заведении, имелся секретный отдел, который мог узнать все про любого клиента. А начальник этого отдела (Нинка со значением посмотрела на любовника) давно уже к ней неравнодушен, все время норовит куда-нибудь пригласить, но при этом женат, а главное — не располагает необходимым для взаимности носом. К нему она и обратилась за помощью. Бывшая староста давно уже с благоговеньем следила издали за литературной судьбой Кокотова, о чем свидетельствует альбом с вырезками, предъявленный на встрече одноклассников. Там, «На дне», ее давние чувства вновь запылали, она решила узнать о любимом писателе как можно больше и попросила своего воздыхателя пошарить по издательским базам… Так, на всякий случай. Каково же было удивление, когда тот, ожидая награды, принес распечатку с фривольными названиями романов, вышедших из-под пера некой Аннабель Ли. Гонорары за эти книжки получил почему-то Кокотов. Она решила, что одноклассник для пропитания переводит с английского сомнительное чтиво, а имя свое в выходных данных не ставит из щепетильности. Но Нинка, всю жизнь работая с деньгами, привыкла себя перепроверять. Она на всякий случай позвонила Кокотову…
— Помнишь?
— Помню…
…Выяснилось, языка писодей как не знал, так и не знает. Озадачившись, бывшая староста продолжила расследование и с помощью все того же обожателя из спецотдела (пришлось сходить с ним в кино) нашла инсайдерский источник в самом издательстве «Вандерфогель», которое, между прочим, обслуживается в их банке…
— Только в кино? — Андрей Львович по-хозяйски погладил Нинкин пыжик. — Больше ничего не было?
— Только! — с обидой ответила она и отбросила его руку. — Я. Долго запрягающая. Женщина. Понял?
«Но быстро ездящая», — хотел пошутить он и передумал.
…Инсайдер сообщил, что Кокотов давным-давно растрачивает свой талант на сочинение якобы переводных дамских романов, вроде дилогии «Отдаться и умереть».
— «Отдаться и умереть»! — повторила Нинка и захохотала так, что, белея в темноте, запрыгали ее незагорелые груди.
— Ничего смешного! — насупился автор, но почувствовал, что его обида вкупе с вновь поднимающим голову любострастием выглядит нелепо.
— Слушай, а почему за это так мало платят? — спросила Валюшкина, отводя взгляд.
— Не знаю, — буркнул писодей, злясь на непрошеный камасутриновый столбняк.
— Пиши нормально! — страстно зашептала Валюшкина. — Ты можешь! Я же читала «Гипсового трубача»! Если бы я была женой, ну, вроде Софьи Андреевны, я бы никогда не разрешила тебе такую ерунду писать! Никогда!
— А жить на что?
— Я бы заработала, — проговорила она и с осторожным восхищением потянулась рукой к любовнику, точно хотела сорвать цветок. — Кокотов, ты, конечно, маньяк, но я тебя сейчас вылечу!
Назад: 20. РАЙСКИЙ ОГОРОД
Дальше: 22. УТРО ГЕНИЕВ