15. Елизавета Вторая
— А вот и наша библиотека, — Колобков широко взмахнул рукой, точно показывал бескрайние поля маркиза Карабаса.
«Волга» остановилась возле желтого трехколонного особняка, почти скрытого сиренью, навалившейся на старинную ограду. Сквозь кованый ажур ворот виднелся безводный мраморный фонтан с безносой наядой, а дальше начинался цветущий сад. Они вышли из машины. Скорятин размял ноги и огляделся: мощенная крупным булыжником улица спускалась к солнечной реке. По обеим сторонам стояли двухэтажные купеческие дома — кирпичный низ, бревенчатый верх. За белыми купами яблонь поднималась пятиглавая церковь с уступчатой колокольней. Барабаны под куполами были тонкими, как ребячьи шейки. Высунув морды из-под могучих рассохшихся ворот, тявкали собаки, взволнованные шумом автомобиля. Возле низких подзаборных лавок бродили взыскующе куры и сосредоточенно рылись в шелухе подсолнуха.
— Вы чувствуете дыхание истории? — спросил Колобков.
— По-моему, история остановилась здесь лет сто назад.
— О, как вы не правы!
— Может, сначала лучше в гостиницу?
— И гостиница тоже здесь. Пойдемте!
За особняком, в саду, затаился флигель. Илья, владевший уникальным даром выбалтывать максимум информации в минимум времени, успел, пока шли от ворот к домику, сообщить, что прежде тут жила директор библиотеки Елизавета Михайловна с детьми. Дальше под нарастающее сопение водителя он поведал о квартире, которую год назад дали ей в новом доме, прозванном в народе «осетром», то ли за длину, то ли за балконы, напоминающие костяные бляшки на рыбьем теле. А может, и с намеком на недоступность такого жилья простым смертным.
— Можно сказать, ради нее дом-то и построили.
— В каком смысле? — сделал стойку спецкор.
— К-х-х-е, — кашлянул шофер.
— Пошутил, пошутил. Не бери в голову! — Колобков подмигнул москвичу. — Освежись и приходи. Николай Иванович, миленький, подсоби! Ты лучше знаешь, что здесь и как! А я побегу — мне надо один вопросик срочный порешать.
И бывший музейщик, трепеща и шевеля ноздрями, как юный конь, взбежал по ступенями и скрылся за колоннами.
Водитель по гравиевой дорожке провел гостя во флигель, состоявший из двух комнаток, кухни и удобств, пристроенных, по всему, недавно. От прежней непритязательности в саду остался покосившийся дощатый нужник, но тропа к нему успела зарасти молодой зубчатой крапивой. Да еще к яблоневому стволу был прибит медный рукомойник, вероятно подернутый внутри паутиной.
— Дверь отперта. Там все есть. Разберетесь. Я тут на скамейке подожду, — строго объявил Николай Иванович, усаживаясь.
— А почему Илья сказал, что «осетра» ради Елизаветы Михайловны строили? — спросил Гена.
— Мало ли болтают, — нахмурился шофер, достал из кармана «Правду» и закрылся развернутой газетой, где на первой полосе, под шапкой «Быть хозяином на земле!», Горбачев учил ускорению благоговеющих доярок. Затейливое родимое пятно с его лысины исчезло благодаря заботам ретушера.
…Комнаты флигеля еще сохранили следы чужой жизни: спаленку от гостиной отделяли веселые ситцевые занавески, на подоконниках стояли треснувшие горшки с геранью и столетником. Земля для доморощенной флоры была удобрена спитым чаем — так же делали и в семье Скорятиных. На стене висела дешевая репродукция осенней левитановской грусти. Дверной косяк ощерился зарубками с надписями: 3 года, 4 года, 5 лет… Отец в день рождения тоже ставил Гену затылком к притолоке и делал охотничьим ножом затеси.
— Сколько? — спрашивала мать.
— Пять сантиметров прибавил, жираф! Еще десять сантиметров — и можно в армию сдавать.
— Какая-ить, армия? Паренька в ремесленное не возьмут, — вздыхала бабушка Марфуша, по старинке называя ПТУ «ремесленным училищем».
— Да бросьте вы, мама!
— Хошь брось, а хошь подними!
Спор шел из-за довольно большой, с двухкопеечную монету бородавки, выросшей у ребенка на правой ладони, прямо посередке. Виновата была, без сомнений, серая пупырчатая жаба, жившая под крыльцом мальчикового корпуса в пионерском лагере «Дружба». В самом конце смены Гена с приятелем жестоко замучили бедную тварь, изошедшую перед кончиной мстительной слизью, от которой, как известно, и случаются бородавки. Теперь бабушка стенала, что мальчик не способен сжимать в руке молоток или напильник, а значит, не сможет заработать себе на хлеб. То, что ее внук во взрослой жизни может предаться иному — не рукомесленному делу, — старушке даже не заходило в голову. Родителям, кстати, тоже: обычное дело в простых русских семьях. Но странно завивается жизнь! Отец Гениного одноклассника, носившего трудную фамилию Верлиорский, ходил к Анне Марковне и требовал, чтобы сына освободили от уроков труда.
— Константин — скрипач, понимаете, музыкант! И молоток никогда в руках держать не будет. Зачем же зря тратить время? Он может получить травму, не совместимую с творчеством. Он должен держать в руках только скрипку и смычок!
Директриса понимающе кивала и предлагала будущему Ойстраху заняться вместе с девочками кройкой и шитьем. Отец гения оскорблялся, обещая дойти до министра, хлопал дверью. А ведь если бы Костя отхватил себе стамеской виртуозный мизинец, его жизнь сложилась бы не в пример счастливее. Учась в консерватории, Верлиорский, тихий глазастый паренек, зарезал неверную арфистку Эльзу (об этом писали в «Вечерке») и получил в руки кайло, сев на пятнадцать лет. От вышки спасла уважительная причина — ревность. А Гена Скорятин со своей непролетарской бородавкой стал знаменитым журналистом, золотым пером России. Странно кантует людей жизнь…
Умывшись, надев свежую сорочку, с интересом посмотрев на себя в зеркало и спрыснувшись модным одеколоном «One men show», московский гость взял диктофон, тот самый, крошечный, японский, и вышел в сад. Птицы, намолчавшись за зиму, орали как безумные. По белым и розовым ветвям ползали отяжелевшие пчелы. Сквозь серо-бурый наст прошлогодней листвы буйно пробивалась желтоголовая мать-и-мачеха. Николай Иванович сложил «Правду», вставил ее в карман и повел гостя в библиотеку.
— Что пишут? — светски спросил Гена.
— Разное. Говорильни много, а дела нет.
Они поднялись по парадной мраморной лестнице. В библиотеке царил немноголюдный покой, пахло сладкой книжной стариной, от нее хотелось грустить и сочинять стихи о невозможной любви. В нише тосковал гипсовый Александр Сергеевич, его облупленный африканский нос подновили масляными белилами. Порядок ощущался во всем: на крашеных стенах не было ни царапины, шторы свисали правильными складками, даже праздные медные шишечки у основания ступенек сияли, начищенные до блеска. У абонемента Гена увидел Илью. Тот стоял, опершись о высокую резную конторку, и говорил. Лицо его зарозовело и выражало нежный восторг. Но к кому обращался Колобков, высмотреть не получилось: между стопками книг, сданных читателями, мелькал лишь стянутый резинкой белокурый хвостик, он трясся, видимо, от смеха.
«Грамотно! — подумал спецкор. — Женщину сначала надо насмешить».
Заметив журналиста, агитатор вздохнул, нехотя отстал от конторки и, приняв у шофера гостя, как олимпийский огонь, повлек к начальству.
— Она? — попутно спросил Гена.
— Она… — вздохнул страдалец.
— Смеется?
— Смеется.
— Давно?
— Скоро год.
— Пора и в горизонталь.
— Это не то. Это серьезно…
Елизавета Михайловна Болотина оказалась полногрудой брюнеткой с красивым властным лицом и высокой президиумной прической: ради встречи с «золотым пером» руководящая дама, очевидно, побывала у парикмахера и принарядилась в темно-синий костюм-джерси. Она вышла из-за огромного дубового стола, доставшегося, наверное, от какого-нибудь предводителя уездного дворянства, и, жестко пожав москвичу руку, царственным жестом указала на стулья.
— Чай? Кофе? Есть растворимый. Настоящий. Финский.
— Кофе, — ответили в один голос оба гостя.
Болотина нажала кнопку селектора, точно такого же, как тот, что до сих пор мемориально сипит в кабинете главного редактора «Мымры».
…Скорятин ностальгически вздохнул: тогда всё везде было одинаковое: мебель, пишущие машинки, портреты и вымпелы на стенах, костюмы и платья на чиновниках. Он вспомнил: однажды, после закрытой распродажи, устроенной в ГУМе для членов Союза журналистов, сразу три сотрудника пришли в редакцию в одинаковых клетчатых пиджаках. «Чисто приютские!» — сказала бы бабушка Марфуша. Старушка очень радовалась перед смертью, что внуку все-таки свели электричеством бородавку, которую не брал чистотел.
— Зоенька, сделай нам три кофе, — строго попросила Болотина. — Финский. Знаешь, где баночка? И покрепче… Что?.. Нет, еще не сказала, но буду просить.
Гена осмотрелся: на старинной этажерке стоял редкий мраморный бюстик Пушкина с буйными бакенбардами, достигавшими плеч.
— Опекушин. Авторское повторение. Только у нас и в Москве, — гордо пояснила владычица библиотеки. — Ну что ж, давайте поговорим!
Однако тут зазвонил белый кнопочный телефон, и директриса поспешно ответила:
— Да, Петр Петрович, уже у меня… Как раз начинаем обсуждать сюжет… Обязательно проинформирую вас о результатах.
Положив трубку и со значением глянув на гостей, она заговорила о строительстве нового книгохранилища, фондированных материалах: кирпиче, перекрытиях и половой доске, которую выделили, но почему-то не довезли. Колобков пихнул спецкора в бок и показал глазами на большую обрамленную фотографию, висевшую сбоку от стола начальницы. Снимок был групповой: между колоннами стояли плечом к плечу Болотина и седоватый крепыш с курносым лицом, высоким зачесом и командной складкой между бровями.
— Пе-Пе… — шевельнул губами Илья.
Вокруг властной пары деликатно сплотились женщины разных возрастов, но объединяло их общее выражение усталой интеллигентности, характерное для библиотечных работниц. Скорятин незаметно кивнул и заинтересовался большим шкафом, различив сквозь стекло названия на корешках: «Декамерон», «Пером и шпагой», «Анжелика и король», «Мастер и Маргарита», «Последнее дело Мегрэ», «Проклятые короли», «Аэропорт», «Немного солнца в холодной воде»… Это были так называемые книги повышенного спроса, выдаваемые на руки только с разрешения директора.
— Да-да, у нас неплохие фонды. Областной коллектор не обижает, — объяснила Болотина, проследив взгляд гостя. — Так чем обязаны, Геннадий Павлович? Давно столичная пресса нами не интересовалась.
— Да вот сигнал поступил в редакцию.
— Интересно, что за сигнал? — удивилась она, явно зная про жалобу.
— Пишут, вы отказали от дома клубу «Гласность».
— Илья Сергеевич, а вы разве не объяснили товарищу суть конфликта? — спросила она таким тоном, словно заведующий отделом пропаганды и агитации служил у нее садовником.
— Не успел… — замялся Колобков, возвращаясь из мечтательных далей в сложноподчиненную действительность.
— Странно. Да, я отказала.
— Почему же? Вам не нравится гласность? — задушевно уточнил Гена.
— Гласность мне нравится. Я не люблю безответственной болтовни. Но главное не в этом.
— Ничего, если я включу диктофон?
— Пожалуйста. Нам скрывать нечего. В нашей области гласность была и до гласности. Дело в другом. В библиотеке стали пропадать книги. Редкие. Например, Бердслей издательства «Шиповник» исчез из КОДа.
— Откуда исчез?
— Из отдела книг ограниченного доступа.
— А вы уверены, что виноваты именно члены клуба «Гласность»?
— Уверена. Как только они перестали здесь собираться — больше ничего не пропало. К тому же Вехов давно занимается перепродажей книг. Его уже задерживали за спекуляцию.
— А если это все-таки совпадение?
— Вряд ли. Но в любом случае, библиотека не место для митингов.
— А если от митингов зависит будущее страны?
— Если будущее зависит от митингов, это катастрофа, — вздохнул Илья.
Открылась дверь, и вошла молодая женщина с подносом. Судя по белокурому хвостику, перетянутому резинкой, это была она, грёза бедного Колобкова. Спецкор ожил: хороша! Бабушка Марфуша про таких говаривала: «Все при ней и сверьху дадено». Библиотекарша скользнула по москвичу янтарным взором, и он затомился предчувствием. В последние сутки с ним случились важные перемены: чувство неотторжимости от Ласской вдруг угасло, исчезло, а в груди снова, как в юности, забилось голодное сердце. Вчера, выпив в вагоне-ресторане, Гена пристал к хорошенькой проводнице, чего прежде с ним не случалось, и, судя по ее розовощекому негодованию, своего бы добился, будь маршрут подлинней, до Ульяновска, например…
Зоя тем временем расставила на журнальном столике чашки, сахарницу, вазочку с овсяным печеньем, налила кофе гостям. Делала она все это легко, красиво, завораживая естественной бытовой грацией, которая встречается редко, очень редко, почти даже и не встречается.
— Спасибо, голубушка, ступай! — приказала Болотина, словно добрая помещица, отсылая горничную за ненадобностью.
Зоя пошла к выходу, однако на пороге остановилась и оглянулась на владычицу с мольбой:
— Елизавета Михайловна!..
— Ах, ну да, — нехотя спохватилась барыня. — Рекомендую, Геннадий Павлович, наша лучшая сотрудница Зоя Дмитриевна Мятлева. Заведует абонементом. Между прочим, ваша… как это сейчас говорят… фанатка!
— Неужели? — смутился Скорятин, словно народный артист, узнанный в трамвае.
— Представьте себе, «Мир и мы» — ее любимая газета. Не пропускает ни одной вашей публикации. Какую, бишь, статью мы обсуждали на собрании трудового коллектива?
— «Две полуправды равняются лжи», — покраснев от удовольствия, сообщила Зоя.
— Ну и как? — благосклонно спросил автор.
— Потрясающе! Мы даже хотели вам коллективную благодарность направить.
— А что ж не направили? — ревниво усмехнулся Колобков.
— Постеснялись.
— Не знала, что ты у меня такая стеснительная, — нахмурилась Болотина. — Ну, проси, пока я добрая!
— Геннадий Павлович, выступите, пожалуйста, перед читателями!
— Когда?
— Сегодня. Вообще-то мы хотели обсудить статью Шмелева в «Новом мире»…
— «Новые тревоги»? — удивился Скорятин. — А вас не смущает, что Коля замахнулся на Карла нашего Маркса?
— Ну и что? Марксизм ведь не догма. Но Шмелев подождет. Вы к нам приехали, такого случая больше не будет. Мне когда сказали, я не поверила, думала, разыгрывают. По-ожалуйста!
Она говорила с тем же волжским оканьем, что и Болотина, Илья или Николай Иванович. Но говорок белокурой библиотекарши совсем не казался провинциальным просторечьем, от которого страдает привередливое московское ухо.
— По-ожалуйста!
От Зоиного «о», теплого, мягкого и округлого, как бабушкин шерстяной клубок, Скорятин буквально сомлел.
— Даже не знаю… Я, в общем-то, совсем по другому поводу…. Мне бы встретиться с членами клуба «Гласность», с Веховым… Он нам письмо написал. Жалуется…
— Мы их тоже позовем. Можно, Елизавета Михайловна?
— Конечно, у нас же гласность.
— И ускорение! — добавил, насторожившись, Колобков.
— Это вы к чему, Илья Сергеевич? — посуровела владычица.
— А к тому, что нам еще надо гостя покормить. Показать город…
— Город вы показать не успеете.
— Почему же?
— В два часа встреча с читателями… — извиняясь, объяснила Зоя.
— Но ведь я… — удивился Скорятин. — Вы народ не соберете.
— Мы знали, что вы не откажетесь! — простодушно улыбнулась Мятлева. — И заранее объявили…
— Это называется «опережающим развитием»! — хохотнул агитатор.
— Вот ведь партизанка! Ладно, — согласилась Болотина. — Илья Сергеевич, быстренько покормите гостя в райкоме и назад. Город покажете потом. Зоя…
— Слушаю!
— Книги на списание подготовили?
— Заканчиваем.
— Долго заканчиваете. Смотрите у меня! А вы идите! — поторопила гостей директриса. — У нас свои вопросы, рабочие. В два часа. И не опаздывайте!
— Ни-ни…
Прощаясь, Гена испытал странное чувство: ему жутко не хотелось уходить отсюда, он старался продлить присутствие возле этой удивительной Зои Мятлевой, спрашивал с умным видом, что читают нынче молодые оболтусы, заинтересованно кивал, а сам глазами впрок впитывал ее облик. Она все поняла и улыбнулась москвичу со строгим удивлением. Болотина тоже учуяла и кинула на журналиста тяжелый взгляд — таким отшивают на рынке прохиндеев, которые, пробуя снедь с прилавка, норовят пообедать.
— Строгая тетка! — уже за дверью заметил Гена.
— У нас ее зовут Елизавета Вторая.
— А Зоя Дмитриевна — просто удивительное… создание…
— Даже не мечтайте! Сразу дуэль через платок! — предупредил Колобков.