У меня есть шанс быть интересным потомкам
– Юрий Михайлович, большинство читателей помнят вас как автора повести «ЧП районного масштаба». Поэтому нашу беседу мне хотелось бы начать именно с нее. Если не ошибаюсь, то написана она была в так называемом застое?
– Написана она была в 1981 году и лежала до января 85-го года. Она долго ходила по всяким инстанциям – в ЦК партии, не говоря уж о ЦК комсомола.
– Когда вы ее начинали писать, вы знали, что с ней будут проблемы?
– В общем-то, я догадывался, что проблемы будут. Но у меня есть такой принцип: когда пишу, не думаю о том, где будет напечатано. Просто я пишу и считаю нужным писать, чтобы быть довольным собой, своими мыслями, своим текстом. Прежде чем поставить последнюю точку, я много раз переделываю – по десять-пятнадцать редакций. Раньше это было для меня катастрофой, потому что я сидел, заваленный разными вариантами. Но с тех пор, как перешел на компьютер, все стало проще.
И вот когда я ставлю последнюю точку, когда понимаю, что в данный момент на данном этапе моего духовного, профессионального, гражданского развития я уже не смогу улучшить текст, тогда начинаю думать о том, что с ним делать, куда нести, кому предложить. Точно так же было с моими многострадальными повестями «ЧП районного масштаба» и «Сто дней до приказа», которые я написал соответственно в 1981 и 1980 году.
– Почему вас потянуло на эти темы? Ведь обычно писатели стремятся создать что-то вечное, а эти темы, как мне кажется, сиюминутны. Или вам хотелось популярности, затронув эти «горячие» темы?
– Самый короткий путь к забвению – это думать во время работы о вечности. Тогда точно напишешь какое-нибудь занудство, которое хуже, чем сиюминутная вещь. Хотя бы потому, что сиюминутный бестселлер хоть раз прочитают, а вот тягомотину никто даже один раз не захочет читать. Как учит опыт литературы, вещи, которые сначала воспринимались современниками как злободневные, впоследствии становились классическими.
– Вы думаете, что это можно отнести и к «Мастеру и Маргарите» или «Дяде Ване»?
– «Дядя Ваня» воспринимался как злободневная вещь, в ней масса намеков, скрытых цитат. Если Чехова рассматривать в ключе постмодернистской «цитатной» эстетики, то во всех его пьесах можно найти массу скрытого цитирования и литературной полемики.
Если бы роман Булгакова вышел тогда, когда он был написан, то он был бы фантастически сиюминутной вещью. В нем есть много пластов, но вот возьмем политический пласт романа. Это размышление об амбивалентности зла в жизни. Человек, современник Сталина, попавший под его пресс, размышляет об амбивалентности зла. Ведь не случайно же там говорится о «зле, которое вынуждено совершать благо». Это то, о чем думали все современники в то время…
– Вряд ли все думали об этом.
– Я имею в виду тех, кто думал. Те, кто думал, те думали, а кто не думал, тот и сейчас ничего не думает. Но сейчас сталинская эпоха или безудержно романтизируется, или безудержно же шаржируется. На самом деле это было сложное время. Это была форма выхода российской цивилизации из системного кризиса.
– Но как вы думаете, читаются ли сегодняшней молодежью ваши «ЧП…» и «Сто дней…»?
– «ЧП районного масштаба» читается не очень. Во-первых, потому, что это моя ранняя вещь, а во-вторых, в этой повести речь идет об организации, которой уже нет. Я допускаю, что повесть снова может стать интересной лет через десять, когда закончится гражданская война и люди всерьез захотят понять: а что же это была за советская система, в которой мы худо-бедно прожили семьдесят лет? Ведь помимо кошмаров тогда мы сделали и немало хороших вещей. Вот тогда повесть может стать каким-то источником для изучения, ведь фактически о комсомоле мало кто писал, особенно в последние годы.
А что касается моих повестей «Сто дней до приказа» или «Работа над ошибками», то они постоянно переиздаются, входят в школьную программу. «Сто дней…» недавно вышли восемнадцатым изданием.
– Виктор Мироненко (предпоследний первый секретарь ЦК ВЛКСМ. – Авт.) в интервью мне говорил, что в «ЧП…» слишком много вымысла. Кто из вас лукавит?
– Никто не лукавит. Тут надо смотреть на проблему изнутри. Сказать, что в художественном романе много вымысла, – это ничего не сказать. Потому что любое художественное произведение – вымысел. «Анна Каренина» – вымысел. «Евгений Онегин» тоже вымысел. Но мои повести взволновали миллионы людей, стихийно проходили читательские конференции, комсомольские собрания. Значит, эти повести затронули важные проблемы – и этим уже хороши. Кстати, главным противником публикации «Ста дней…» был покойный генерал Волкогонов. А Мироненко, между прочим, помогал мне с публикацией. И Сергей Михалков тоже помогал очень.
Но вот что интересно. Когда я пробил брешь, снял табу, например, с армейской темы, то моментально в эту брешь хлынуло большое количество критической, антиармейской литературы – «Стройбат» Каледина, «Зема» Терехова, масса других вещей, но теперь, когда действует рынок и я не хожу сегодня по издателям с просьбой переиздать «Сто дней…», они сами мне звонят с просьбой о переиздании этой повести. Почему вот переиздается именно моя повесть, а не другие, вышеупомянутые? Я думал над этим и понял, в чем тут дело. Другие авторы перешли грань допустимой концентрации зла, негатива в тексте, а читательское восприятие устроено так, что читатель относится к книгам так же, как к людям. К книге доброй, несущей в себе позитивный заряд мы относимся, как к доброму человеку. А пообщавшись со злым человеком, даже если он очень умный, тонкий, больше неохота с ним встречаться. Вот и к книгам относятся точно так же. Будучи немного литературоведом, я скажу, что в «Ста днях…» нет ненависти к армии, хотя мне больше всех досталось за критику армии, потому что эта повесть была первой.
В принципе с моих вещей в литературе началась жесткая критика советской цивилизации. Критика, конечно, была в диссидентской литературе, но ее читал узкий круг неуживчивых интеллектуалов. А тут, представляете, махровый застой, еще жив Черненко, а в январе 85-го года человек открывает журнал «Юность» и читает о том, что творится в райкоме. В какой-то степени это был прорыв.
Но я никогда не был антисоветским человеком. Моя открытая критика была связана с тем, что я был совершенно советским человеком, воспитанным в советской семье, на советской идеологии, и был уверен, что эту систему можно реформировать изнутри. Когда мне предложили передать непечатавшиеся повести за границу, я совершенно искренне отказался: «Зачем же я свою страну буду критиковать оттуда? Я и здесь их напечатаю». И напечатал.
– Юрий Михайлович, но есть же другие примеры антисоветской позиции. Тот же Евтушенко, который в воспоминаниях не скрывает, как его использовали партийные органы для разных целей. Может быть, вас тоже использовали?
– Государство всегда использует деятелей культуры, интеллектуалов, и не имеет значения, какое это государство – коммунистическое или демократическое. Это совершенно нормально. Другое дело – как использовать? Можно заставить что-то лепетать с трибуны, а можно, поняв, что книга дает какое-то возвышающее представление о твоей стране, о политической системе, стараться продвинуть ее за границу, способствовать переводам. Почему нет?
Ведь как напечатали «ЧП…»? Поначалу ее запретили. Вдруг выходит постановление ЦК партии о совершенствовании партийного руководства комсомолом. А у нас как всегда было? Вышло постановление – надо, чтобы писатели откликнулись. И тут выяснилось, что ни у кого ничего на эту тему нет. Кто-то вспомнил про мою запретную повесть – и ее напечатали.
– Скажите, а вам не хотелось написать что-то такое, за что по тем временам была бы уготована психушка? Ну, если бы о вашей работе узнали в соответствующих органах?
– Знаете, мы сами себе создали миф о страшной советской власти и всячески его культивируем. Я не жил в сталинский период и ничего не могу сказать о том времени. Я жил в период развитого социализма. Как уже достаточно самостоятельно мыслящий человек я застал конец 60-х, 70-е, начало 80-х. В принципе тогда советская власть по отношению к инакомыслящим нельзя сказать, что была терпима, но и нельзя сказать, что она была жестока. Для того чтобы пострадать от советской власти за свои убеждения, нужно было вступить на путь политической борьбы с ней.
У каждого государства есть свои табу, свои законы. Вот был закон об антисоветской деятельности. Если человек его не нарушал, то его не трогали. Например, звонят в Союз писателей из ГлавПУРа и спрашивают: «Что это у вас там за диссидент появился?» – «Какой диссидент?» – «Поляков. Тот, который написал «Сто дней…». – «Какой же он диссидент? Он – секретарь комитета комсомола московской писательской организации».
Диссидентство было связано в значительной мере со спецслужбами, сейчас об этом любой младенец знает. Не надо рассказывать сказки о бескорыстном диссидентстве. Хотя такие и были.
Вот меня спрашивают: «Почему ты не боролся с советской властью?» А как я с ней должен был бороться? Я рос в рабочей семье, жил в заводском общежитии, получил образование, защитил диссертацию, стал писателем. Может сейчас простой паренек из заводского общежития стать писателем?
– Все бывает.
– Все бывает… Но сейчас гораздо сложнее, чем раньше. У меня классовой неприязни не было.
– Вы хотите сказать, что стали писателем лишь потому, что была система, которая оценивала людей только по их таланту?
– Без сомнения! У меня не было никаких знакомых писателей, даже в роду у нас никого не было с высшим образованием.
– Почему вас потянуло в литературу?
– Бог дал мне интерес к слову. Писал стихи, занимался в литобъединении при московской писательской организации и горкоме комсомола. Потому что тогда работа с творческой молодежью была поручена творческим организациям и комсомолу, и средства для этого выделялись этим организациям. Можно над этим иронизировать, но это лучше, чем сейчас, когда этим никто не занимается.
У нас проводились замечательные совещания, на которых все перезнакомились, сформировалось творческое поколение. Большинство нынешних известных певцов, композиторов, художников тогда были вовлечены в эту систему работы с творческой молодежью. Другое дело, что при этом предъявлялись определенные идеологические требования. Но они и сейчас предъявляются.
– Мне кажется, что «Бог дал» – это высокие слова. А на самом деле?
– Ну почему высокие слова? Сначала я готовился поступать в архитектурный, много лет занимался в изостудии Дома пионеров. Со словом у меня всегда было хорошо. В том смысле, что с детства на него у меня был какой-то слух. Первые мои стихи напечатал «Московский комсомолец» в 74-м году, первая книжка вышла в 80-м.
– Помните у Пушкина: «Старик Державин нас заметил…» А вас кто заметил?
– Это был замечательный поэт Владимир Соколов, один из лучших поэтов, он недавно умер. Вот он – мой учитель. Он писал первые предисловия к моим публикациям в газетах и к моей первой книжке. Я дружил с ним до последнего дня, и даже его последнюю книгу, вышедшую при его жизни, издал я.
Вот он как поэт напутствовал меня, а дальше была профессиональная работа. Понимаете, можно говорить «дал Бог», «не дал Бог», можно говорить о какой-то приспособленности к режиму, можно присосаться, можно жениться на дочке какого-нибудь начальника, пойти в сексоты, устроить диссидентскую бучу, чтобы заметили. Много разных было путей.
Но все это хорошо до тех пор, пока не наступает слом эпохи. Иногда достаточно не слома, а некоего изгиба – и половина известных становятся никому не нужными. И вот когда этот слом произошел в конце 80-х – начале 90-х, то те, кто держался не на профессионализме, исчезли, они не пережили этот слом. Пережили только профессионалы. Потому что читатель тот же самый остался. От того, что читателю сказали, что он теперь живет при капитализме, он не изменился, не изменилось его восприятие. Ему так же интересна книга, написанная хорошим языком.
– Но многие ваши коллеги обеспокоены тем, что на прилавках появилось много чернухи и просто низкопробной литературы.
– Это всегда было! А чего же они хотели? При советской власти это искусственно сдерживалось. На практике советская власть натворила много непростительных вещей, но по своей идеологии, мифологии она была чрезвычайно благородна. Ту же чернуху не печатали из лучших побуждений. Тогда считали так: «Мы же воспитываем нормальных людей».
– Воспитывали-воспитывали, а люди так и остались людьми.
– Правильно, но ведь воспитание при этом никто не отменял. Если заставить человека поверить, что его можно перевоспитать, то это плохо кончится. Но если сказать, что его вообще не нужно воспитывать, то кончится еще хуже.
Та система искусственно не пускала чернуху. Теперь, когда шлюзы подняли, она захлестнула все. Ее стало гораздо больше, чем человеку нужно. Теперь начинается естественный процесс освобождения.
То же самое было в 20-е годы. Когда погружаешься в ту эпоху, то видишь, какое колоссальное количество людей были спутниками Есенина, и они не понимали, что Есенин – это Есенин.
– Вы сказали, что кроме писательства занимаетесь и литературоведением. По-вашему, что есть сегодня русская литература?
– Она продолжает те же направления, что и раньше были. Есть почвенническое крыло, которое в идеологическом плане продолжает традиции Достоевского, Лескова.
Есть направление, сориентированное на социалистическую идею, есть либеральное направление. Но литературу можно классифицировать и по стилистическому и методологическому принципам. В этом плане есть реалистическое направление, различного рода модернизмы, экспериментальные направления. Такое было всегда – и при Державине, и при Пушкине, и при Маяковском. Как правило, остается тот, кто сумеет обогатить литературу чем-то новым.
Вот есть такой писатель Владимир Сорокин. Его герои с утра до вечера или едят, или испражняются друг на друга. Это особенно почему-то нравится японцам, они представляют, что русские именно так и живут, им смешно. Ну и ради бога. Но ведь понятно, что через двадцать лет это никто не будет читать.
– А может, вы ошибаетесь?
– Я не ошибаюсь, потому что есть прецеденты. При Бунине было много полуэротической, полупорнографической литературы, но классикой стали «Темные аллеи»…
– Я читал у Бродского, как он иронизировал по поводу профессии «писатель». Он говорил, что такой профессии нет нигде в мире, кроме как в нашей стране.
– При советской власти писатели были привилегированным слоем. Государство в той или иной форме подбрасывало им деньги – например, издавали книги, которые совершенно никому не были нужны. Это был привилегированный класс, потому что он считался идеологическим резервом партии, на который в случае чего можно опереться, хотя сама крамола выходила часто именно из писательских рядов. Но это парадокс советской цивилизации. Тогда было совершенно нормальным существование профессии «поэт». «Скажите, кем вы работаете?» – «Я – поэт». Эти «поэты» очень неплохо жили, ведь тогда была система переводов по подстрочнику.
Я знал поэтов, которые совершенно никому не ведомы, но которые покупали роскошные дачи, имели машины, меняли квартиры. А чем они занимались? Они переводили таджикских, узбекских, литовских поэтов. Был же план по дружбе народов… Вот я в начале своей поэтической деятельности переводил двух татарских поэтов – Амира Махмуда и Шамиля Маннапова.
Амир Махмуд был аспирантом пединститута, в котором я учился. Он очень хотел, чтобы его стихи были опубликованы на русском языке, и он ходил за мной и просил: «Юра, переведи!» До сих пор помню его строчку: «Запряг я сорок коней моих…» Но потом я переводами почти не занимался.
Когда рухнула советская власть, новая поняла: на черта ей нужно подкармливать писателей, и сделала ставку на журналистов, особенно на телевизионных, так как они формируют мнение. Хотя, по-моему, это ошибка, потому что журналисты – не в обиду будет им сказано – мнение распространяют и уточняют, а вот сама идейная база формируется на стыке литературы, истории и философии. Естественно, это был жуткий удар по писателям. Тот, кто привык хорошо жить, вдруг оказался никому не нужен. Получилось так, что поддержки лишились не только графоманы, но и люди действительно достойные и талантливые. Вдруг выяснилось, что одними стихами на жизнь не заработаешь.
– Секундочку, а как же поэты-песенники?
– Да, песенники при советской власти чудовищно много зарабатывали. Просто чудовищно много! Во-первых, они получали за исполнение песен по телевидению и радио. Но это ерунда. А вот когда ресторанные певички заполняли рапортички и сдавали их в местную филармонию, шли настоящие деньги. Страна-то большая! Если песню за вечер исполнили в пятистах кабаках, то посчитайте, сколько это было в день. Автору нужно было приходить в кассу с теннисными сумками, чтобы унести зарплату.
Помню, был такой смешной эпизод в 77-м году. Шло общее партийное собрание московской писательской организации. Выходит поэт Лазарев, он тоже писал песни, но немного. Говорит: «Все вы помните, как жил Фатьянов. Помните, как Коля Рубцов деньги «стрелял». А знаете, сколько заработал за 76-й год поэт-песенник Дербенев?» Кстати, хороший был песенник, недавно умер. Председателем собрания был Михалков, небедный, скажем, человек. Он спрашивает: «Ну сколько?» – «Сергей Владимирович, у вас челюсть отвиснет». – «У меня не отвиснет». – «147 тысяч». Тут у Михалкова челюсть и отвисла. Представляете, в 76-м году – и 147 тысяч! Потом был дикий скандал, урезали процент с песен, а песенники чуть не убили этого Лазарева. Он теперь в Америке живет…
Сегодняшние песенники получают за тексты сто-триста долларов. А уж о том, как проследить исполнение, и речи быть не может. Придешь к исполнителям, а у них охрана будь здоров! Попробуй спроси.
Не ошибусь, если скажу, что тех, кто зарабатывает сегодня исключительно литературным трудом в России, наверное, человек тридцать-сорок.
– Значит, это не странная профессия – писатель, литератор?
– Пушкин тоже писал, что он литератор.
– Но он еще и служил.
– Не всегда. Он стал историографом официально незадолго до смерти. Пушкин назывался литератором, потому что пытался зарабатывать литературным трудом, издавал журнал…
– И оставил после своей смерти двадцать пять тысяч долгов, которые оплатил Николай I.
– Тут я единственное могу сказать: не надо было жениться на красавице. Я думаю, что если бы я женился на Наталье Николаевне, то никакому царю не хватило бы денег за меня расплатиться.
Что значит сегодня быть профессиональным литератором? Это значит уметь все. Я называю себя прозаиком. Но стал еще и драматургом. Сейчас Говорухин ставит мою пьесу во МХАТе имени Горького. Но я умею написать рецензию, статью, вел колонки в «Труде», в «Московском комсомольце», в «Собеседнике», могу взять интервью. Могу написать сценарий. Сейчас, кстати, возглавляю сценарную группу стосерийного фильма «Салон красоты» на ТНТ. Писал сценарий восьмисерийного фильма «Поцелуй на морозе», который прошел на РТР. Издавал журнал «Реалист». По моей инициативе вышла «Антология русской поэзии двадцатого века», выходит еще одна – «Антология русской словесности», где собрано триста имен молодых литераторов.
– Значит, вы преуспевающий человек?
– В общем, я неплохо зарабатываю.
– Как же тогда совместить этот успех со словами Герцена «Мы не врачи. Мы – боль»?
– Герцен, между прочим, с голоду не помирал. И Пушкин тоже. В основном его долги были карточными, он же был азартным игроком. Достоевский тоже проигрывал все свои гонорары в карты. Тургенев был просто богатый человек. Некрасов был одним из удачливейших предпринимателей своего времени.
Вы путаете разные понятия. Писатель существует в двух плоскостях. С одной стороны, он как частное лицо не хочет, чтобы его дети голодали, а жена ходила в обносках. Поэтому он работает, зарабатывает. Это совершенно нормально. И я не понимаю того писателя, который всех заморил голодом, потому что пишет гениальный роман. Уверяю вас, человек, который заморил голодом всю семью, ничего хорошего не напишет.
Приведу интересный пример, сам недавно вычитал. Михаил Булгаков женился последний раз на женщине достаточно сложной и требовательной. В 1938 году он, уже будучи автором «Мастера и Маргариты», принимает участие в конкурсе на лучший учебник по истории для пятых-шестых классов. Он отложил все ради написания этого учебника только потому, что была объявлена премия победителю – тридцать тысяч рублей.
Он не голодал. Он хотел жить так, как он жил в период триумфальной «Зойкиной квартиры», в период «Дней Турбиных». Он хотел жить хорошо. Это совершенно нормально. Но человек ради того, чтобы хорошо жить, должен работать, а не продаваться.
Я следующим образом делю современную интеллигенцию. Одни, чтобы жить хорошо, работают на износ, берутся за любую работу, оставаясь при своих взглядах. Например, я десять лет был убежденным антиельцинистом, за что меня и с телевидения выгоняли.
А есть другие люди, которые тоже терпеть не могли Ельцина, но пошли работать в услужение режиму, говорили то, что они не думают. Они больше зарабатывали, чем я. Зато я сейчас чувствую себя человеком, который за десятилетие поношения и разгрома страны ничего не сделал для поддержки этого человека, а боролся за то, чтобы ельцинизм кончился как можно скорее.
– И что? Ельцин ушел потому, что у него срок кончился.
– Он ушел досрочно. Это важно.
– Но ведь не потому, что вы против него боролись. Он же не испугался вашей борьбы с ним.
– Испугался. Но это не значит, что это сделал именно я. Таких людей было много. Кончилось тем, что он стал самой ненавистной фигурой. Это сделали мы.
– Насколько я заметил, в московской творческой интеллигенции преобладают державники. В провинции ваши коллеги, как мне кажется, больше думают о самом искусстве.
– Знаете, можно думать о державе и писать лирические повести. Меня часто обвиняют, что у меня много эротических мотивов в прозе. Один критик даже назвал мою прозу «вагинальным реализмом». Но гражданское самосознание не обязательно должно быть именно у писателя. Оно может быть у инженера, у врача, а может и не быть. Я встречал врачей, которые были страшными патриотами. И встречал врачей-либералов, которым все равно, где жить: «Да какая разница, где я буду жить: в России, в Канаде, в Китае? Психи и в Китае есть, я же психиатр».
– А с кем вам интереснее общаться – с московскими коллегами или провинциальными?
– Тут все зависит от личности. В Воронеже есть такой прозаик – Вячеслав Дегтев, с ним всегда интересно разговаривать. В Перми есть замечательный поэт Игорь Тюленев. С ним мне тоже интересно общаться.
– И о чем вы общаетесь?
– Обо всем. О литературе, о политике, о женщинах. О чем обычно общаются с человеком, который тебе и духовно, и энергетически близок?
– А вообще, писатели дружат между собой?
– Между творческими людьми дружба всегда сложна. Искусство – это, в общем-то, состязание за кубок вечности. Его все хотят получить. Даже самая нежная дружба предполагает здоровое чувство соперничества. Я в принципе предпочитаю общаться с людьми, профессионализм которых уважаю. Знаете, чем отличается талантливый человек от неталантливого?
– Чем?
– Талантливый человек, получив информацию, совершает с ней очень сложную работу. Она в нем переходит в новое качество. Он как бы выжимает квинтэссенцию. А неталантливые люди просто пропускают ее сквозь себя, как испорченный желудок – пищу. Поэтому они, как правило, многоговорящие и многопишущие. Скажите, как может человек в год по три романа писать? Мне мнения этих людей неинтересны. Они, как правило, эдакие попугаи – то, что говорят в комнате, они потом повторяют на своем попугайском литературном языке. Большая часть современной литературы – это попугайская литература.
– Вы многого добились в жизни. Вы – профессионал, и ваши повести есть в школьной программе. А есть для вас сегодня непререкаемые авторитеты? Те, к чьему мнению вы прислушиваетесь?
– До последнего времени таким авторитетом для меня был Владимир Николаевич Соколов. Помимо того, что он был гениальным лириком, он был еще человеком очень глубокого иронического ума, что мне особенно близко. Он умел одной полузаметной шуткой оценить довольно сложное явление. Таким же серьезным авторитетом для меня был недавно умерший Вадим Валерианович Кожинов.
Я дружу с Владимиром Меньшовым, его мнение о моих вещах тоже много значит. У меня есть друг, с которым я дружу более двадцати лет, Гена Игнатов. Он хороший программист, и его мнение для меня важнее, чем мнение многих критиков, потому что он ни разу не ошибался в оценке моих вещей. Такой вот идеальный читатель. У каждого писателя должен быть идеальный читатель. Я хотел бы, чтобы все мои читатели были такими, как Гена Игнатов.
– Знающие люди утверждают, что для поэтов кризис наступает после сорока лет. А как с кризисом у прозаиков?
– Для поэтов кризис начинается с тридцати. Я где-то года в тридцать три – тридцать четыре заметил, что стихи у меня не пишутся. Известно замечательное высказывание Светлова о том, что стихи должны отделяться не как моча, а как сперма. Как только стихи начинают отделяться, как моча, то надо завязывать. Я и завязал.
Поэзия – это энергетические выбросы. Проза – совершенно другой вид искусства, другая система структурирования текста и вообще всего внутреннего мира. Я бы сказал, что проблемы с прозой начинаются тогда, когда начинаются проблемы со склеротическими бляшками. Как только башка перестает соображать, тут заканчивается и прозаик.
– Юрий Михайлович, вы уже написали то, что вас навсегда оставит в русской литературе?
– Я бы ответил так: у меня есть шанс. Шанс заключается в том, что я пережил смену культурных эпох, а мои книги продолжают интересовать читателя. У меня есть шанс быть интересным потомкам. Писатель остается писателем, если он перечитываем. Перечитываемость книг говорит о наличии в них каких-то непреходящих ценностей. Есть же, наверное, что-то в том, что мои книги постоянно переиздаются, покупаются и перечитываются…
Апрель 2001 г.
Из книги журналиста Андрея МОРОЗОВА
«Интервью 2000–2001»