28. КОНЕЦ ЛИТЕРАТУРЫ
Проводив окрыленного Стаса, я хотел было сразу выпить «амораловки» и сесть за машинку, истомившуюся, должно быть, без меня, как верная солдатка. Но потом рассудил, что к «главненькому» надо приступить по-особенному, торжественно или, на крайний случай, хотя бы хорошенько выспавшись. Интересно, думал я, если б Костожогову попалась бутылка чудодейственной «амораловки», воспользовался бы он ею или вылил в раковину? И вообще, можно ли с помощью дьявола стать подмастерьем Бога? Я представил себе, как повезу ему написанный роман (адрес все же надо выяснить, Леонидыч наверняка знает) и как он, прочитав, поднимет на меня свои яркие-преяркие, словно орденская эмаль, глаза и улыбнется. Потом я еще долго ворочался, продолжая вполголовы обдумывать первую фразу романа. Остальная же часть моей мыслящей колбы была заполнена по-митьковски наивными картинками грядущего всемирно-исторического успеха будущего романа. Например: Габриэль Гарсия Маркес хлопает меня по плечу и дарит свою электрическую пишущую машинку. Или: Солженицын называет меня «дароносцем достоподлинного слова…». Уже засыпая, я в интервью Франс Пресс наотрез отказался от присужденной мне Бейкеровской премии, мотивируя это тем, что выдающемуся писателю, каковым я, несомненно, являюсь, негоже принимать премию, которую другим дают за стопку чистых листов бумаги, уложенных в обыкновенную папку. Мистер Кеннди – а интервью у меня брал почему-то именно он – заплакал, швырнул о стену свой японский диктофон, упал на колени и, по-ветхозаветному обхватив мои ноги, умолял не позорить хлебное дело и принять премию, но я отвечал ему: «Нет-нет-нет!», сопровождая отказ звонкими щелбанами в его розовую американскую макушку. А Анка, глядя на мое озорство, заливисто хохотала и откидывала голову…
Утром я принял контрастный душ, надел чистое белье, плотно позавтракал и распаковал посылку: там было две бутылки со знакомой темно-янтарной жидкостью. Выглядели они теперь вполне официально, даже имели криво наклеенные этикетки «Мараловый бальзам. Принимать по назначению врача». А может быть, и легендарную сому – напиток арийских героев – делали не из растений, а из рогов? (Запомнить и выяснить!) Я взял рюмочку и наполнил ее до краев. Но потом, рассудив, что работа над романом может затянуться, разветвиться (художественная реальность всегда шире замысла автора!), я осторожно отлил полрюмочки назад в бутылку. Оставшееся я, по-дегустаторски смакуя, чтобы обеспечить наиболее полное всасывание волшебных ингредиентов в организм, выпил. «Амораловка» по вкусу напоминала водку, куда уронили селедочный кусочек, но не иваси, как прежде, а обычной, атлантической, спецпосола. Внутри у меня многообещающе потеплело. Через несколько минут тело начало наполняться зовущей легкостью и предощущением волшебного трепета. Чуть позже из недр подсознания, по-кротовьи раздвигая слежавшиеся пласты книжного хитромудрия и самостоятельного мыслительного хлама, начали выползать розовотелые эротические фантазии. Оказавшись на поверхности, они вдруг, словно созревшие куколки, выпрастывали крылья и превращались в нежных бабочек с призывно курчавыми подбрюшьями. Бабочек становилось все больше, они мелькали надо мной, сбиваясь в теплое будоражащее облачко, потом – в тучу, постепенно наливавшуюся сладострастной угрозой. И вот, когда из тучи готова была ударить неудержимая и испепеляющая, как первый оргазм, молния, я расслабился, потом резко и глубоко вздохнул, а пальцы положил на клавиши машинки… И тут зазвонил молчавший неделю телефон.
– Я вас включила! – радостно сообщила станционная девушка голосом, похожим на голос дублерши Софи Лорен.
– Спасибо, – поблагодарил я, стараясь не выходить из своего творческого обморока.
– Вы заняты? – участливо спросила она.
– Вообще-то да…
– Тогда не буду вам мешать… Хотя сегодня вечером я свободна.
– Это замечательно! – сказал я, чувствуя, что туча начала редеть, распадаясь на юрких, бесстыжих бабочек-шоколадниц.
– Значит, ваше приглашение остается в силе? – с легкой обидой спросила она.
– Какое приглашение?
– Интересно, все писатели такие забывчивые? И тут я вспомнил про свое неосторожное приглашение на чай.
– Ах, ну конечно… Заходите! Буду рад. Давайте я вам адрес продиктую.
– У меня есть. Я же вам все время счета оформляю…
– Тогда без церемоний! Заходите – посидим, поговорим!
– А вы разговорчивый?
– Трудно сказать. Но женщины обычно от меня очень устают! – бухнул я первую же пришедшую в голову скабрезность.
– Послушаем! – игриво подхватила она.
– Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать! – автоматически сэротоманничал я.
– Посмотрим… Ну, до встречи!
Я положил трубку. Но душа уже опустела. Мне даже показалось, что на полу валяются дохлые бабочки, похожие на разбросанную колоду порнографических карт. Такую же колоду я выменял в седьмом классе за японскую шариковую ручку, которую подарил мне один соискатель; ему моя мама печатала диссертацию. Кажется, у них что-то было… Во всяком случае, столько денег на кино и мороженое мне не давали ни до, ни после… Защитившись, соискатель исчез, уехал в свой город, а постоянные заказчики еще несколько месяцев интеллигентно удивлялись, что, такая обычно аккуратная и внимательная, мама сажает одну опечатку на другую. Колоду я прятал в гардеробе, под старыми кофтами, и на свет извлекал, только когда оставался в комнате один. Карты были сделаны из обычной фотобумаги и представляли собой довольно грубые коллажи, составленные на основе вырезок из западных порнографических журналов – их иногда просовывали к нам в страну через щель под железным занавесом. Но белокурых девиц с осиными талиями и вздыбленными бюстами автору-изготовителю для всей колоды не хватило, и он восполнил этот недостаток несколькими любительскими снимками какой-то своей подружки, раскинувшейся на тахте под самодельным торшером. И хотя грудь у нее висела, как уши грустного терьера, а на простоватом курносом лице играла настороженная улыбка продавщицы, обвешивающей покупателя, именно эта голая советская труженица, а не журнальные красотки, волновала меня по-настоящему. Если быть уж совсем откровенным, то она и стала моей первой женщиной! И звал я ее почему-то Инной… В этом имени была некая проникновенная таинственность! И вот однажды, придя из школы, я обнаружил колоду разбросанной по полу, а карты с Инной были разорваны на мелкие клочки. В комнате до тошноты пахло нафталином: видимо, мать боролась с молью и случайно наткнулась на мою тайну. Я собрал колоду, отнес на улицу и выбросил в помойный бак в чужом дворе. Без Инны эти настриженные из журналов красотки меня абсолютно не интересовали… Мать сделала вид, что ничего не произошло, я – тем более. Но с тех пор она никогда больше не отправляла меня по вечерам в кино… А может быть, у нее просто больше не было причин отправлять меня в кино? Потихоньку она начинала болеть…
Вернувшись от телефона к машинке, я снова возложил персты на клавиши, однако ничего, даже отдаленно напоминающего трепет вдохновения, не ощутил, хотя несколько раз глубоко вдыхал и надолго задерживал воздух в легких. Пришлось выпить еще полрюмочки, потом еще… Мои чресла снова наполнились зноем похоти, но сколько я ни дышал, привычной переброски энергии из животного подполья в духовный верх не происходило. И никаких новых идей, кроме желания освободиться от распиравших меня порывов пошлым библейским способом, в голову не залетало. Я вдруг подумал о том, что Инна давно уже состарилась, а может быть, и умерла. И вдруг понял настоящую причину той давней материнской ярости: ведь на вид Инна была ее ровесницей! И еще одну вещь я понял совершенно неожиданно: у разорванной в клочки Инны было такое же, как и у Анки, упругое, зовущее, стремительно сужающееся книзу лоно…
И тут снова, точно стараясь восполнить свое недельное молчание, зазвонил телефон. Это был Любин-Любченко.
– Я все понял, – сказал он. – Это гениально!
– Что вы поняли?
– Все… Нам надо встретиться.
– Когда?
– Как можно быстрее!
– Хорошо, – сказал я, даже радуясь возможности отвлечься от всего этого кошмара. – Через час в ЦДЛ.
Вероятно, от моего тела исходили особые волны, потому что встречные женщины смотрели на меня с волнующим испугом. А в троллейбусе какая-то студентка, которую я зачем-то вообразил себе голой и сладостно изгибающейся, вдруг покраснела как маков цвет и сердито отвернулась к окну…
В холле томился Любин-Любченко. Он сидел у журнального столика, подперев задумчивое лицо кулаками, которых из-за непомерной длины манжет видно не было, и складывалось впечатление, будто теоретик авангарда сидит опершись подбородком о копыта. Увидев меня, он затрепетал, радостно облизываясь, и я с ужасом почувствовал, что его всегда отвратительная масленая улыбка вдруг показалась мне не лишенной приятности. Доехали! Я сунул руку в карман брюк и с ненавистью ущипнул себя за ляжку.
– Ну? – спросил я, подойдя к нему.
– Это гениально! – повторил он. – Вы, конечно, знаете, что в эзотерической философии пустота определяется как то место, которое создано отсутствием вещества, требуемого для строительства небес?
– Амбивалентно, – ответил я.
– Отлично. На саркофаге Сети Первого есть изображение пустоты, представляющее собой полунаполненный сосуд. Чашу… Я сразу понял тонкость названия романа! Но такой глубины даже не предполагал…
– Вестимо, – значительно кивнул я.
– Теперь о чистых страницах. Они – белого цвета. Я даже не буду останавливаться на том, что, по Генону, белый цвет представляет собой духовный центр – Туле, так называемый «белый остров» – страну живых или, если хотите, рай. Кстати, Лойфлер в исследовании о мифических птицах связывает белых птиц с эротизмом… Понимаете?
– Вы меня об этом спрашиваете? – вздрогнул я всем телом.
– Но это еще не все. Чистая страница – это окно в коллективное бессознательное, поэтому, существуя в сознании автора и не существуя на страницах рукописи, роман тем не менее существует в коллективном бессознательном, куда можно проникнуть, распахнув, как окно, книгу… Понимаете?
– Скорее нет, чем да…
– А это практически и нельзя понять, не учитывая новейшие теории, трактующие человеческий мозг как особое считывающее устройство! Таким образом, чистая страница – это прежде всего шифр для выхода сознания в надсознание – к астральным сгусткам информационной энергии, где безусловно есть и сочиненный, но не записанный роман вашего Виктора…
– Трансцендентально…
– Да бросьте! Роман мог быть не только не записан, но даже и не сочинен вообще. Неважно! Главное – это шифр, открывающий тайники астральной информации, где каждый может найти свое. Только за это Виктору нужно поставить памятник напротив Пушкина!
– Не варите козленка в молоке матери его! – ревниво сказал я.
– Я смотрю, вы тоже попали под влияние Акашина: говорите просто его словами! Но это естественно: быть рядом с гением… Надеюсь, вы одобрите название, которое я дал творческому методу, открытому Виктором! Табулизм.
– Почти – бутулизм…
– Ну что вы такое говорите? Это же – от «tabula rasa». Помните, римляне называли так чистую, выскобленную доску? Понимаете? Табулизм – это не просто возносящая нас ввысь энергия чистой страницы, это вообще запрет – табу на любое буквенное фиксирование художественного образа! Любое… В общем, подобно «концу истории» мы подошли к «концу литературы». И в этом гениальность открытия Акашина, равного открытиям Эйнштейна! Теперь-то мне ясен эзотерический смысл слова, сказанного им в прямом эфире! Ничего другого он сказать-то и не мог!
– Не мог, – согласился я.
– Вот именно: экскремент – это символ завершения духовной эволюции, в нашем случае – «конец литературы». Улавливаете? И только теперь я понял подлинный смысл его фразы: «Не вари козленка в молоке матери его…»
– И какой же смысл?
– Боже, я думал, вы умнее. Молоко какого цвета?
– Белого.
– Ну вот! Записывать литературу на бумаге так же недопустимо, это такое же табу, как у древних – запрет на смешанную пищу, на козленка, сваренного в молоке… А это значит, что даже самый невинный знак, начертанный на бумаге, навсегда закрывает нам выход к информационному полю Вселенной! Понятно?
– Теперь – да.
– А мне теперь понятно, почему мудрые американцы предпочли ненаписанный роман Виктора пачкотне этого графомана Чурменяева. Справедливость восторжествовала! Вот и все, что я хотел вам сказать. Я, кстати, написал об этом статью. «Табулизм, или Конец литературы». У нас, конечно, не напечатают… Надежда только на «тамиздат». Но услугами этой бездарности Чурменяева я пользоваться не собираюсь, да он и не согласится: разъярен… Это же пощечина ему и всем подобным! Но вот если вы через Виктора…
– Давайте статью, – кивнул я.
Любин-Любченко протянул мне большой фирменный конверт журнала «Среднее животноводство» со стилизованным барашком в уголке.
– Под псевдонимом? – уточнил я.
– Конечно! – конспиративно облизнулся он. – «Автандил Тургенев».
– Хорошо, – одобрил я. – Но только вы понимаете, что об этом никто знать не должен? Никто!
– Конечно.
– Копия у вас осталась?
– Что вы! Я всегда помню, в какой стране мы живем…
– Вы кому-нибудь об этом вашем открытии уже говорили?
– Нет, вам первому…
– Я прошу вас – не говорите пока никому. Чурменяев может перехватить идею! Он ведь тоже статьи пишет.
– Это исключено! Я лучше откушу себе язык…