17. НОЧЬ ПОЭЗИИ
Родители Одуева в ту пору трудились уже в Америке, очень тосковали по Родине, но о неизбежном, как смерть, возвращении в Москву думали с ужасом. С еще большим ужасом думал об этом сам Одуев. Видеомагнитофона, правда, уже не было – его все-таки украли. Зато на покрытом реликтовой пылью столе стоял компьютер – большая диковинка в те времена.
Одуев прямо на пороге обнял меня и расцеловал. То же самое он проделал с Витьком, но при этом несколько раз чихнул из-за простынной свежести, исходившей от моего воспитанника.
– Молодцы, что приехали! Пошли, с людьми познакомлю!
В комнате двое мужчин азартно колотили по клавишам компьютера. Игра была незамысловатая: возникавший то в одном, то в другом месте экрана удав жрал кроликов, и задача состояла в том, чтобы уберечь от него как можно больше ушастых бедолаг. Если это удавалось, то на экране – в качестве поощрения – появлялось какое-то членистоногое и принималось с тем же энтузиазмом жрать беззащитных рыбешек. Задача же оставалась прежней.
Один из мужчин был мой давний знакомый Любин-Любченко, одетый, как всегда, в старенький кургузый костюмчик с галстуком необязательного цвета – такие обычно повязывают безымянным покойникам, когда хоронят их за казенный счет. (Запомнить!) Обтрепанные манжеты рубашки на несколько сантиметров высовывались из коротких рукавов, и казалось, у Любин-Любченко вместо рук – копыта. Дополнялось все это длинными немытыми волосами, ассирийской бородкой и, главное, замечательно алыми, улыбчиво-лоснящимися губами. Словно он только что съел намасленный блин и теперь удовлетворенно облизывается.
Второй гость был мне незнаком: лет тридцати пяти, тощ и многозначительно хмур. На самовязаном свитере бессмысленно синел ромбик выпускника технического вуза. Я почему-то сразу вспомнил один трамвайный эпизод. Подвыпивший, уже явно успевший несколько раз упасть гражданин настойчиво предлагал хорошо одетой интеллигентной гражданке безотлагательную и неутомимую любовь, а когда был отвергнут, начал громко кричать: «Я электротехникум закончил! А ты кто такая?» В конце концов его ссадили…
Оба мужчины неохотно оставили компьютер и встали нам навстречу.
– Любин-Любченко, теоретик поэзии! – представился Любин-Любченко и выпростал из манжеты маленькую сухую ручку.
– Виктор Акашин, прозаик, – ответил Витек с достоинством, именно так, как я и учил.
Теоретик нежно сжал Витькину лапу и, не отпуская, оглядел его, особенно почему-то задержавшись на пятнистых десантных штанах.
– Откуда вы такой? – облизнувшись, спросил он.
– Из фаллопиевых труб, – был ответ.
– Забавный юноша… А мы с вами нигде раньше не встречались? – спросил он, переводя глаза со штанов на доху.
– Вряд ли, Виктор в Москве недавно, – вмешался я.
– Может быть, мы встречались в прошлой жизни? – маслено улыбнулся теоретик.
– Трансцендентально, – буркнул Витек, покосившись на мой палец.
– Тер-Иванов, – хмуро представился второй и угрюмо добавил: – Практик поэзии.
– Акашин, автор романа «В чашу», – отрекомендовался ученый Витек.
– Вы модернист?
– Скорее нет, чем да, – ответил Витек согласно приказу.
– Модернистов презираю! – сказал Тер-Иванов.
– А постмодернистов? – уточнил я.
– Еще больше!
– Амбивалентно! – покосившись на мой палец, сказал Акашин.
– Подобное уничтожается подобным! – -вздохнул Любин-Любченко и погладил узоры на Витькиной дохе.
В это время с кухни, неся блюда с бутербродами, появились две женщины. Одну из них я тоже знал. Это была Стелла Шлапоберская с телевидения, давняя подружка Одуева, от которой, как от осеннего гриппа, он никак не мог отвязаться. С ног до головы одетая во все кожаное, Стелла напоминала зачехленную вязальную машину. Она была коротко острижена (в пору моего детства такая стрижка называлась «полубокс»), а в ушах висели огромные серьги, похожие на елочные украшения. Вторая была совсем еще девочка, в школьной форме и с толстой русой косой. Это с ней несколько дней назад Одуев ужинал в ЦДЛ.
– Настя, поэт, – представил он девочку, и она смущенно протянула розовенькую ручку с чернильным пятнышком на среднем пальчике.
– А я – просто Стелла, – сказала Шлапоберская и поцеловала обалдевшего Витька прямо в губы. – От вас пахнет мужской чистотой!
– Вестимо, – самостоятельно отозвался Витек и покраснел, видимо, вспомнив о своем купании в стиральном порошке.
– Не смущайте молодого человека! – ревниво облизнулся Любин-Любченко и, взяв Витька под руку, повлек к дивану, усадил и пристроился рядом.
Стелла мгновение постояла в растерянности, потом решительно подошла к дивану и села, прижавшись к Витьку с другой стороны.
– Содержание алкоголя в крови упало до смертельного уровня! – крикнул Одуев и вытащил из-под стола две бутылки крепленого вина, которое тут же и разлил в разнокалиберные чайные чашки.
– За поэзию! – провозгласил он.
– Хотите на брудершафт? – спросила Стелла Витька, не дожидаясь ответа, просунула свою чашку под его руку и выпила. – Пейте!
Акашин, неуклюже изогнувшись, выпил. И тут же был жадно поцелован Стеллой в губы. Чуть отхлебнув вина, Любин-Любченко заботливо поднес Витьку бутерброд. Настя опрокинула свою чашку резко и зажмурив глаза, точно запивала анальгин.
– Как вы относитесь к «ящику»? – заглядывая Акашину в глаза, спросила Стелла.
– Чего?
– К телевидению, – пояснила она. – Я его ненавижу!
– Телевидение – Молох, питающийся человеческими мозгами! А вы, Стелла, его неумолимая жрица! – многозначительно сказал Любин-Любченко и погладил руку оторопевшего Витька.
Одуев еще раз налил всем вино, заставил выпить уже без всякого тоста, потом подошел к Насте, поцеловал ее в тонкую беззащитную шею и приказал:
– Читай!
– Что? – жалобно спросила она.
– «Колонну».
Настя обхватила себя нервно подрагивающими руками, откинула голову и низким, завывающим голосом начала:
Томит одинокое лоно,
И зябко раздетым плечам:
Дорическая колонна
Мерещится мне по ночам…
Когда она закончила, Одуев глянул на нас с той гордостью, какая бывает у хозяина, когда его любимая собака на глазах у гостей подает лапу по первой же команде.
– Высказывайтесь!
Все почему-то посмотрели на Витька, а тот скосил глаза на мои пальцы и произнес:
– Ментально.
– Какая вы еще наивная, Настенька! – вздохнула Стелла и положила свою стриженую голову на плечо моего воспитанника.
– Пластмассовые кружева, – рявкнул Тер-Иванов и закурил вонючую «Приму».
– Ну почему сразу – пластмассовые! – заступился я. – Совсем даже не пластмассовые… Это имеет право на существование.
Теперь все посмотрели на Любина-Любченко, он некоторое время в задумчивости теребил акашинский мизинец, потом заговорил:
– Да… Наверное… Вы, деточка, просто лапочка! Это, конечно же, возрастное. Дело в том, что одиночная колонна означает «мировую ось». Это космический символ. Но она может иметь и чисто эндопатическое значение, определяемое направленным вверх символом самоутверждения. Вам восемнадцать?
– Шестнадцать, – поправила она.
– Ах, даже так! – облизнулся Любин-Любченко и посмотрел на Одуева с беспокойным удивлением. – Тем не менее тут присутствует, без всякого сомнения, и фаллический символ. Древние приписывали Церере колонну как символ любви. Кроме того, древние считали колонну проекцией позвоночного столба, ибо позвоночный столб тоже знак мировой оси… Вы на уроках, Настенька, не сутулитесь за партой?
– Нет… Раньше сутулилась, а теперь уже нет.
– Ну и славненько.
– Почему же дорическая, а не ионическая или, скажем, коринфская? – полюбопытствовал я.
– Да, в самом деле? – кокетливо подхватила Стелла, поправляя Витьку уимблдонскую повязку.
– Стеллочка, – маслено улыбнувшись, произнес Любин-Любченко с тонкой издевкой. – Если вы в вашем возрасте этого не поняли, то вам лучше не беспокоить мужчин.
Сказав это, он попытался полностью завладеть акашинскими пальцами, но мой гений испуганно отдернул руку.
– А я не у вас, я у Насти спрашиваю! – огрызнулась Стелла.
– Не знаю. Я так чувствую… – растерянно объяснила девочка.
– Правильно, лапочка, правильно вы чувствуете! – успокоил Любин-Любченко и многозначительно посмотрел на Одуева.
Тот снова налил всем вина и предложил выпить за Настю.
– Вы любите Ахматову? – чокаясь с ней, спросил я.
– Не очень. Она так и не сумела переплавить оргазм в поэзию!
– А Цветаеву?
– Нет. Она так и не сумела переплавить поэзию в оргазм.
Теперь уже я посмотрел на Одуева с уважением. Тот удовлетворенно засмеялся и снова поцеловал девочку в шею. В это время хмурый Тер-Иванов молча встал, вышел на середину комнаты, заложил руки за спину и, раскачиваясь, как конькобежец, начал без всякого предупреждения:
Шур-шур, тук-тук,
Крысы бегут с корабля,
Скучно матросам без крыс,
Шур-шур-шур-шур,
Тук-тук-тук-тук.
Закончив, он так же решительно вернулся на свое место, прыгающими руками достал из кармана пачку «Примы» и снова закурил. Все посмотрели на Акашина, а он на мой дрогнувший левый указательный.
– Скорее нет, чем да!
Услышав это, Тер-Иванов нахмурился и затянулся с такой силой, что сигарета затрещала и брызнула искрами, как бенгальский огонь.
– А мне кажется, что-то есть! – вступилась Настя. И это понятно: любой поэт после похвал становится добрее к чужим стихам, даже очень плохим.
– Брр! – сообщила Стелла и подергала обомлевшего Акашина за ухо.
– А почему сразу «брр»? Это имеет право на существование! – Я решил подбодрить автора.
Теперь была очередь Любина-Любченко, который как бы невзначай перенес сферу своих интересов с руки моего несчастного воспитанника на его колено.
– Что ж вы изменяете верлибру с белым стихом? – попенял теоретик, облизываясь.
– Я не изменяю! – огрызнулся поэт-практик.
Он побурел, достал новую сигарету и прикурил прямо от предыдущей. В глазах его засветилась та тоскливая ненависть, какая бывает только у поэтов, когда ругают их стихи.
– Поэта надо судить по его собственным законам! – выдавил Тер-Иванов из себя вместе со струей сизого дыма.
– Не кипятитесь, – примирительно улыбнулся Любин-Любченко. – Я вам не судья. Но давайте порассуждаем: крыса – злое божество в Древнем Египте. Побег может означать освобождение… Согласны? Фаллический символ крысы означает отвратительное в сексе…
– Я же говорила? – обрадовалась Стелла и нежно взлохматила и без того после порошка торчащие в разные стороны Витькины волосы.
– Вы мне очень мешаете, Стеллочка! – раздраженно сказал Любин-Любченко. (И это была чистая правда!) – Теперь о корабле. Я бы на вашем месте остерегся делать такие смелые политические заявления, – ведь плавание корабля с точки зрения любой философии абсолюта отрицает возможность возвращения. К примеру, корабль дураков выражает идею самого плавания без всякой цели… А если мы продолжим вашу мысль и уподобим матросов народу, к тому же скучающему без крыс… Без грязного, скотского в сексе… Вы это хотели сказать?
– Нет! – скрипнув зубами, отозвался Тер-Иванов.
– Может быть! Очень даже может быть. Но каков текст – таков контекст!
Все посмотрели на автора злополучного стихотворения с состраданием, и лишь Одуев – с предвкушением.
– Нет, я имел в виду другое… – пояснил Тер-Иванов. – Я как поэт-практик… – он заволновался и полез за новой сигаретой.
– Да вы не волнуйтесь! – успокоительно облизнулся Любин-Любченко. – Вполне возможно, корабль у вас входит в традиционную систему символов, обозначающих мировую ось, а мачта в центре выражает идею Космического древа…
– А если трактовать мачту как фаллический символ? – спросила Настя.
– Какая умненькая лапочка! – улыбнулся теоретик. – Конечно, не исключено… Но в таком случае корабль с мачтой, символизирующей фаллос, можно трактовать как полную безнадежность на сексуальную взаимность…
– Какой вы догадливый! – обидно захохотала Стелла и, полноценно обняв бедного Витька, потянула его на себя.
– Вы тоже так считаете, Виктор? – огорченно облизнувшись, спросил Любин-Любченко.
Я по рассеянности выставил левый безымянный, означавший «отнюдь». Акашин некоторое время смотрел на него с недоумением, а потом самочинно сказал:
– Вестимо.
– Для гения вы слишком большое значение придаете условностям! – покачал головой Любин-Любченко.
– Гении – волы, – снова самостоятельно буркнул потерявший управление Витек.
Сделав ему страшные глаза, я, чтобы сменить тему, попросил почитать свои стихи хозяина, славившегося в литературных кругах самой крутой «чернухой», за которую другого бы давно уже привлекли.
– Не боитесь? – игриво спросил Одуев.
– Пуганые! – зло ответил раздраконенный Тер-Иванов.
– Ну тогда слушайте! – Одуев подмигнул Насте и задекламировал:
Наш хлеб духмяней, наш кумач алее!
Шагаю вдоль Кремля, е…а мать,
И хочется на угол Мавзолея
Мне лапку по-собачьему задрать…
Настя ответила ему горящим взором, исполненным беззаветного восхищения и жертвенной любви.
– Не задрать, а взорвать! – угрюмо поправил поэт-практик, нашедший наконец выход переполнявшей его обиде.
– Взорвать! – захохотал Одуев. – Взорвать, ты сказал?
– Он неудачно выразился! – заступился я.
– А что скажет теория? – спросил Одуев.
– Теория? Конечно… М-да… – Любин-Любченко осторожно облизнулся.
– Собака – эмблема преданности. На средневековых надгробиях изображалась у ног женщины. Учтите, Настенька! В алхимии собака, терзаемая волком, олицетворяет очищение золота при помощи сурьмы. Это вы тоже учтите!
По слухам, Любин-Любченко три года провел в лагере за что-то противоестественное и был крайне осторожен в политической тематике.
– И это все? – разочарованно спросил Одуев.
– А что вы еще от меня хотите услышать? – в свою очередь удивился теоретик, предупредительно улыбаясь.
– Ну и ладно, – кивнул Одуев. – А теперь пусть Виктор прочтет нам что-нибудь из своего романа.
– Я? – оторопел Витек.
– Читай! Давно не слушал гения! – злобно потребовал Тер-Иванов, предвкушая скорую расправу над Акашиным.
– Пожалуйста! – попросила Стелла, обвиваясь вокруг Витька, как кожаная лиана. Я сделал пальцами «рожки».
– Не варите козленка в молоке матери его! – ответил Витек.
– А вы не простой юноша! – горестно облизнулся Любин-Любченко и глянул на Акашина с ласковой безнадежностью.
– Нет, пусть читает! – настаивал Тер-Иванов. – Нечего козлятами нам зубы заговаривать!
– А что он такого сказал? – спросила Настя.
– Что он сказал, лапочка? Он произнес только что десятую, самую таинственную, заповедь завета, записанного на Моисеевых скрижалях!
Витек ошалело, разинув рот, переводил взгляд то на Любина-Любченко, то на меня. Он и не подозревал, какой глубокий смысл содержался в этой смешной фразе про козленка! Вдруг я услышал шепот над моим ухом: Одуев предлагал мне выйти на пару слов. На кухне царила такая грязь, которой даже при большом желании не достигнешь в одночасье – она должна накапливаться месяцами и даже годами, как угольные отложения. Дело в том, что одуевские родители в целях экономии уже третий год не приезжали в отпуск, а уборкой квартиры, как я понимаю, занимались только они. Стелла для этого была слишком творческой женщиной, а Настя – слишком юной. Но своего поэтического сына родители все же не забывали: на разделочном столе, среди высохших до легкости мушиного крыла колбасных шкурок стояла новенькая микроволновая печь – тоже большая редкость в ту пору.
– Как тебе Настя? – блудливо почесывая подбородок, спросил Одуев.
– Где познакомились?
– Как где? На вечере контекстуальной поэзии… Где ж еще?
– Не боишься? Родители узнают…
– Знают. Отец уже прибегал. Представляешь, пацан, на год меня моложе! Орал тут на кухне: «Посажу!» А я ему ответил: «Может быть, вы мечтали, чтобы вашу дочь лишил невинности какой-нибудь пэтэушник в подъезде?» Убежал. Потом мамаша прискакала. Ты знаешь, «выглянд», как выражаются поляки, вполне еще товарный. Говорит: «Мы с мужем посоветовались. Возможно, вы и правы. Тем более что Настя вас любит. Она у нас девочка сложная, вот еще и стихи пишет… А у поэтесс в этом отношении все иначе. Я знаю, я про Цветаеву книжку читала. Только вы ее не обижайте! И конечно, главное, чтобы это на учебе в школе не отразилось…» Теперь перезваниваемся. Когда Настя уходит, звоню, а они на троллейбусной остановке ее встречают. Сначала просили, чтобы она домой ночевать возвращалась, а теперь и вообще оставаться у меня разрешили. Передовые родители!
Мамаша даже как-то созналась, что сама замуж рано вышла и ничего не видела, пусть хоть дочь…
– Ну и как, на учебе не отражается? – поинтересовался я.
– Что ты! Я же дневник у нее проверяю. Если вижу «тройку» – наказываю, сплю отдельно. Родители счастливы. Она ж до этого неделями в школу не ходила – мечтательная девчонка! Между прочим, очень советую… Юность есть юность! Словно новую жизнь начинаешь. Помнишь, как в школе в сентябре первый раз чистую тетрадочку со склеенными еще страничками открывал? Помнишь?! Примерно такое же ощущение! Одна беда: Стелла, как узнала, что у меня с Настенькой серьезно, сразу скандалить начала. Говорит, на телевидение больше меня не пустит! И ведь не пустит, стерва! А у меня, говорят, здорово получается! Видел?
Дело в том, что Одуев стал недавно вести по учебной программе цикл передач для школьников «Гений чистой красоты» – об адресатах любовной лирики русских поэтов, и его начали узнавать в метро, чем он страшно гордился и даже старался на улицу выходить в той же куртке, в которой вел передачу. Но настоящая слава все-таки пришла к нему позже, когда он опубликовал свою знаменитую книжку «Вербное воскресенье».
– Видел, – сдержанно ответил я. – Неплохая передача.
– А Стелка говорит: «Я тебя с разными соплюшками делить не собираюсь! Раз ты такой мерзавец, ищи мне мужика на замену. Самой мне некогда и негде…» Понять-то ее можно: у них же там на телевидении сплошной «Голубой огонек», вроде нашего теоретика! И потом, женщина она требовательная, привередливая, с кем попало не заведется! Я уж месяц чуть не каждый день смотрины устраиваю. Никто ей не нравится. Сегодня, как этого Тер-Иванова увидела, на кухню меня вызвала и чуть не избила, кричала: «Кого подсовываешь! Я себя что, на помойке нашла?» Я так растерялся, что с испугу Любченке позвонил… А потом про тебя вспомнил! Кажется, понравился ей твой бармалей! Чудные они, бабы, ей-богу!
– Теперь осталось, чтобы твоя Стелка моему бармалею понравилась. Он себя тоже не в мусоропроводе нашел!
– Да ладно! Ты объясни, что она его по телевизору покажет. За это можно потерпеть. Я же терпел! Отдаю ему Стелку, но при одном условии…
– При каком условии?
– Когда она его в эфире будет спрашивать, кого он больше всего ценит из современных поэтов, он должен назвать меня…
Мы вернулись в комнату. Стелла ласково гладила бедного Витька по голове, Тер-Иванов мрачно курил свою вонючую «Приму», а слабенькая Настя задремала, уронив головку на руки. Любин-Любченко все еще говорил:
– …запрет на смешанную пищу распространен почти среди всех народов. Особенно это касается смешения мясной и молочной пищи. Конечно, такую устойчивую традицию можно объяснить и симпатической магией: вскипятишь молоко – повредишь корове или, скажем, козе: не будет удоя… А если сваришь козленка в молоке матери его…
– Не будет козлят! – радостно вставила Стелла.
– Совершенно правильно! – удовлетворенно облизнулся теоретик. – Однако последние исследования наводят на мысль, что запрет на смешанную пищу
– это, скорее всего, зашифрованный символ взаимного отчуждения носителей разного типа хозяйствования – земледельцев и скотоводов и шире – разных типов культуры… Вы это имели в виду, Виктор?
– Амбивалентно, – без подсказки ответил тот.
– Амбивалентно? – удивился Любин-Любченко и посмотрел на моего друга с безнадежным восхищением. – Попробуем тогда взглянуть на эту проблему с другой стороны. Козел в символической философии ассоциируется с дьяволом. Но помимо этого он является также мистическим знаком отца…
Расходились утром, когда за окном посерело, точно кто-то развесил выстиранные солдатские подштанники. Настя так и не проснулась – ее перенесли на диванчик и укрыли пледом. Не знаю, снилась ли ей в этот момент дорическая колонна, но на пухлых детских губах играла безмятежно-счастливая улыбка. Тер-Иванов, нещадно куря, писал на листочке бумаги какие-то сложные математические расчеты: в разговоре выяснилось, что по профессии он инженер-сопроматчик, и Одуев попросил его рассчитать, сколько понадобится тротила, чтобы взорвать Мавзолей. Я попытался вмешаться, но ведущий передачи «Гений чистой красоты» метнул в меня холодный взгляд, означавший – не мешай работать. Я понял, что несчастного поэта-практика он из своих рук уже не выпустит. Любин-Любченко, окончательно убедившись, что бороться со Стеллой бесполезно, зачем-то оставил Витьку свой телефон и уехал – часа в четыре. Акашин тоже уже начал клевать носом, и я, чтобы взбодрить, вызвал его на кухню и дал ему приложиться к бутылке с «амораловкой».
На улицу мы вышли втроем. Машину поймали довольно быстро. Усадив Витька со Стеллой, я уточнил, где именно в Коньково она живет, и спросил водителя, во что обойдется мне это свадебное путешествие. Шофер критически осмотрел мою одежду, оценил степень моего алкогольного опьянения, потом оглянулся на пассажиров, задержавшись взглядом на Стелле, все норовившей залезть рукой под Витькину майку с надписью «LOVE IS GOD», и назвал чудовищную сумму. Вздохнув, я расплатился.
– А ты? – испуганно вскричал Витек, сделав попытку выбраться из машины.
Совместными усилиями мы его удержали.
– Порошка купи, гад! – успел крикнуть Акашин перед тем, как автомобиль рванулся с места.
А я, побренчав в кармане оставшейся мелочью, отправился к ближайшему метро. По пути я думал о том, что если в иссушенной социалистическими экспериментами России хоть в ком-то и остался дух здорового предпринимательства и рыночного мышления, то это, без сомнения, таксисты. С них, должно быть, и начнется возрождение Отечества.