XVIII
Проснулся я от странного звука: словно кто-то рвал бумагу. Открыл, глаза — в номере никого не было.
Спецкор отсутствовал, но на столе, посреди мусора, оставшегося от вчерашнего веселья, лежал сверток с дубленкой, купленной Аллой. Впрочем, нет, он не лежал, а покачивался и пульсировал, будто внутри сидел огромный цыпленок, старающийся выбраться наружу из огромного перетянутого шпагатом бумажного яйца. Обертка в нескольких местах уже лопнула, и с громким треском (он-то и разбудил меня) появлялись все новые надрывы. Вдруг веревки окончательно разорвались, листы бумаги опали, и дубленка, свернутая в замысловатый замшевый эмбрион, медленно начала расправляться, а потом так же медленно поползла в мою сторону, не задевая почему-то бутылок и бокалов, загромождавших стол.
«Боже, какой дурацкий сон!» — подумал я, перевернулся на другой бок и накрылся одеялом с головой: сразу стало тепло и спокойно.
Но я рано обрадовался — одеяло было содрано, и дубленка медленно навалилась на меня своим душным меховым нутром. То, что я принимал за толстые складки, оказалось тугими страшными мускулами, а мягкие, пушистые манжеты из ламы вдруг сжали мое горло с удушающей силой, словно это были тиски, на которые зачем-то надели пахнущие нафталином меховые чехлы. И я понял тогда, что вся моя глупая жизнь — прошлая, настоящая и будущая — не стоит одного-единственного свободного глотка воздуха. Манжеты немного ослабили нажим, видимо, чтобы удобнее перехватить мое горло.
— А-а… — захрипел я.
И тут из нежного меха, как из кошачьей лапы, выдвинулись и впились в мое горло острые холодные когти, я даже ощутил, как они сомкнулись там, внутри моей гортани — сомкнулись с хрустом…
«Боже, какой дурацкий сон!» — подумал я, очнувшись. В горле першило — шампанское вчера было холодное. Глаза резало от похмельного непросыпа, а в том месте, где у непьющих находится желчный пузырь, у меня сидел тупой деревянный гвоздь. Во рту была гадкая скрежещущая сухость. Но тело, тело мое переполнялось томительно-счастливой ломотой.
Проснулся я в номере Аллы. Сама она лежала на соседней кровати, и в промежутке между подушкой и одеялом виднелись ее золотистые пряди, наверное, все-таки подкрашенные, потому что у корней волосы были темные. Выходило, что сам я расположился в Пейзанкиной койке, и действительно от наволочки доносился запах ее незатейливых духов, типа «Быть может…». Меня чуть замутило…
В окне светлело утро и, судя по неуловимым солнечным приметам, не такое уж раннее. Я пошарил на полу рядом с кроватью: почему-то запомнилось, что часы были последним из всего, что я сорвал с себя вчера вечером. На циферблате значилось: 9.18…
— Дубленка! — похолодел я и понял вещий смысл страшного сна.
Зубная паста показалась мне унизительно-мятной, а вода ядовито-мокрой. От рубашки несло кислым табачищем, а пиджак и брюки (одевался я почему-то именно в таком порядке) пестрели пятнами и подтеками. «Погуляли!» — думал я, причесываясь перед зеркалом и разглядывая бледнолицее, воспаленноглазое существо, лишь отдаленно напоминающее программиста ВЦ «Алгоритм» Константина Гуманкова. Горько разочарованный и своей наружности, я тихо, чтобы не разбудить Аллу, направился к двери.
— Костя, подожди!
Я оглянулся: она сидела в кровати, трогательно придерживая одеяло у груди. И хотя, конечно, после-праздничное утро не украшало ее, я тем не менее вместо обычного постфактумного унылого раздражения почувствовал радость и нежность.
— Подожди! — повторила она, по-детски кулачками протирая глаза. — Я с тобой! Я сейчас встану…
— Не нужно, спи! — ответил я, хотя мне томительно хотелось увидеть, как она поднимется и встанет передо мной, потому что ночью, обладая ее наготой, я так и не увидел этой наготы.
— Не нужно… — повторил я.
— Хорошо, — сказала она. — Только не перепутай: станция Каде…
— Не перепутаю…
— Возвращайся скорее…
— Да!
— Ты еще не разучился? — улыбнулась она, имея, конечно, в виду то, как вчера, смеясь и дурачась, учила меня целоваться, а потом вдруг заплакала…
— Нет…
— Тебе было хорошо?
— Да…
Да, мне было хорошо, очень хорошо, хорошо, как никогда раньше, и по коридору я шел, словно окутанный нежным коконом из ее запаха, слов, поцелуев, вздохов, движений, прикосновений, недомолвок… Я даже не шел, а парил внутри этого сводящего с ума кокона.
На коврике возле номера Пипы Суринамской дремал Гегемон Толя. Развязанный галстук лежал рядом с ним, как ручная кобра.
— Сколько времени? — спросил он, открывая глаза на мои шаги.
— Время детское, — посоветовал я, — Спи!
— Да вроде выспался…
— Не пустила? — посочувствовал я.
— Не-е…
— Чем мотивировала?
— Сказала, по калибру не подхожу, — не очень огорченно признался Гегемон Толя.
Мой легкий невидимый кокон, легко прыгая со ступеньки на ступеньку, влек меня вниз, в холл и дальше— к стеклянным дверям.
— Мсье Хуманкофф!
Я заставил мой кокон-самолет сделать изящный вираж и увидел, как улыбчивый клерк, выйдя из-за конторки, протягивает мне листочек бумаги с какими-то отпечатанными принтером цифрами. Моего троглодитского знания иностранных языков все-таки хватило, чтобы понять: в руках у меня счет за вчерашнее шампанское. А колонка цифр, как подсказал мне мой задрожавший внутренний голос, складывается из непосредственной стоимости «Вдовы Клико», услуг вызванного в номер элегантного официанта, ночной наценки и так далее… Я знал вчера, на что шел, и был готов ко всему, кроме итоговой суммы — 298 франков… Мой сладостный кокон внезапно растаял, словно произошла разгерметизация-скафандра, и я оцепенел в ледяном космосе безжалостной действительности. А клерк смотрел на меня с таким доверчивым добродушием, что я молча вынул три заветные «делакруа» и протянул их по возможности небрежно. Клерк поблагодарил, вернулся за конторку, прострекотал на компьютере и отдал мне сдачу — две никелированные монетки с женской фигуркой, разбрасывающей цветы свободы… «Свобода приходит нагая…»
Медленно шагая по улице, я думал о том, что если мстительная супруга моя Вера Геннадиевна узнает, как пошло пропил я ее дубленку, она просто медленно сживет меня со свету, но даже если она не узнает этого, то все равно возвращение с пустыми руками повлечет за собой длительную полосу внутрисемейного террора. Ну и пусть! Уйду в подполье, почаще и подольше буду стоять в «Рыгалето», в крайнем случае поживу у кого-нибудь из холостых сослуживцев. Или уйду совсем! Нет, серьезно — уйду и все!
— Свобода приходит нагая, — сказал я довольно громко.
Француз, аккуратной шваброчкой мывший тротуар возле своего магазинчика, посмотрел на меня с удивлением. «А почему, собственно, свобода — это женщина, разбрасывающая цветы? Свобода — это мужчина со шваброй в руке!» — подумал я и почувствовал, как вокруг меня снова начинает сгущаться мой нежный кокон.
В супермаркете, том самом, куда нас возили в первый день, было малолюдно. Я решительно приблизился к прилавку с бижутерией и, ткнув пальцем в заколку-махаон, сказал продавщице только одно слово:
— Это!