Где источник экономических знаний
Большинство историков, пытавшихся после Ростоу разобраться с феноменом экономического «взлета», не испытывали никаких философских затруднений, когда допускали возможность того, что разум способен порождать новые идеи, из которых может возникать новое знание. Кроме того, если будущее знание, имеющее значение для общества, в основном не является неизбежным или детерминированным, будущее общество также не является детерминированным. А то, что не является детерминированным, невозможно предвидеть, как указал Карл Поппер в своей книге 1957 года, в которой он выступил против «историцизма», то есть взгляда, согласно которому будущее детерминированным образом вытекает из исторической ситуации.
Однако даже эти историки, хотя они и не были сторонниками исторического детерминизма, обосновывали свои взгляды на экономику — в частности, на экономики XIX века и экономики стран, вступивших в стадию экономического «взлета», — концепцией XVIII века, оставленной нам в наследство Смитом, Мальтусом и Давидом Рикардо. Согласно этой классической концепции, «рыночная экономика» всегда находится в состоянии равновесия. А при равновесии такая экономика включает в себя все знания мира, потенциально полезные для ее функционирования: если в мире открывается некая новая порция знаний, такие экономики тут же пытаются ее использовать. С этой точки зрения в рамках национальной экономики нет места для открытий, то есть нет места для того, что мы могли бы назвать эндогенной инновацией (indigenous innovation) или же эндогенным приростом экономических знаний, поскольку, опять же с этой позиции, экономика уже познана в той мере, в какой это возможно. В таком случае страна должна искать источники идей или открытий, способных привести к новым экономическим знаниям, за пределами своей экономики — в государстве (законодательном органе или королевской власти) или же в финансируемых частным капиталом некоммерческих институтах, своих или зарубежных. Отсюда следует то, что в начавшемся в XIX веке процессе безостановочного роста производительности и заработной платы нашла отражение некая внешняя сила, а не новая сила самой экономики.
Этот взгляд на экономическую историю получил развитие в работах последнего поколения немецкой исторической школы. Ее представители рассматривали все материальные успехи той или иной страны как следствие науки, являющейся движущей силой, то есть как следствие открытий «ученых и мореплавателей», внешних по отношению к национальным экономикам. Если бы не эти богоподобные фигуры, материального прогресса, как и всех остальных чудес, достойных восхищения, просто бы не было. Выдающийся австрийский экономист Йозеф Шумпетер, когда ему не исполнилось еще и тридцати, дополнил модель этой школы интересным новым штрихом — он заявил, что для развития нового метода или товара, возможность которых определена новыми научными знаниями, необходим предприниматель. В труде, впервые опубликованном в Австрии в 1911 году и впоследствии ставшем весьма влиятельным, он изложил догму своей школы, которую можно близко к тексту пересказать так:
То, что в данный момент является в экономике познаваемым, уже известно. Поэтому никакая оригинальность внутри экономики невозможна. Только открытия за пределами экономики создают возможность для развития новых методов или товаров. Хотя открытие подобной возможности оказывается вскоре «у всех на слуху», ее осуществление или внедрение требует наличия предпринимателя, который желал бы и был бы способен осуществить нелегкий проект — найти капитал, организовать необходимую компанию и разработать продукты, недавно ставшие возможными, то есть «сделать дело». Хотя такой проект весьма обременителен, вероятность коммерческого успеха нового продукта, то есть вероятность «инновации», столь же познаваема, как и перспективы уже известных продуктов. При достаточном усердии и внимании шанса для неверного суждения не остается. Экспертное решение предпринимателя по проекту или же решение старого банкира по его поддержке ex ante являются оправданными, пусть и странными, хотя ex post невезение может привести к убыткам, а удача — к огромной прибыли.
Таким образом, Шумпетер предложил способ осмысления инноваций, который лишь незначительно отклонялся от классической экономической теории. Два интеллектуальных искусителя — Шумпетер с его сциентизмом и Маркс с его историческим детерминизмом — надолго запутали и историков, и публику. Экономическая теория по сути оставалась классической на всем протяжении XX века.
Недостатки подобного подхода проявились довольно быстро. Историки, опиравшиеся на немецкую теорию, поняли, что ко времени экономического «взлета» у великих мореплавателей почти не осталось морских путей, которые еще можно было открыть. Историки зависели от «сциентистов», а потому связывали экономический «взлет» с ускорением темпа научных открытий в период научной революции с 1620 года до 1800 года, который включал и Просвещение (датируемое примерно 1675-1800 годами). Некоторые из научных успехов тех времен стали легендами: «Новый органон» Фрэнсиса Бэкона, вышедший в 1620 году, который должен был стать основанием для новой логики, которая бы заменила органон (то есть логику) Аристотеля; великолепный анализ «движения крови», проведенный Уильямом Гарвеем в 1628 году; работы Антони Левенгука по микроорганизмам 1675 года; механика Исаака Ньютона 1687 года; математические работы Пьера Симона Лапласа, вышедшие около 1785 года; работы Эухенио Эспехо 1795 года по патогенам. Но можно ли с уверенностью утверждать, что эти открытия и последующие исследования горстки ученых в Лондоне, Оксфорде и других местах были теми силами, что запустили экономический «взлет», который привел к устойчивому росту?
Есть множество причин, заставляющих скептически относиться к этому тезису. Трудно представить, будто научные открытия эпохи Просвещения и после нее получили столь всеобщее и важное применение, что смогли менее чем за столетие утроить производительность и реальную заработную плату в странах, вступивших в стадию экономического «взлета», причем в большинстве отраслей промышленности, а не только в некоторых, тогда как все прошлые открытия практически никак не сказались на росте производительности. С одной стороны, новые научные открытия стали всего лишь дополнениями к уже накопленному запасу. Ньютон сам заявлял, что он и все остальные ученые «стоят на плечах гигантов». С другой стороны, новые открытия зачастую едва ли могли найти какое-либо применение, которое бы повысило производительность; открытия ученых позволяли создавать новые продукты и методы лишь от случая к случаю. Кроме того, большинство инноваций — особенно в индустрии развлечений, в моде и туризме — далеки от науки. В тех же областях, где это не так, часто первыми появляются инновации — например, паровой двигатель появился раньше термодинамики. Историк Джоэль Мокир обнаружил, что, хотя в некоторых случаях предприниматели могли использовать научное знание, инноваторы обычно шли впереди науки, опираясь только на свои догадки и эксперименты.
Сциентизм Шумпетера заставлял связывать с наукой рост экономических знаний, продолжавшийся на протяжении всего XIX века. Но этот тезис не менее проблематичен, если сопоставить его с данными другого рода. Любая важная часть научных знаний доступна через научные публикации по минимальной цене или бесплатно — именно по этой причине такие знания называются общественным благом. Поэтому научное знание обычно равномерно распределяется по разным странам. Но если бы мы приняли прогресс в научном знании в качестве главного фактора, объясняющего огромный прирост экономических знаний в странах, вступивших в стадию экономического «взлета», нам было бы очень трудно объяснить возрастание в XIX веке (после приблизительно равных уровней 1820 года) различий в экономических знаниях, то есть так называемое Великое расхождение. Нам понадобилось бы связать вместе полдюжины различных объяснений ad hoc, чтобы объяснить раннее, но неустойчивое лидерство Британии, которое сменилось более продолжительным лидерством Америки, прогресс Бельгии и Франции, а также более позднее вступление в ту же игру Германии. Пришлось бы объяснять с точки зрения сциентизма, почему Америка решительно обогнала Францию, промчалась мимо Бельгии и, наконец, превзошла Британию, хотя и была страной, наименее подкованной в науках, в географическом отношении находилась слишком далеко от всех остальных, а научные открытия были ей доступны в наименьшей мере. Еще большей проблемой было бы объяснение того, почему Нидерланды и Италия остались стоять на старте, хотя и преуспели в науках. (Историки шумпетеровского направления предполагали порой, что двум этим странам не хватило предпринимательского духа и финансовых знаний. Однако сам Шумпетер не мог высказать подобные сомнения, поскольку построил свою теорию на тезисах об усердии предпринимателей и осведомленности финансистов.)
Приходится признать, что прогресс в науке не мог быть движущей силой взрывного роста экономических знаний в XIX веке.
Некоторые историки приписывали заслуги открытиям прикладных ученых, появившимся в Просвещении, среди которых выделяются наиболее значительные изобретения так называемой первой промышленной революции. В Британии примерами могут служить водяная прядильная машина Ричарда Аркрайта 1762 года; многовальная прядильная машина 1764 года, изобретение которой приписывается скромному ткачу из Ланкашира Джеймсу Харгривсу; усовершенствованный паровой двигатель Болтона и Уатта 1769 года; метод производства кованого железа из чушкового чугуна, разработанный на металлолитейном предприятии Корта и Джеллико в 1780-е годы; наконец, паровой локомотив, изобретенный в 1814 году Джорджем Стивенсоном. Если говорить об Америке, вспоминается пароход Джона Фитча, появившийся в 1778 году. Однако у таких историков нет причин заниматься лишь самыми крупными инновациями. Слишком незначительные, чтобы отразиться в письменных источниках, усовершенствования могли постепенно накапливаться, создавая такой объем инноваций, который, если оценивать его по приросту производительности или заработной платы, значительно превосходил бы все инновации, запущенные отдельными выдающимися изобретениями. Можно было бы предположить, что историки промышленной революции снова и снова обращались к главным изобретениям только для того, чтобы продемонстрировать ту неустанную изобретательность, которая начала распространяться в Британии с 1760-х годов. Но можно ли действительно считать эти изобретения двигателями развития научного знания — развития, бравшего начало, скорее, в приземленной практике, а не в башнях из слоновой кости? И были ли они двигателями взрывного роста экономических знаний в XIX веке?
Вопреки подобным представлениям, почти все изобретатели, даже самые важные из них, не были по своему образованию учеными или вовсе не были особенно образованными. Уатт является исключением, а не правилом. Аркрайт был изготовителем париков, ставшим потом промышленником, но не ученым и не инженером. Харгривс, ланкаширский ткач, имел весьма скромную предысторию — слишком скромную, чтобы изобрести прядильную машину. Великий Стивенсон был почти неграмотным. Пол Джонсон отмечает, что большинство изобретателей происходили из бедных семей и не могли позволить себе приличного образования. Им достаточно было быть умными и изобретательными:
Промышленная революция, начавшаяся в 1780-х годах, когда Стивенсон был еще мальчиком, часто представляется ужасным временем для рабочего человека. В действительности же это было, прежде всего, время небывалых возможностей для бедных людей с хорошими мозгами и воображением, и удивительно, как быстро они вышли на первый план.
Эта характеристика основных изобретателей относится, несомненно, и к изобретателям множества усовершенствований, которые, будучи незначительными, не приобрели широкой известности. Так что, если историки, указывавшие на знаменитые изобретения, считали, что их изобретатели были сосудами, переносящими научное знание на плодородную почву экономик XIX века, они глубоко заблуждались. Кроме того, такой сциентизм не объясняет, почему взрывной рост изобретений начался в первые годы XIX века, а не до и не после, и почему он имел место лишь в некоторых из стран с высокими доходами.
Кто-то мог бы сказать, что одаренные изобретатели, пусть даже необразованные, дополняли научное знание, когда их эксперименты приводили к изобретениям. Однако такие изобретатели не создавали научного знания — точно так же, как бармены, изобретающие новые коктейли, не создают знаний в области химии: для этого им просто не хватало образования. Научное знание дополнялось в тех случаях, когда теоретикам, имевшим соответствующее образование, удавалось понять, почему изобретение работает. (Например, нужен был музыковед, чтобы понять, как «работают» кантаты Баха.) Если изобретение, достигшее стадии экспериментальной проверки, впоследствии развивалось и принималось, становясь тем самым новацией, оно создавало определенные экономические знания. (Провал также пополнял знания такого сорта, то есть экономические знания о том, что, судя по всему, не работает.)
Считать изобретения двигателем экономических знаний — это ошибка, которая предполагает, что они являются экзогенными силами, воздействующими на экономику. (Даже случайные открытия осуществляются и оказывают влияние только в том случае, если первооткрыватель оказался в нужном месте и в нужное время.) Изобретения, ставшие знаменитыми благодаря важным инновациям, к которым они привели, не были первопричинами, то есть не могли быть своеобразными ударами молнии, внешними для экономической системы. Они были рождены из понимания деловых потребностей или же предчувствия того, что может понравиться деловым кругам и потребителям, причем такое понимание и предчувствие можно было извлечь лишь из опыта инноваторов и догадок делового мира. Возможно, Джеймс Уатт был по своей натуре чистым инженером, однако его партнер Мэтью Болтон требовал широкого применения парового двигателя. В конце концов, изобретения и скрывавшиеся за ними любопытство и изобретательность не были чем-то принципиально новым. Новыми и связанными с более глубокими причинами были изменения, которые вдохновляли людей и подталкивали их к массовому изобретательству.
Крупнейшие инновации редко могут сдвинуть гору, которую являет собой экономика. Блестящие инновации Британии XVIII века в текстильной индустрии привели к значительному приросту производительности труда, однако, поскольку текстильная отрасль была лишь небольшой частью экономики, они смогли вызвать лишь довольно скромный прирост производительности в британской экономике в целом (настолько скромный, что в 1750-1800 годах производительность труда одного работника едва ли вообще увеличилась). Придерживаясь той же самой логики, историк экономики Роберт Фогель потряс своих коллег-историков, когда заявил, что американское экономическое развитие ничуть не пострадало бы от отсутствия железных дорог. Плоды промышленной революции являются одиночными — это разовые события, а не проявления действия системы или общих процессов. Они не объясняют ни поразительного взлета Британии, ни более поздних взлетов других стран. Как отмечает Мокир, «самой промышленной революции, если понимать ее в классическом смысле, не было достаточно для порождения устойчивого экономического роста».
Приходится сделать вывод, что ни волнующие путешествия, позволившие открыть новые земли, ни блистательные открытия в науках, ни последовавшие за ними важные изобретения не могли быть причиной резкого и устойчивого роста производительности и заработной платы в XIX веке в экономиках Западной Европы и Северной Америки, вступивших в стадию «взлета». Скорее, взрывной рост экономических знаний в XIX веке должен быть следствием возникновения совершенно нового типа экономики — системы порождения эндогенных инноваций, которые могли поддерживаться многие десятилетия, пока система продолжала работать. Только такое структурирование этих экономик, которое способствовало внутренней креативности, прокладывая пути от этой креативности до инноваций, то есть обеспечивая то, что мы можем назвать эндогенной инновацией, могло вытолкнуть эти страны на крутую тропу устойчивого роста. Если здесь и было какое-то фундаментальное «изобретение», то оно состояло в оформлении таких экономик, которые в своих попытках создания инноваций опирались на креативность и интуицию, заключавшиеся внутри них самих. Это были первые в мире современные экономики. Их экономический динамизм превратил их в чудо современности.
Нам нет нужды на основе данных о росте производительности делать вывод о наличии (или отсутствии) динамизма, подобно тому, как физики делают вывод о существовании темной материи и темной энергии. Революция в обществах, обладающих экономиками, вступившими в стадию «взлета», распространилась далеко за пределы этого небывалого феномена — постоянного и внешне устойчивого роста. Когда увеличилось число первых предпринимателей, которые в конце концов затмили собой торговцев, и когда все больше людей стало заниматься новыми методами и продуктами, то есть внедрять их и придумывать, для все большего числа участников стал радикально меняться сам опыт труда. Повсюду — и в розничной торговле, и в текстильной промышленности, и на «Улице жестяных кастрюль» (Tin Pan Alley) — люди в своей массе стали заниматься придумыванием, созданием, оценкой и проверкой нового и обучением на опыте.
Таким образом, современные экономики в определенном смысле вернули обществу «дух героизма», который надеялся обнаружить Смит, поскольку возникло желание выделиться из толпы или ответить на брошенный вызов. Также эти экономики дали обычным людям, наделенным самыми разными талантами, своего рода процветание — опыт вовлеченности, личностного роста и самореализации. Даже люди с немногими или скромными талантами, которых едва хватало, чтобы найти работу, приобрели опыт применения собственного разума — проработки возможности, решения задачи, осмысления нового способа или какой-то новой вещи. Короче говоря, искра динамизма создала современную жизнь.
Эти современные экономики, настоящие и прошлые, — их польза и издержки, условия их возникновения, демонтаж некоторых из них, их оправдание и сегодняшнее ослабление тех из них, что сохранились, — вот тема этой книги.