Глава 6. Третий путь: правый и левый корпоративизм
Корпоративизм — это не внутренняя реформа, направленная на удовлетворение эгоистических интересов каждого из нас <...> он представляет собой конец гражданского и экономического индивидуализма, пришествие нового социально-экономического режима, откровение организованной нации, состоящей из поддерживающих друг друга организаций.
Жорж Валуа. Согласование национальных сил.
Везде, где возникла современная экономика с ее институтами и культурой, уже существовали общественные обычаи и социальные нормы, история которых насчитывала немало столетий. Во второй половине XIX века масштабная модернизация в ряде стран континентальной Европы, включая Францию и Германию, прошлась кованым сапогом по этим традиционным формам жизни. Хотя социалисты выступили со своей критикой капитализма, к которому они относили и современные капиталистические экономики, с социальной критикой, выделяющей в современной экономике иные моменты, достойные порицания, выступили сторонники других направлений. К середине 1920-х годов эти критики составили стандартный для XX века список обвинений, предъявляемых современной экономике. И если проблему безработицы и заработных плат, на которую указывали социалисты, можно было решить, что и было сделано в конечном итоге, новые обвинения били в самое сердце современной экономики.
Обвинения, предъявляемые корпоративизмом современной экономике
Как уже было показано ранее, современная экономика основывалась на альтруистическом индивидуализме ренессансного гуманизма, витализме барокко и модернизме Просвещения. Последнее из этих направлений, соединившись с более ранними (поскольку оно отталкивалось от них), создало критическую массу, движущую современной экономикой. Ядро модернизма представляла идея о том, что индивиды должны располагать полной свободой в стремлении к счастью, ограничиваемой лишь некоторыми правилами, которые им же самим и выгодны. В искусстве и литературе автор произведения должен быть освобожден от службы внешним моральным или политическим идеалам. Как заявили Оскар Уайльд и Э.М. Форстер, «искусство ради искусства». В бизнесе предприниматель — по тем же самым причинам — должен быть освобожден от служения обществу. Бизнес ради бизнеса.
В общественной жизни «современная женщина» почувствовала, что может совершенно свободно отказаться от традиции или даже нарушить табу. Простые люди перестали зависеть друг от друга и превратились в исследователей мира, пытающихся решать сложные карьерные вопросы и хватающихся за любую возможность. Теперь люди могли стать героическими фигурами — в большом или малом масштабе, и героизм их был заметен гораздо больше, чем в меркантилистскую эпоху, которую Смит считал негероической. В некоторых странах важные политические лидеры и активисты стали первыми защитниками такого общества, заявив, что государство не должно преследовать какие-то иные общественные цели, кроме индивидуального процветания и развития каждого. В «Здравом смысле», впервые опубликованном в качестве памфлета в начале 1776 года, рассуждение Томаса Пейна, доказывающее необходимость независимости Америки от Британии, основывалось на том, что эта независимость станет толчком к процветанию; если Пейн и признавал какую-то иную социальную ценность, это не очевидно. Джефферсон во втором проекте «Декларации Независимости», написанном в 1776 году, указывал на то, что институты Америки «открыли <...> обездоленным и предприимчивым людям всех стран <...> приобретение и свободное владение собственностью», предполагая тем самым, что материальная независимость, карьера и определенное благосостояние стали вехами на пути к тому счастью, ради которого они приехали в Америку. В своей речи 1925 года, произнесенной после избрания, президент Калвин Кулидж отметил, что, по его мнению, американцы продолжают двигаться в направлении, указанном Пейном и Джефферсоном, и недвусмысленно заявил, что его правительство тоже будет поддерживать этот курс. «В конце концов,— заметил он,—главное дело американского народа—это бизнес. Они всецело заняты покупками, продажами, инвестированием и преуспеванием». Еще более удивительно то, что Линкольн в своей второй лекции говорит о «безумном стремлении к новому», характерном для американцев.
Также в основе модернизма лежит идея, что у каждого, кто пользуется юридически закрепленными правами современного общества, которые ему почти ничего не стоят, есть обязанности и ответственность: обязанность уважать законы и права людей, а потому не обманывать других; обязательства независимости, предполагающие, что необходимо самим отвечать за собственные ошибки и не перекладывать их на других. Ответственность предполагает, что лица, союзы и даже государство не могут нарушать права собственности лиц или компаний; вынуждать их к выплатам; склонять государство к блокированию конкурентов, которые могли бы предложить новые продукты; а также выпрашивать у государства субсидии, дотации и компенсации. (Современное государство может осуществлять инвестиции ради инноваций и открытия предприятий, примером чему может быть Луизианская покупка, также оно может предпринимать определенные, но не слишком дорогостоящие меры, чтобы не дать внешним силам помешать инновациям и предпринимательству. Способно государство и бороться с тем, что считается экономической несправедливостью при распределении вознаграждения от кооперации. Однако функцией современного государства не является препятствование разработке инновационных продуктов или же новым инвестициям для защиты некоторых производителей от новых конкурентов или же возмещения им понесенных потерь в том случае, когда защищать их уже поздно. В современном обществе даже справедливое государство не занимается страхованием от всех возможных рисков.)
Такой модернизм, ставший основой для возникновения современных экономик, был не чем иным, как культурной революцией, а современные экономики, внедряемые им, привели к культурному шоку, особенно в континентальной Европе. Во второй половине XIX века было написано несколько опер, которые можно считать величественным отражением издержек поиска современным человеком самого себя и самовыражения в обществах, остававшихся еще, по сути, традиционными: среди них можно назвать «Сельскую честь» Масканьи (1890), «Мейстерзингеров» Вагнера (1868) и «Травиату» Верди (1853). («Тема для нашего времени», — писал Верди своему другу. Чтобы добиться театральной постановки, он изменил место и время действия оперы на «Париж и предместья, 1700 г.».) Модернизм и современность вызвали противодействие в тех континентальных странах, где захваченный модернизмом плацдарм был существенным, но сильными оставались и традиции. Наиболее важное движение сопротивления сформировалось к концу XIX века в Германии — со временем оно приведет к экономической системе, которая получит название «корпоративизма». Но почему вообще должно было начаться это обратное движение? В классическом трактате о благотворности традиционной жизни, который на десятилетия станет источником корпоративистских идей, прусский социолог Фердинанд Теннис говорит о торговце, который, вооружившись «контрактами», созданными римским правом, предлагает товары, лишающие других людей занятия. По Теннису, именно такой торговец, а не «разделение труда» на фабриках, о котором говорил Маркс, представляет собой силу, разрушающую традиционное сообщество. Корпоративистская критика современности в значительной мере складывалась из сравнений городской жизни с жизнью в общине, которые, конечно, были не в пользу первой. Говоря в целом, корпоративистская критика современности была направлена против тех характеристик и свойств современной экономики, которые предполагали разрыв с традицией.
Эта критика развилась в следующие десятилетия. Один из ее аргументов, направленных против современной экономики, состоял в том, что последней не хватает руководства, то есть определенной направленности, поскольку ее движение оформляется всего лишь как равнодействующая сила, складывающаяся из действий миллионов индивидов, каждый из которых тянет в свою сторону. Как считали корпоративисты, в эпоху Средневековья инновации направлялись экономической властью общины, так что результаты инноваций обычно совпадали с ее потребностями. Когда же такие общинные цели были вытеснены не объявляемыми публично, почти всегда незаметными и неподотчетными инициативами множества индивидуумов и компаний бизнес-сектора, экономика, можно сказать, стала неуправляемой, что вполне закономерно породило чувство беспорядка. И это чувство, несомненно, лежит в основе того беспокойства, которое распространилось в Западной Европе в последние годы XIX века и в первые десятилетия XX века. Потребность в руководстве (или, как сказали бы французы, в дирижизме) стала главной составляющей корпоративистской мысли.
Еще одним источником беспорядка многие корпоративисты считали нескоординированностъ, присущую капитализму. Они же стремились как раз к системе согласованных действий. При таком согласовании на микроуровне собственники компании могли бы действовать по определенному плану только в том случае, если на него согласились «заинтересованные стороны», например работники (это так называемое Mitspreche, или представление интересов работников в правлении компании). На макроуровне законодательное действие требовало согласия основных игроков, то есть капитала и рабочей силы (Concertazione). Позднее стали говорить о «социальных партнерах».
Консервативные корпоративисты стремились не просто к порядку, но к старому порядку. Современная культура, с их точки зрения, с ее тягой к переменам разъедала экономический порядок традиционных общин, в которых у людей было ощущение, что они работают ради общих целей своей традиционной культуры. Они оплакивали утрату солидарности. По Фрейду, конфликт между современностью и традицией был в конечном счете «борьбой между индивидуальными притязаниями и культурными требованиями группы». Тоска по традиционной культуре нашла выражение не только в работах теоретиков корпоративизма, но также и в художественных произведениях группы классицистов, отколовшихся от модернизма в 1920-х годах. Возврат к гармонии и перфекционизму классического порядка был заявлен такими скульптурами, как «Иль-де-Франс» Аристида Майоля, такими картинами, как классические портреты Пикассо, а также такими кинолентами, как документальный фильм Лени Рифеншталь «Олимпия».
Многие социальные критики, по большей части в континентальной Европе, обнаруживали пороки, связываемые с материализмом окружавших их обществ. Они заявляли, что качество жизни в обществе ухудшилось в результате того, что сами они считали распространением алчности. Они порицали экономический разрыв между теми, кто успел оторвать себе большую долю материальных выгод, и теми, кому их не хватало. Также они критиковали силовые стычки собственников и работников, поскольку, как им казалось, и те и другие готовы пойти на что угодно, лишь бы достичь своих материальных целей. Эти темы развивались Римско-католической церковью и в работах так называемого католического корпоративизма. Чтобы облегчить все эти беды, папа Лев XIII обнародовал энциклику «Rerum Novarum», призывавшую работодателей платить работникам заработную плату, которой хватало бы на содержание семьи. Сегодня мы назвали бы это призывом к социальной ответственности. (Можно задаться вопросом, почему экономисты церкви не предложили способ, который не приводил бы к сокращению рабочих мест, ведь можно было бы просто взимать с населения налог, позволяющий финансировать субсидии для найма фабричных рабочих.) Также в «Rerum» было поддержано создание профсоюзов, необходимых для переговоров по улучшению условий труда. Энциклика 1931 года папы Пия XI «Quadragesimo Anno» поддержала корпоративистское изобретение — профессиональные группы и ассоциации производителей. Ни одна из этих энциклик не была направлена против частной собственности, скорее, они призывали собственников к человеколюбию. К этому времени и церковь, и многие, если не все, интеллектуалы отошли от социалистического тезиса, согласно которому для любой достойной цели годилась бы государственная собственность. В «Недовольстве культурой» Фрейд писал: «С уничтожением частной собственности человеческая агрессивность лишается одного из своих орудий, безусловно сильного, но наверняка не сильнейшего», каковым, собственно, и представляется накопление большего, чем у соседа, богатства, но при этом «ничего не меняется в различиях во власти и влиянии; которые предполагают использование агрессивности в своих целях». Сильнейшее неравенство, быстро развившееся в Советском Союзе, подтвердило верность этого пророчества.
Во враждебности по отношению к современной экономике часто выражалось, однако, не желание порядка, каким бы ни был этот новый порядок, и даже не ностальгия по старому порядку, а страх и тревога различных социальных классов, чей социальный статус и даже само выживание оказались в опасности. Современная экономика разрушала социальную иерархию и распределение власти. В обществах средневековой Европы классы были встроены в систему взаимной защиты: крестьяне могли обратиться к властям, например к сеньору данного поместья, потребовав защиты, когда действия какого-то другого сеньора вели к увеличению издержек и снижению доходов. Конкуренцию между производителями можно было предотвратить, разрешив заниматься производством только тем промышленникам, которые получили королевскую хартию. Купцы создавали купеческие гильдии, при помощи которых контролировались цены на основные товары, такие как продукты питания и одежда, и тем самым получали в определенной мере монопольную власть. Ремесленники и мастера создавали профессиональные гильдии, которые обычно занимались регулированием стандартов, а потому и вступлением новых участников в их сферу деятельности. Было ощущение, что условия, запрашиваемые различными группами производителей, санкционировались неписаным общественным договором, хотя эти условия и не всегда определялись «справедливой ценой», о которой рассуждали некоторые богословы.
Напротив, современный капитализм не предлагал общественного договора, да он и не мог этого сделать, оставаясь верным своим ценностям. Поэтому различные группы производителей, купцов, ремесленников и т.д. стали ощущать своеобразную беспомощность, хотя некоторые из них богатели, то есть в материальном отношении не страдали. В некоторых странах производители в недавно сложившихся отраслях иногда защищались ввозными пошлинами, но немногие промышленники, если такие вообще были, имели дело с надежным и стабильным спросом, который был у производителей в традиционной экономике, вследствие эволюции экономики и ее прогрессивного развития. Редкие производители могли надолго сохранить монопольную власть. В результате отдельные производители и их группы потеряли возможность диктовать собственные условия за пределами достаточно узкого списка вопросов, то есть из экономических агентов, устанавливающих цены, они превратились в фирмы, на эти цены не влияющие. При этом они в определенной мере утратили возможность устанавливать стандарты и поддерживать свой престиж. Чувство беспомощности в различных профессиях, отраслях и сферах деятельности могло стать для многих людей источником гнетущей обеспокоенности, перевешивающей удовлетворение, которое они находили в труде. Если они любили дело, которым занимались, и работу, которую делали, у них было еще больше причин страдать от неспособности диктовать свои условия, позволяющие им сохранить свое социальное положение. В Европе 1920-х годов корпоративизм давал надежду на некую защиту от беспрестанных инноваций современной экономики и от ухода потребителей, и позже эту защиту окрестили «социальной». Фермеры могли продолжать свою работу, даже если не всю их продукцию можно было сбыть на рынке. Производители кинофильмов могли теперь получать субсидии, даже если их прежняя аудитория предпочитала больше не смотреть их. Эта обширная «социальная защита», как ее стали называть, оказалась одним из последних элементов корпоративизма, занявших свое место в его системе.
В континентальной Европе все эти интеллектуальные направления и отстаивающие их политические силы слились воедино в 1920-е годы: элиты таких городов, как Мюнхен или Рим, которые включали множество националистов, ощущавших необходимость вернуться к единству и целеустремленности общества; интеллектуалы, которые ощущали потребность в экономическом порядке; крестьяне, ремесленники и другие заинтересованные группы, которые страдали от модернизации, а потому желали защиты; ученые, которые хотели получить от государства поддержку для своих исследований, и художники, желавшие точно такой же помощи для своего искусства; наконец, что немаловажно, христианские корпоративисты, которые отстаивали возрождение традиционных общин и профессий за счет ограничения мобильности капитала и «торгашеского духа» предпринимательства, ориентированного на получение прибыли. Конечно, социалисты уже успели к тому времени раскритиковать борьбу за социальный статус, деньги и власть — наиболее драматичным примером выступает цикл опер «Кольцо нибелунга» композитора Вагнера, симпатизировавшего социализму. Чтобы набрать голоса, корпоративисты подхватили эту социалистическую тему, как и другие пункты социалистической повестки, например представление интересов работников в правлении компаний, не цепляясь при этом за такие социалистические идеи, как общественная собственность, и не делая фетиша из равенства в заработной плате и полной занятости.
Все эти силы надеялись каким-то образом сбить или же подавить разнообразные тенденции и импульсы современной экономики и ее модернистской культуры. Результатом стала корпоративистская экономика. Ее главная функция заключалась в том, чтобы удерживать частный сектор под государственным контролем. Для чего? Основными целями корпоративистов были государственное инвестирование, мирное разрешение трудовых конфликтов, солидарность и социальная ответственность. Также они много думали об экономическом росте. Экономики, стоявшие на пороге современности, росли так медленно, что разрыв между их производительностью и показателями Америки и Германии становился все больше и больше. Многим странам удалось опередить Италию и Испанию с точки зрения производительности. Одни корпоративисты, включая Бенито Муссолини, считали, что проблема Италии была в достаточно скромной производительности множества семейных фирм. Другие, как корпоративисты, так и социалисты, полагали, что все дело в монополизации или картелизации в сфере крупного бизнеса. Теоретики корпоративизма исходили из того, что, согласовав усилия всего общества, особенно сообщества ученых, страна сможет перейти к более быстрым темпам научного прогресса. При этом государство должно ставить ученых на те проекты, которые, благодаря поддержке инженеров и других специалистов, приведут к значительному прогрессу в области полезных технологий, то есть к более качественным методам производства и к новым видам товаров. Так выглядела доктрина Ричарда Нельсона, получившая название техно-национализма. Она представляет собой вариант более общей системы убеждений, называемой сциентизмом, то есть веры в то, что ученые, вооруженные своими научными инструментами, более эффективно разрабатывают новые продукты и методы, чем рассеянные и плохо скоординированные инициативы в экономике свободного предпринимательства. (Первый национальный научный фонд в Италии — Consiglio Nazionale delle Ricerche был основан еще в 1923 году при Муссолини, то есть за 27 лет до появления американского Национального научного фонда.)
Корпоративистская система также стремилась привлечь на свою сторону деятелей искусства. Сохранение и развитие национальной культуры стало естественным следствием того, что общество ставилось выше индивида. Сложилось своеобразное убеждение, которое можно назвать культурализмом, будто художественные достижения способны привести в движение экономическое развитие страны, схожее с убежденностью сциентизма в том, что таким двигателем могут быть научные открытия. В девятой статье конституции Италии на правительство возлагается ответственность за поддержание и развитие культурного наследия нации. (Этот культурализм сохраняется и по сей день: когда в 2011 году правительство сократило бюджет миланского оперного театра Ла Скала, некоторые оперные фанатики назвали это решение неконституционным. Конституционным, конечно же, всегда оказывается только дополнительное финансирование, но никак не его сокращение.)
Все эти меры были направлены на установление политического контроля над экономикой частного предпринимательства, то есть подчинение ее некоему политическому руководству без, разумеется, возвращения ее под управление сеньоров с их поместьями. Корпоративисты полагали, что, если ключевые направления экономики будут заданы политически, то все пойдет именно так, как они хотят. Но какими средствами можно было достичь этого контроля? Экономику следовало разбить на группы компаний и группы рабочих, как малые, так и большие. Считалось, что рабочие и, по сути, все группы, от таксистов до фармацевтов, страдали от конкуренции — со стороны других и между собой. Некоторые социалистические мыслители утверждали, что заработная плата рабочих снижалась из-за стремления капитала «разделять и властвовать». Рабочие той или иной компании должны были быть готовы к тому, что некоторые рабочие места перейдут к рабочим в конкурирующих компаниях или отраслях в том случае, если прибавка к заработной плате заставит их компанию повысить цену на товары по отношению к ценам конкурентов. Но если бы их представлял широкий профсоюз, желательно общенациональный, рабочие обрели бы ту монопольную власть, о которой они мечтали. С точки зрения подобного тред-юнионизма, увеличение заработной платы не должно было, да и не могло бы, привести к потере рабочих мест. Странным образом корпоративистские мыслители полагали, будто объединение производителей в небольшое число крупных картелей решит проблему, поскольку при образовании картелей будет восстановлен баланс сил труда и капитала, а рабочие места удастся сохранить благодаря действиям как профсоюзов, так и картелей. Похоже, они не задумывались над тем, что повышение отпускных цен приведет к еще большему сокращению предложения в дополнение к тому, которое уже произошло из-за увеличения заработной платы. Последним аргументом корпоративистов было, однако, то, что благодаря встрече труда и капитала в их общей «палате» возникнет новая экономика единства и целеустремленности, которая положит конец локаутам и угрозам массовых увольнений, к которым прибегали работодатели, а также уклонению, саботажу и всеобщим стачкам, использовавшимся работниками. Мирное разрешение трудовых споров повысит эффективность бизнеса и в итоге приведет к увеличению, а не сокращению занятости, а также к росту прибыли и заработной платы.
Каковы бы ни были достоинства корпоративистских убеждений, целей и средств, трудно переоценить ту силу, с которой они влекли к себе европейцев. Вскоре корпоративистская доктрина была реализована на практике во многих странах как Европы, так и всего остального мира.
Корпоративизм начала XX века
Италию можно считать первой страной, построившей экономику по корпоративистским лекалам. Бенито Муссолини, родившийся в 1883 году (как Шумпетер и Кейнс) в бедной семье из провинции Форли, стал самым яростным защитником корпоративистской экономики в Италии, а потом и ее главным руководителем. Поработав недолго школьным учителем, он стал политическим журналистом и выпускал марксистский еженедельник Avanti!. Решив, что частная собственность на предприятия может послужить экономической эффективности лучше, чем рабочая собственность или рабочий контроль, накануне Первой мировой войны он порвал с социалистами и основал ежедневную газету Il Popolo d’Italia, ставшую его личным рупором. Италии, которая закончила тяжелую битву с Австрией в Первой мировой войне, не получив никакого вознаграждения, нужен был лидер, который дал бы стране надежду, что она может играть более важную роль в мире. Муссолини, сильный оратор и хитрый тактик, прекрасно подходил для этого. Он смог перетянуть на свою сторону большинство корпоративистов и многих из своих прежних союзников-социалистов, став в итоге лидером Фашистской партии. Быстро завоевав народную поддержку, он был избран депутатом парламента в 1920 году, организовал в начале 1922 года марш на Рим и вскоре после этого указом короля Виктора Эммануила III был назначен премьер-министром. В 1925 году Муссолини урезал полномочия парламента, став диктатором. В Италии, как и в других европейских странах тех времен, не было конституции, и потому эти нововведения не встретили отпора со стороны судебной власти.
В эти годы программа Муссолини была критичной по отношению к итальянскому капитализму. В «Манифесте фашизма» (1919) содержалось требование ввести значительный налог на капитал, включить рабочих в управление компаниями и принять закон о минимальном размере оплаты труда. Большое внимание уделялось производительности. Когда сформировалось правительство Муссолини, оно вскоре взяло курс на восстановление экономического роста. Однако предпринятые шаги привели к новому крутому повороту в мышлении Муссолини.
Его правительство полагало, что Британия и Америка уже обозначили путь к столетнему росту — либерализм XIX века. Муссолини отозвал большую часть социалистических законов, принятых в прошлое десятилетие. Государственная собственность на страховые компании была аннулирована в 1923 году, а на телефонную сеть — в 1925 году. Также в 1925 году он урезал права профсоюзов, которые тогда укрепились благодаря социалистам, и решил освободить от налогов иностранные инвестиции в Италию, а также заключить некоторые торговые соглашения. Правительство оказало в 1926 году финансовую помощь некоторым банкам, пострадавшим от спекулятивной атаки на итальянскую валюту, — тут мы видим сходство с сегодняшними муками капитализма. В конечном счете итальянский эксперимент с космополитическим меркантилистским капитализмом не смог породить заметного экономического роста и не сумел защитить население от серьезной рецессии.
К тому времени представления Муссолини сложились в некую концепцию корпоративистской экономики. Теперь Муссолини стремился не просто к увеличению темпов роста. Его целью стала радикальная модернизация итальянской экономики путем фундаментальной перестройки итальянских институтов, ценностей и убеждений. Муссолини не скрывал своей неприязни как к «суперкапитализму» с его массовым производством однородных потребительских товаров, так и к социалистическому картельному или монопольному капитализму, утрачивающему искру инновационности и усиливающему бюрократизацию. Несомненно, его недовольство капитализмом было вполне реальным, хотя он и не был философом корпоративизма (эта роль выпала Джованни Джентиле, который позднее написал за него «Доктрину фашизма», опубликованную в 1932 году). Не будучи корпоративистским философом, Муссолини все же стал строителем корпоративистской экономики. И построенная им система не имела ничего общего с современным капитализмом.
Архитектура корпоративистской экономики изложена в его собственных публикациях. Молекулами институциональной схемы стали так называемые корпорации (corporazioni). В промышленной классификации в итоге набралось 22 категории, например зерновые культуры, текстиль, сталь, гостиницы, искусства и кредит. Каждая из этих corporazioni в соответствии с законами о профсоюзах 1926 года («законами Рокко») должна была иметь одну ассоциацию работодателей (Associazione) и один профсоюз (Sindicato):
Классовая борьба в марксистском смысле между рабочими и господами, стоящими по разные стороны баррикад, замещается спорами по вопросам, касающимся различных категорий производителей. Споры <...> могут возникать между различными категориями рабочих или между различными категориями господ или даже между господами и рабочими, однако они рассматриваются в качестве одной из неизбежных форм человеческой неугомонности, по сути, человеческой жизни <...>
Corporazione была задумана как орган, в котором управляющие и рабочие могли бы общаться друг с другом и прийти к сотрудничеству. Corporazione приняла окончательную форму благодаря Февральскому закону 1934 года, став органом сотрудничества.
Это было существенным изменением по сравнению с довоенным социалистическим периодом. В начале 1910-х годов в Италии было немало профсоюзов, некоторые из них были юридически признаны социалистическим правительством лишь недавно. В 1910 году была основана обширная ассоциация работодателей — Конфедерация итальянской промышленности, которая должна была работать с профсоюзами, играя роль лоббистской организации. Однако после войны возник конфликт, связанный с воинственным настроем рабочего класса. Профсоюзы в 1919-1921 годах возглавили движение «фабричных советов», стремившееся к тому, чтобы управление компанией осуществлялось совместно капиталом и рабочими; конфедерация, переименованная в Confindustria, пыталась защитить позиции собственников. Фашистский режим впоследствии маргинализировал эти профсоюзы, создав свои собственные фашистские объединения. Историки датируют возникновение корпоративизма в Италии октябрем 1925 года, когда Confindustria и новые профсоюзы заключили пакт в палаццо Видони, признав друга друга единственными законными представителями труда и капитала.
Корпоративизм Муссолини не был, однако, восстановлением контроля частных собственников. Статьей 43 июльского Декрета 1926 года провозглашалось, что «corporazione — это не частное лицо, а орган государства». Статья 44 добавляла, что «корпоративные органы наделены полномочиями выступать посредниками в спорах, которые могут возникнуть между прикрепленными к ним организациями». «Хартия труда» (апрель 1927 года), закрепляя права на частную «собственность», в то же время утверждала право государства вмешиваться даже в процесс найма сотрудников компаниями. Так, итальянское правительство имело все возможности отвергать договоры между работодателями и работниками, пока не получало нужный ему договор, и даже могло диктовать компании кадровую политику. Муссолини заявил об этом праве на вмешательство в своей речи, произнесенной в январе 1934 года, заметив, что это право будет применяться только в тех случаях, когда решения патриотических собственников Италии и работников оказываются непродуманными или несогласованными:
Корпоративная экономика устанавливает порядок в экономике <...> Каким образом следует наводить этот порядок на практике? Посредством самодисциплины различных категорий, которым он важен. И только тогда, когда различные категории не способны прийти к соглашению или же достичь верного равновесия, государство может вмешаться, хотя у государства всегда сохраняется бесспорное право на такое вмешательство, поскольку оно представляет другой аспект этого явления, а именно потребление.
В этом пассаже Муссолини показывает, что он либо наивен, либо циничен. Итальянский корпоративизм с его corporazioni создавал или усугублял проблемы, которые затем, по его логике, должно было решать правительство. Теоретики корпоративизма, превращая капиталистические отрасли в «ассоциации» работодателей, которые были крупнее и обладали большей ценообразовательной способностью, чем капиталистические картели, и в «синдикаты», которые опять же были больше и в некоторых случаях сильнее традиционных профсоюзов, настолько усиливали монопольную власть многих структур и коалиций, что в конечном счете для ее ограничения требовались обширные и агрессивные действия государства. Однако мы бы поспешили, если бы из этого частичного анализа сделали вывод, что корпоративистские экономики обязательно должны были работать в целом хуже, чем современные экономики, или, по крайней мере, хуже, чем относительно хорошо функционирующие экономики из числа современных.
Эта трехчастная система постепенно вводилась в строй начиная с 1926 года, а полного своего развития достигла к 1935 году. Она представляла собой совершенно новое явление, и высказывания о ней — как одобрительные, так и завистливые — можно найти у Уинстона Черчилля, Джорджа Бернарда Шоу и Джона Мейнарда Кейнса. Вряд ли нужно добавлять, что во второй половине десятилетия Муссолини, завершив свои экономические проекты, перешел к осуществлению имперских планов в Эфиопии и на Адриатике, а затем навсегда опорочил свое правление, применив силу государства против гомосексуалистов, цыган и евреев. Однако в первой половине десятилетия создание в Италии работоспособной корпоративистской экономики произвело большое впечатление на многие страны во всем мире и, несомненно, сыграло определенную роль в том, что и они решили пойти по корпоративистскому пути.
Что касается Германии, то ее собственная корпоративистская философия зародилась задолго до полной реализации итальянского варианта. По сути, развитие корпоративизма здесь началось раньше, чем в Италии. Еще до того, как папа Лев XIII призвал к социальной ответственности, в Германии уже появились свои первые критики капитализма: Фердинанд Теннис, который в 1887 году сформулировал свой тезис о разрушении общин и гильдий, и Эмиль Дюркгейм, утверждавший, что капитализм провоцирует возникновение конфликтов без правил. В 1920-х годах в немецкой политике все сильнее стали звучать мотивы того же корпоративистского мышления, что и в Италии,— отвращение к индивидуализму, неприятие экономической политики laissez-faire и презрение к мелкой буржуазии. Однако некоторые составляющие этого мышления здесь были более выраженными, и в то же время социализм в Германии имел более крепкие корни, чем в Италии, поэтому развитие корпоративистской экономики в итальянском стиле было затруднено и заняло больше времени.
Адольф Гитлер сыграл ключевую роль — практически в том же смысле, что и Муссолини. Гитлер, бывший студент, обучавшийся искусству в Австрии и работавший в 1919 году в Мюнхене на немецкую армию, был послан шпионить за левой Немецкой рабочей партией, все более сильной соперницей респектабельной Социал-демократической партии. Вскоре он выяснил, что ее идеи — немецкий национализм и антисемитизм — похожи на его собственные. Используя свои ораторские таланты, он быстро сделал карьеру в партии, привлек к ней некоторых представителей армии и в 1920 году предложил переименовать ее в Национал-социалистическую немецкую рабочую партию (или НСДАП), которая позже стала сокращенно называться нацистской партией, чтобы подчеркнуть национализм, но в то же время удержать голоса избирателей социалистического сектора.
Главной темой нацистской партии в 1920-х годах и позже было желание вернуть высокую производительность (Leistung) экономике, что совпадало с постоянным мотивом партии Муссолини — productivita. Первая программа партии, созданная в 1925 году и получившая название «25 пунктов», была по своему направлению такой же антикапиталистической, как и итальянский манифест 1919 года. Она требовала упразднения незаработанного дохода, национализации трестов, земельной реформы и взращивания «здорового среднего класса». В своем противостоянии эгоизму она доходила до ненависти:
Действия индивида не должны сталкиваться с интересами целого <...> а должны направляться на общее благо <...> Мы призываем к безжалостной войне со всеми, чьи действия наносят урон общим интересам <...> ростовщикам <...> другим дельцам <...> еврейскому материалистическому духу. Партия убеждена, что наша нация может достичь непоколебимого благосостояния благодаря одному лишь принципу — преобладанию общего интереса над частным.
В 1933 году нацисты получили большинство в Рейхстаге, а Гитлер был назначен канцлером. Путь к этой победе был проложен немецкой Депрессией 1929 года (или «спадом»), а также тем, что нацисты постоянно критиковали веймарское правительство за слабость в вопросе о немецких репарациях (хотя оно дважды проводило переговоры по их уменьшению, а реальные выплаты были невелики). Национал-социалисты приступили в 1933 году к построению корпоративистской системы трехчастного типа, состоящей из капитала, труда и государства. Законом 1934 года «Об организации национального труда» устанавливалось определенное число промышленных групп, в каждой из которых «ведомые» подчинялись иерархии «вождей». В 1935 году было введено регулирование профсоюзов. Их призвали искать некоммерческие стимулы для повышения производительности. Картелями была охвачена практически вся экономика, и вступление в них стало обязательным. На вершине всех этих ассоциаций стояла недавно созданная Национальная экономическая палата, которая обладала полномочиями принимать законы и декреты. Система была построена так, что государство могло вмешиваться ровно в той мере, в какой оно само этого пожелает.
Какое-то время государство пыталось управлять значительной частью экономики: набирало рабочих на запланированные позиции, указывало компаниям, что производить и в каком количестве, устанавливая цены и размер заработной платы. Однако к 1937 году государство отступило: Палате было приказано больше не заниматься регулированием цен и работы рынка и картели снова стали самостоятельно устанавливать цены и заработную плату. Внимание нацистского государства теперь было сосредоточено на внешней политике, так что компании могли почти свободно конкурировать за потребителей на рынке и за правительственные контракты. Однако неограниченная власть государства гарантировала, что ни одна компания не могла пойти против четко заявленных целей правительства. Компании, скорее, могли стать инструментами государства, поскольку стремились получить государственные контракты и субсидии. В «Дороге к рабству» Хайек отмечал, что, по его мнению, немецкие бизнесмены соблазнились идеей, будто снова обрели автономию от государства, которой они обладали, когда экономика Германии была относительно современной.
В Германии, как и в Италии, элементы корпоративизма существовали задолго до межвоенного периода. Гильдии купцов и ремесленников, а также профессиональные гильдии играли важную роль в немецких землях еще в XII веке, и уже тогда они пытались контролировать цены и стандарты производителей, оказывая влияние на провинциальных или общенациональных (если таковые имелись) правителей и законодательные органы. Однако конкуренция, которая пришла вместе с капитализмом, ослабила их, а Наполеон запретил их деятельность на территории всей своей империи, так что их влияние в современных экономиках XIX века по меньшей мере снизилось. Поворотный момент наступил в 1871 году, когда Отто фон Бисмарк завершил объединение немецких земель, утративших единство в результате включения в Австро-Венгерскую империю в 1866 году. Историк Ульрих Нокен датирует возникновение немецкого корпоративизма 1871 годом, тогда как Вернер Абельсхаузер считает 1879 год «датой рождения современной системы корпоративистского согласования интересов». Складывающаяся в Германии современная экономика имела определенные корпоративистские черты. Так, в ней существовали ассоциации производителей, называемые торгово-промышленными «палатами», — они были нужны для лоббирования, определения норм заработной платы и установления цен. Имелись в ней и промышленные профсоюзы, в основном небольшие и слабые (главным образом из-за принятия в 1879 году антисоциалистических законов, которые были отменены только в 1890 году), если сравнивать их с немецкими профсоюзами времен Первой мировой войны и эпохи после окончания Второй мировой. Конфедерации работодателей и в меньшей мере профсоюзы занимались «закулисными махинациями» с правительством, которые были характерны для экономики вильгельмовской Германии. Бисмарку, занимавшему пост рейхсканцлера в 1871-1890 годах, не удалось создать Национальный экономический совет, способный налагать вето на законы, принимаемые парламентом (рейхстагом), и одновременно предлагать собственные законодательные проекты, как это делал Прусский экономический совет, основанный Бисмарком для усмирения прусского парламента. Но хотя экономические вопросы ему приходилось согласовывать с рейхстагом (в отличие от Гитлера), «железный канцлер» обладал огромным влиянием и не постеснялся использовать свою власть для предоставления финансирования сталелитейной промышленности в 1880-1890-х годах. Следовательно, можно считать, что к концу XIX века Германская империя создала собственную версию корпоративизма, который историки называют «добровольным» или «консенсуальным», противопоставляя его принудительному или всеобщему корпоративизму 1930-х годов. В добровольный немецкий корпоративизм первых лет Веймарской республики (1919-1924) были включены профсоюзы, когда ассоциации работодателей, уступив сильным профсоюзам военных лет, согласились сесть с ними как равными за стол переговоров.
Популярность межвоенного корпоративизма легко понять по массовым митингам и полученной им широкой поддержке, а также по прямым свидетельствам современников и косвенным реакциям художников на изменение настроения эпохи. Во многих средах возникло ощущение нового пути, обещающего новые открытия. Основной, или даже единственный, мотив, скрывающийся за корпоративистским проектом, понять было несложно. Это все более выраженное неприятие обществом и капитализма, и социализма. Корпоративизм представлялся «третьим путем» (la terza via). Он был, пользуясь удачным выражением историка Зеева Стернхелла, «ни правым, ни левым», то есть, по крайней мере, ни старым правым, ни старым левым. (Несколько забегая вперед, можно отметить, что в послевоенный период новый корпоративизм станет средой и для новых правых, и для новых левых.) Следовательно, корпоративизм был привлекателен как для тех, кто ощущал усталость от капитализма, так и для тех, кто боялся социализма. Первые цеплялись за корпоративизм как средство, позволяющее убежать от модернизма и всех тех бед, которые пришли или могли прийти с модернизмом и современной экономикой, то есть от опасностей рыночной конкуренции, безработицы, неуправляемой промышленности. Вторые видели в корпоративизме альтернативу произволу и серости социалистической экономики, которая лишала людей не только их сбережений, но и всякого интереса к жизни, ограничивая открытие новых компаний и осложняя построение карьеры. Корпоративистские политики могли говорить, что корпоративистская структура устранит конфликт между рабочими и собственниками, а также социалистический конфликт между пролетариатом и всеми остальными, перестроив людей так, что они будут стремиться к общему благу, а государство будет заботиться об удовлетворении минимальных потребностей людей в простых частных благах. Поскольку политики не могли сначала построить для народа модель корпоративистской экономики, чтобы сравнить ее в лабораторных условиях с реальной капиталистической экономикой, они сочли это предлогом для того, чтобы сломать большую часть капиталистической структуры и соорудить на ее месте новую корпоративистскую экономику. Сначала нужно было избавить страну от капиталистической экономики, а затем уже заняться настройкой корпоративистской экономики для достижения наилучших результатов. Поскольку в 1929 году мировая экономика находилась в состоянии кризиса, а на горизонте маячила Великая депрессия, обоснование того, что тогдашние капиталистические экономики считались системами, от которых нужно как можно быстрее избавиться, не составляло большого труда. Наконец, политики могли хвалиться тем, что приняли меры, на которые оказались неспособны законодательные органы, в которых сторонники восстановления капитализма и защитники развития социализма вели между собой безрезультатные споры. Когда же политики брали власть в свои руки, они пользовались поддержкой, потому что казалось, что они действительно что-то делали, а не просто спокойно стояли в стороне, оправдывая себя тем, что по крайней мере они не делали хуже. В ряде стран, где уже присутствовали элементы корпоративизма, население было воодушевлено перспективами нового начала.
Корпоративизм не ограничивался Италией и Германией. В результате переворота 1936 года генерал Франсиско Франко положил конец социализму Испанской республики, хотя корпоративистское мышление в Испании так и не стало столь же распространенным, а корпоративистская надстройка — столь же обширной, как в Италии. В Португалии Антонио Салазар, профессор экономики в университете в Коймбре и поклонник Шарля Морраса и папы Льва XIII, занимавший пост президента в 1932-1968 годах, опирался на некоторые корпоративистские идеи. (Этот эксперимент вызвал значительный интерес во Франции.) Следующей в ряду стоит Австрия, где в 1934 году Энгельберт Дольфус, только что ставший канцлером, начал внедрять некоторые элементы корпоративистской доктрины монсеньора Игнаца Зейпеля. В Ирландию корпоративизм пришел в 1937 году, когда его взяли на вооружение такие антикапиталистические партии, например, Шинн Фейн, и поддержала Церковь.
Что можно сказать о Франции? В начале века в салонах Парижа было много воинствующих интеллектуалов, исповедовавших социалистическое слияние, которое покончит с индивидуализмом и демократией, — среди них можно назвать Мориса Барра, Жоржа Сорреля и Шарля Морраса. Тем не менее Франции межвоенных лет удалось избежать установления корпоративистского аппарата по образцу того, что был создан Муссолини и Гитлером. Но после того, как немецкие солдаты в 1940 году вошли в Париж, в 1941 году был установлен режим Виши, который стал развивать систему экономического планирования, подчиненную корпоративистскому духу. Менее чем через пять лет режим Виши был уничтожен, но правительство генерала Шарля де Голля, действовавшее в 1944-1946 годах, внедрило в 1946 году «индикативный план» (plan indicatif), а в Четвертой республике 1946-1958 годов применялись четырехлетние планы, наследующие традиции четырехлетних планов Италии и Германии 1930-х годов. Подобными методами правительство пыталось задать направление развития французской промышленности.
В Южной Америке элементы корпоративизма пришли в Бразилию при правлении Жетулио Варгаса, особенно в период диктатуры 1937-1945 годов. Трудовое законодательство было дословно переписано с итальянского, также были созданы картели, контролирующие ключевые отрасли, а правительство пыталось провести индустриализацию. (Однако достаточно мирно настроенный Варгас, как и Салазар, подавил фашистскую и нацистскую партии. Он также распустил радикальную католическую партию Плиниу Салгаду Бразильское интегралистское движение (Integralista Brasileira)). Корпоративизм несколько иного толка пришел в Аргентину во время первого президентского срока Хуана Перона, в 1943-1955 годах. Промышленные профсоюзы стали тогда становым хребтом перонистской партии, осуществляющей масштабные вмешательства в промышленность и сельское хозяйство.
В Азии крупные вертикальные монополии Японии, так называемые дзайбацу, обычно контролируемые одной большой семьей, приобрели настолько большое влияние после Первой мировой войны (хотя и возникли только в период Мэйдзи в последние десятилетия XIX века), что их тесные контакты с центральным правительством стали неизбежными. Корпоративистская структура сложилась потому, что имперское правительство не могло держать их на коротком поводке или же расформировать. Корея пришла к корпоративистской структуре после окончания японского правления в 1945 году, когда правительство в обмен на «откаты» раздало японские заводы и другие выгодные активы горстке корейских бизнесменов.
Что касается англосаксонских стран, было бы большой ошибкой полагать, будто они в межвоенные годы тоже построили корпоративистскую систему по образцу той, что была внедрена в Италии и Германии. В 1920-1930 годы в Америке и Британии сила и численность профсоюзов постоянно росли, тогда как в Италии и Германии они притеснялись. Американцы по-прежнему придерживались критической позиции, заявленной «прогрессистами», когда на европейском континенте спешно создавались картели. Вопрос в том, обладали ли экономики Америки и Британии корпоративистскими качествами, более или менее сопоставимыми с теми, что имелись у Италии и Германии. В Америке масштабное государственное вмешательство в экономику началось после ужасающего спада 1929-1933 годов, ставшего началом Великой депрессии. Франклин Рузвельт одержал оглушительную победу на президентских выборах 1933 года, и вскоре был принят целый ряд законов «Нового курса». В соответствии с Законом о восстановлении промышленности, принятым в 1933 году, создавалась Национальная администрация восстановления промышленности (NRA), которая должна была собрать команду из лидеров всех отраслей, чтобы разработать «кодексы честной конкуренции», устанавливавшие цены и ставки заработной платы, чтобы остановить экономический спад, который, как считал Рузвельт, существенно усиливался в результате роста безработицы. Принятие кодекса не было обязательным, но использование эмблемы «голубого орла» компаниями, подписавшимися под ним, должно было выполнять функцию социального давления. (Телезрители могут и сегодня увидеть эту эмблему в первом кадре кинофильма братьев Маркс «Утиный суп».) Многие публицисты, включая и тех, что считались наиболее проницательными, считали создание NRA весьма тревожным шагом, ведущим к «коллективизму» корпоративистской экономики:
Важная особенность всей этой концепции заключалась в том, что каждая кодифицированная отрасль будет обладать почти полной монополией на американском рынке, поэтому ее монопольные прибыли позволят ей платить высокую заработную плату. Но чтобы сохранить такую монополию, необходимо было оградить себя от конкурентов. Поэтому в более «развитых» кодексах предусматривались ограничения на создание новых предприятий и использование новых методов, а все сложившееся устройство оказывалось защищенным <...> благодаря возможности вводить абсолютное эмбарго на импорт любого рода <...>
В то же время, с точки зрения большинства наблюдателей, интервенционизм «Нового курса» нельзя было сравнивать с корпоративистской Европой, где государственное вмешательство стало поистине безграничным, где уже не нужны были никакие законы, сами законодательные органы были кастрированы, а у судов не было права пересматривать и отменять постановления правительства. NRA же в 1935 году единогласным решением Верховного суда по делу «Птицеторговая корпорация Шехтера против Соединенных Штатов Америки» была признана неконституционной. Вскоре Рузвельт ввел в состав Верховного суда новых судей, чтобы тот больше отвечал его желаниям, но NRA не была восстановлена, а репутация Верховного суда, похоже, улучшилась, а не ухудшилась.
С принятием «Нового курса» социальная мысль в Америке, хотя и не всегда социальное действие, радикально отстранилась от либеральной мысли XIX века. Показательным примером является высказывание главы NRA Дональда Ричберга:
Не будет возврата <...> к позолоченной анархии, выдававшей себя за «неистребимый индивидуализм». Если промышленность не будет в достаточной мере социализирована ее частными собственниками и менеджерами и если основные отрасли не станут работать, соблюдая общественные обязательства, отвечающие общественным интересам, распространение политического контроля на частную промышленность станет неизбежным шагом.
Но это, скорее, были угрозы, чем реальные дела. В период Великой депрессии правительство предприняло ряд необычных мер, граничащих с радикализмом, которые привели к появлению новых категорий рабочих мест. Например, «Гражданский корпус охраны окружающей среды» (Civilian Conservation Corps) нанимал фотографов и документалистов, чтобы запечатлеть на пленке виды и звуки сельской Америки, прежде чем она окончательно исчезнет. Администрация развития общественных работ предприняла ряд крупных строительных инициатив. Хотя федеральное правительство выдавало кредиты железным дорогам, а правительства штатов строили каналы, огромные федеральные плотины, такие как Плотина Гувера, все же оставались необычным зрелищем. Эти новые инициативы в какой-то мере напоминали проекты, осуществлявшиеся в Германии. Однако все эти новые рубежи могли восприниматься обществом всего лишь как временные меры, а не как переход от капиталистической культуры к корпоративистской. «Чтобы все осталось по-прежнему, — говорит князь дон Фабрицио ди Салина в „Леопарде“ Висконти, — все должно измениться».
«Новый курс» привел также к ряду изменений, которые должны были стать постоянными. В ответ на злоупотребления и нежелание раскрывать конфликты интересов в банковской отрасли и на фондовом рынке, выявленные комиссией Пекоры, конгресс принял в 1933 году Закон Гласса-Стиголла, требующий разделения между коммерческими и инвестиционными банками; также в 1933 году был принят Закон о ценных бумагах, запрещавший предоставление ложной информации по предлагаемым акциям. В 1934 году был принят Закон об обороте ценных бумаг, в соответствии с которым создавалась Комиссия по ценным бумагам и биржам, регулирующая фондовые биржи. В 1935 году был создан Национальный совет по трудовым отношениям, целью которого было предупреждение и исправление «несправедливых трудовых практик среди работодателей частного сектора и профсоюзов». Однако и эти меры едва ли кто-то считал ножом, вонзенным в сердце современного капитализма. Защита, которую они обеспечивали потенциальным инвесторам и работникам, позволила значительно повысить доверие к рынкам.
Важным шагом в сторону корпоративизма стало закрепление Законом о трудовых отношениях 1935 года, или Законом Вагнера, права работников организовывать новые профсоюзы и вступать в уже существующие. Конгресс заявил, что «неравные переговорные возможности» работников и работодателей ведут к «экономической нестабильности», а отказ компаний от переговоров приводит к забастовкам, и оба этих фактора мешают торговле. Это было новшеством: прежние правительства не поддерживали профсоюзы, и они лишь дробили организованный бизнес — картели и растущие монополии. Прогрессистское движение, лидером которого в 1910-х годах выступал Теодор Рузвельт, было нацелено на подрыв монополий. Такой же позиции придерживался и Вудро Вильсон («Я за большой бизнес, но я против трестов»). После Типот-доумского нефтяного скандала 1923 года, когда вскрылось взяточничество среди федеральных чиновников, государство решило дистанцироваться от бизнеса и не предоставлять ему дополнительной правовой защиты. В 1930-х годах отношения между деловыми кругами и Вашингтоном были достаточно прохладными.
Эти и другие изменения не создали у американцев ощущения того, что происходил отказ от общественных ценностей, характерных для Америки. Можно сказать, что Франклин Рузвельт пошел на уступки корпоративизму, которые, однако, позволили уберечь современный капитализм от его полного замещения корпоративизмом. Можно также утверждать, что лишь спустя многие годы после «Нового курса» корпоративизм стал совершать набеги, грозившие уничтожением современного капитализма.
Насколько эффективными были новые корпоративистские экономики континентальной Европы, особенно Италии и Германии, по сравнению с экономиками, все еще относившимися к категории современного капитализма, например с американской и британской? Корпоративистская экономика Италии заработала только в конце 1920-х годов, экономика Гитлера — с 1933 года, а в конце 1930-х годов уже началась Вторая мировая война. Поэтому число «естественных экспериментов», имевших место в указанный период времени, на основании которых можно делать какие-то выводы, невелико. Одним из таких экспериментов стал серьезный спад, который начался в Британии в 1926 году, а во всех остальных странах—в 1929 году. И Рузвельт, и Гитлер пришли к власти в начале 1933 года.
Бытует мнение, что Гитлер использовал корпоративистские инструменты, чтобы быстрее вывести Германию из этого спада, тогда как Рузвельту из-за господствовавшей в стране идеологии laissez-faire пришлось дожидаться депрессии, в которую перерос спад и которая продлилась еще восемь лет. Однако показатели производительности в Германии и Америке говорят о совершенно иной картине:
[К 1936 году] ВВП Германии в реальном выражении восстановился примерно до того же уровня, что был [в 1929 году]. И это восстановление, несомненно, было быстрым. Однако оно было несравнимо с восстановлением [за тот же промежуток времени], достигнутым в США при совершенно иных политических условиях. И темпы роста немецкой экономики за все время существования Третьего рейха так и не превысили темпов роста веймарской экономики после первой серьезной рецессии зимой 1926-1927 годов. То есть можно представить, что восстановление происходило бы так же быстро и при совершенно иной экономической политике. В этом строго контрафактуальном смысле нацистскую экономическую политику нельзя считать «причиной» восстановления немецкой экономики.
Кроме того, если бы Рузвельт и его предшественник Герберт Гувер увеличили объемы капитального строительства, экономика не стала бы от этого фундаментально корпоративистской (и даже близко не была бы на нее похожа), но при этом, вероятно, могла бы восстановиться быстрее — то есть быстрее немецкой. («Вероятно, могла бы», потому что действия правительства, нацеленные на увеличение совокупной занятости, не подчиняются абсолютно достоверным законам, в отличие, скажем, от рычага, поднимающего большой вес.) Если посмотреть на восстановление четырех крупных экономик после тяжелого спада, начавшегося в 1926 году в Британии и в 1929 году в остальных странах, то окажется, что во всех этих странах национальное производство начало постепенно восстанавливаться в течение последующих пяти-шести лет.
Еще более поразительно, что в 1930-1941 годах в Америке производительность, измеряемая как национальный продукт на человеко-час или в каких-то более сложных единицах, росла рекордными темпами, превышавшими даже темпы роста в предыдущем десятилетии, тогда как в Италии и Германии производительность росла гораздо медленнее, чем в Америке 1930-х годов, и ненамного быстрее, чем в самих же Италии и Германии 1920-х годов. Согласно одному из объяснений, в Америке в 1920-х годах произошел всплеск инноваций, связанных с разработкой и внедрением множества продуктов и процессов, толчком к появлению которых послужила электрификация. Но к концу десятилетия инновации еще не успели в достаточной мере распространиться по экономике, и это послужило основой для дальнейшего распространения новых продуктов и процессов в 1930-х годах. Такое более позднее распространение привело к тому, что огромное число рабочих потеряло рабочие места, причем ситуация еще больше усугублялась переоценкой доллара и нежеланием иностранных государств увеличивать американский экспорт.
Растущий разрыв в производительности сначала был лишь легким уколом для самолюбия Гитлера. В своих «Застольных беседах» он жаловался на то, что немецким автопроизводителям 1930-х годов не удалось сократить количество рабочих, необходимых для сборки одного автомобиля, тогда как Ford Motor Company смогла заметно уменьшить потребность в рабочей силе. Как позже отметят историки, эта невероятная производительность в Америке позволила изготовить тысячи танков, грузовиков и истребителей, и именно благодаря им, а не массированным бомбардировкам городов, в конечном счете удалось разгромить Германию во Второй мировой войне. Резкий рост производительности, который в 1930-х годах на какое-то время стал угрозой для современного американского капитализма, в итоге спас этот современный капитализм от захвата корпоративистскими идеями.
Разгром гитлеровской коалиции во Второй мировой войне привел к возвращению старых демократических систем в Италии и Германии, а также в оккупированных ими странах. В 1947 году в Италии была принята первая для страны конституция, в которой содержалась статья о праве судов пересматривать и отменять постановления, принимаемые исполнительной властью, а также законы, принимаемые парламентом. Германия последовала ее примеру в 1949 году, когда была принята конституция, по духу более близкая к Веймарской конституции с ее социал-демократическими целями, чем к имперской конституции Бисмарка 1871 года.
Некоторым старым праворадикальным партиям удалось пережить войну, а кое-где даже появились новые. Они обыгрывали несколько фашистских тем: «страх разложения и упадка, утверждение национальной и культурной идентичности, угрозу национальной идентичности со стороны неассимилированных иностранцев, а также необходимость более сильной власти, способной справиться со всеми этими проблемами». Но, чтобы получить достаточно голосов для значительного (или хотя бы какого-то) представительства в парламентах, большинству этих партий пришлось поддерживать программы умеренно правых или же прикрываться туманным термином «постфашизм», что бы это ни значило. И даже крайне правые партии больше уже не нападали на демократию и верховенство закона.
Эти прогрессивные политические шаги позволили Германии и Италии пересмотреть характер и эффективность национальных экономик, сложившихся в межвоенные годы. К чему же привела такая переоценка? Заставила ли она европейские страны вернуться к корпоративизму, его институтам, политике и мышлению? И наблюдался ли в последующем десятилетии рост корпоративизма в целом? Какие рецепты корпоративизма были отброшены, а какие, наоборот, были добавлены?
Послевоенная эволюция корпоративизма
Согласно общераспространенному мнению, влияние корпоративистских идей после войны пошло на спад, поскольку ослабла поддерживающая их сила. А эта сила уменьшилась, поскольку ушло социальное напряжение, вызванное межвоенными катастрофами — разрухой после Первой мировой, великой инфляцией и Великой депрессией. Также говорят, что демократия теперь настолько сильна, что народ получает защиту благодаря урне для голосования, тогда как раньше ему были нужны профсоюзы, лоббирование и сильное государство. Но между социал-демократией и корпоративистской экономикой нет никакого противоречия, и непонятно, почему они не могли сосуществовать. Некоторые серьезные экономисты в Европе 1960-1970-х годов утверждали, что в их странах не было понимания того вреда, которым оборачивалась неспособность сохранить относительную свободу предпринимательства, — это Герберт Гирш в Германии, Раймон Барр во Франции, а также Луиджи Эйнауди и Паоло Силос-Лабини в Италии. Но мало кто систематически занимался изучением корпоративизма во второй половине XX века.
Имелись ли свидетельства того, что в послевоенные десятилетия Германия и Италия отказались от своего корпоративизма и сформировали более современные институты, программы и культуры? Или же данные подтверждали сохранение, а может даже и обновление или усиление их корпоративизма? А что можно сказать о Британии и Франции? Или об Америке? Эти вопросы редко становились предметом исследования.
В Западной Европе в целом и в Германии в частности в первые послевоенные годы было проведено несколько экономических реформ в духе laissez-faire или неолиберализма, что стало радикальной переменой по сравнению с межвоенной корпоративистской политикой. Экономики европейского континента стали намного более открытыми для внешней торговли (сначала это была двухсторонняя торговля или бартер, а потом и многосторонняя торговля). Позже они открылись и для движения капитала, когда правительства лишились права удерживать частный капитал внутри национальных границ. А в конце концов они разрешили финансовым компаниям и фирмам конкурировать, невзирая на границы, в том числе и перемещать штаб-квартиры компаний в другие страны. (Большая часть соответствующей организационной работы была проведена в Европейской экономической комиссии, созданной, когда ФРГ, Франция, Италия и страны Бенилюкса основали Европейский союз.)
В Германии резкий поворот в политике начался с экономической реформы 1948 года, проходившей под руководством министра экономики Людвига Эрхарда. В соответствии с этой реформой, неолиберальные принципы, противоположные принципам корпоративистской модели, должны были быть воплощены в виде «социальной рыночной экономики» ФРГ, созданной в 1949 году. В своей книге 1957 года Wohlstand für Alle («Благосостояние для всех»), вышедшей в английском переводе под заглавием Prosperity through Competition («Процветание через конкуренцию»), Эрхард связывает почти двукратное увеличение национального продукта Западной Германии в 1949-1956 годах с возрождением конкуренции в экономике и восстановлением уверенности в том, что инфляция не отнимет у кредиторов их прибыли. Эрхард считал, что страна выиграла, отвергнув как корпоративистское стремление обойтись без индивидуальных стимулов, так и социалистическое стремление больше думать о распределении богатства, чем о том его уровне, которого можно достичь благодаря производительности.
Анализ Эрхарда (осознанно или неосознанно) исходит из того, что, когда в 1949 году производство в Германии снова выросло до уровня, соответствующего последнему мирному году (1936), восстанавливать больше уже было нечего, поэтому последующее удвоение производства следует объяснять ростом конкуренции и большим, чем в годы Гитлера, доверием, то есть новыми инвестициями и обусловленным ими приростом производительности. Не станем заострять внимание на том очевидном упущении, что на самом деле некоторые капитальные строения, такие как железнодорожные линии и фабрики, все еще могли нуждаться в восстановлении, так что в последующие годы производство все равно бы выросло независимо от роста конкуренции. Из-за гораздо более важного упущения вся Европа впала в заблуждение, решив, что она встала на путь вечного «устойчивого роста», как он толковался у Ростоу. Никто не понимал, что производительность на европейском континенте могла расти так быстро главным образом потому, что компании могли без особых затрат увеличить и ее, и собственные прибыли, отбирая, приспосабливая под свои нужды и внедряя новые товары и методы производства, которые уже были разработаны и распространены в Америке, в меньшей степени в Британии, а также в ряде других стран за пределами Европы в 1920-1930-е годы, но которые так и не были освоены в Европе из-за общественных потрясений и стремления корпоративизма к закрытой экономике. Для столь блестящего «догоняющего» роста неолиберальной конкуренции и уверенности было недостаточно: он стал возможен благодаря тем доступным технологиям, которые уже были опробованы другими по ту сторону Атлантики.
Вернулся ли корпоративизм после того, как все кирпичные стены и шпалы железнодорожных путей были восстановлены? Вернулся ли он после 1949 года? Если бы мы всерьез занялись здесь поиском статистики, позволяющей оценить степень возвращения корпоративизма, нам понадобился бы перечень показателей — по годам или по десятилетиям — силы корпоративизма, то есть, например, его влияния на политические и экономические программы. К этим показателям относятся различные виды государственного вмешательства в производство: объем регулирования (норм и правил), бюрократические «рогатки» (разрешения и т. д.), ограничения на вхождение в отрасли и профессии, «промышленная политика» и налогообложение. (Попутно можно заметить, что социализм больше беспокоился о том, как именно делались вещи, а не о том, что это были за вещи.) В другом комплексе показателей отражается перераспределение или контроль доходов: субсидируемое социальное страхование, «координация» уровня заработной платы отраслями или профсоюзами, снижение цен на акции как свидетельство ущемления государством имущественных прав акционеров, преобладание компаний-зомби, которые невозможно ни продать, ни закрыть. Высокая занятость в государственном секторе — еще один показатель, поскольку вмешательство в частный сектор требует кадров, которые будут им заниматься. Имеются также количественные показатели силы ценностей — желаний и убеждений, связанных с корпоративистским мышлением или противостоящих ему. (Многие из этих показателей силы корпоративизма используются в следующих двух главах для проверки тезисов, выдвигаемых от имени корпоративизма.)
Но в этой главе мы занимаемся историей, поэтому нам важны значительные события — пики и спады. Два процесса указывают на то, что корпоративизму не пришлось слишком долго дожидаться своего возвращения. Как пишет Абельсхаузер, во время кризиса, вызванного «корейским бумом» в Германии, «влиятельные секторы немецкой промышленности [начали] реформировать государственную корпоративистскую систему межвоенного периода» (ibid., р.308). Кооперация между различными ассоциациями производителей, возродившаяся в начале 1950-х годов, заставила вспомнить одного из исследователей о «хорошо зарекомендовавшей себя немецкой традиции <...> которая осталась практически невредимой после краха нацистской экономики и <...> реформы 1948 года».
Другим процессом стало смещение власти между трудом и капиталом в рамках корпоративистской структуры. С одной стороны, корпоративизм приводит к слиянию правительства с бизнес-сектором, когда хозяйственная деятельность зависит главным образом от переговоров с правительством, а не от работы рыночных механизмов. С другой стороны, большое значение имеют отношения между правительством и профсоюзами. К концу 1960-х годов представительство труда в Европе заметно усилилось, в результате чего «трипартизм» («трехчастность») классической корпоративистской доктрины превратился в реальность, пришедшую на смену прежнему «бипартизму».
Одним из аспектов новой власти рабочего класса стали места в наблюдательных советах крупных компаний. В Германии это не было каким-то большим делом, потому что в ней всегда в той или иной степени сохранялась социалистическая враждебность к крупному бизнесу. Однако в 1990-х годах все зашло настолько далеко, что профсоюзам удалось получить места в инвестиционных комитетах. На этот раз немцы испугались. Возникли опасения, что такие перемены способны будут заблокировать выгодные инвестиции или планы компаний по проведению реформ, необходимых как для их выживания, так и для сохранения рабочих мест. Однако экономистам не о чем было беспокоиться. В 2005 году выяснилось, что Volkswagen, крупный немецкий автопроизводитель, на протяжении более чем десяти лет давал взятки представителям профсоюза.
В 1967 году министерство экономики превратило трипартизм в официальный курс, задействовав программу «Согласованных действий», которая усаживала за стол переговоров труд, капитал и государство. Хотя этот формальный трипартизм просуществовал только десять лет, неформальные трехсторонние отношения вылились в сотрудничество «либеральных» корпоративистов, представляющих как работодателей, так и профсоюзы. Схожий процесс создания трехсторонних структур развернулся в те же самые годы и в Италии. Именно тогда там стал использоваться термин «Tavolo di concertazione», обозначавший практику формального консультирования представителей труда, капитала и государства. Но были ли все эти трехсторонние структуры в континентальной Европе всего лишь пустыми словами или же они действительно оказывали определенное влияние?
У трехсторонних отношений были и свои выгодные моменты. Вассенаарские договоренности 1982 года, заключенные между профсоюзами и организациями работодателей в разгар экономического спада в Европе, открыли новую эпоху регулирования заработной платы и, по-видимому, способствовали созданию некоторого числа рабочих мест в Нидерландах. Неясно, правда, насколько прочными были эти результаты. Данные, собранные Организацией экономического сотрудничества и развития (ОЭСР), показывают, что спустя два десятилетия, в 2004 году, уровень безработицы в Нидерландах был средним для стран ОЭСР — где-то между британским и американским уровнями, — тогда как показатели отработанного времени на одного работника были одними из самых низких. Следовательно, устойчивое влияние на рынок труда невооруженным глазом разглядеть невозможно. С другой стороны, благодаря увещеваниям канцлера Герхарда Шредера, представлявшего СДПГ, Германия провела в 2003 году переговоры по так называемой Повестке-2010 — ряду мер, направленных на сокращение затрат на заработную плату и повышение «гибкости» национального рынка труда. Снижение затрат на рабочую силу в бизнес-секторе продолжалось около десяти лет, и именно с ним главным образом связан бум немецкого экспорта в последние годы. Однако сегодня статистика рынка труда в Германии не выглядит особенно выдающейся. Уровень безработицы в Германии в последние годы типичен для Европы, если не брать высоких уровней в кризисных странах — Италии и Испании, а показатели отработанного времени на одного работника лишь немногим лучше, чем в Голландии или Норвегии. (Но безработица, возможно, ниже, чем могла бы быть.) Однако влияние корпоративизма, как формального, так и неформального, может простираться гораздо дальше регулирования заработной платы, как было показано выше.
Можно было бы подумать, что переход к трипартизму и, в целом, к идее, что невозможно сделать что-то важное без «социальных партнеров», был предвестником возрождения корпоративизма в Германии или Италии, а может быть и в большей части или даже во всей континентальной Европе. Что в таком случае позволяют увидеть статистические показатели корпоративизма, предложенные выше? Есть данные, демонстрирующие рост государственного сектора в нескольких странах в послевоенные десятилетия. Есть также данные переписи населения по Германии межвоенного периода. В 1933 году в государственном секторе Германии было занято 9% всех работников, а к 1938 году это число выросло до 12%, что было связано с увеличением численности вооруженных сил. В 1960 году этот показатель составлял 8%. Но к 1980-1981 годам он вырос почти до 15% (OECD 1983, table 2.13). Примечательно, что государственный сектор вырос даже больше, чем в мирные годы корпоративистской экономики 1930-х годов. Еще один впечатляющий показатель корпоративизма — рост суммы государственных расходов (как на потребительские товары и услуги, так и на капитальные товары — заводы, оборудование и т.д.) в тот же период времени: этот показатель вырос с 32% ВВП до 49% ВВП (OECD 1983, table 6.5). Занятость в итальянском государственном секторе выросла с 9% до немецкого уровня в 15%; а доля государственных расходов — с 30% до 51% ВВП. Немецкие показатели были почти пиковыми. В 2006 году, до начала серьезного спада, занятость в государственном секторе Германии составляла 12%, а доля государственных расходов — 45,5% ВВП. В Италии размер государственного сектора по обеим показателям достиг нового пикового значения в начале 1990-х годов. Однако к 2006 году занятость в государственном секторе снова составляла около 15%, а государственные расходы вернулись к отметке в 49%. В целом в западном мире эти показатели демонстрируют беспрецедентный уровень участия государства в экономической жизни и подтверждают гипотезу, согласно которой корпоративизм в континентальной Европе не только не ушел, но и, наоборот, усилился, упрочив свое влияние. Интересно, однако, стали ли эти страны более корпоративистскими по сравнению с другими.
Французский корпоративизм в некоторых отношениях восходит еще ко временам Жан-Батиста Кольбера, министра финансов Людовика XIV. Однако в наше время, если использовать описанные нами показатели корпоративизма, Франция не слишком отличается от Италии (и некоторых других европейских стран). Государственный сектор Франции также вырос — начал он с впечатляющей отметки в 13%, потом достиг в 1981 году 16%, а в 2006 году — целых 22%. Сумма государственных расходов во Франции и вначале была на достаточно высоком уровне (49% в 1980 году, как и в Италии), а в 2006 году достигла 52,5%.
Как соотносятся друг с другом три эти страны по другому показателю корпоративизма — бюрократическим «рогаткам»? В этом Франция вместе с Италией обогнали все остальные страны, судя по опросу 1999 года. В Германии бюрократических препон меньше, но все же заметно больше, чем в Британии или в США.
Трудовые отношения во Франции и Италии по-прежнему представляются внешним наблюдателям достаточно конфликтными, хотя профсоюзы жалуются на то, что у них нет той власти, которую им приписывает публика. В 2008-2009 годы во Франции было вскрыто много случаев незаконного притеснения хозяевами предприятий сотрудников, которые протестовали против сокращения штатов, во Франции и в меньшей степени в Италии (вспомним о впечатляющих «манифестациях») прошли всеобщие стачки, способные иногда даже парализовать всю экономику. Конечно, если судить по публичной риторике, ни одна другая страна в Европе не была более враждебной к «рыночному обществу» и более отчужденной от деловой жизни, чем Франция.
Если бросить взгляд на послевоенную историю этих трех стран, наиболее важным для развития корпоративизма процессом, видимо, следует считать подъем профсоюзов, которые по политической силе почти сравнялись с деловыми кругами. Сила профсоюзов не заменяет собой власть компании или «корпорации». (На товарных рынках она на самом деле повысила общий уровень монополизации.) Закрепилось представление о том, что рабочие и инвесторы могут самыми разными путями воздействовать на движение и направление развития экономики — как правило, с целью защиты своих интересов, — благодаря мобилизации профсоюзов, компаний и деловых федераций, способных оказывать влияние через нерыночные каналы. Результатом стало значительное увеличение государственного сектора и разрастание густого леса нормативов и правил. Вопрос теперь в том, в какой мере и каким образом эта новая система вместе с соответствующей культурой, снижая способность к изменениям и инновациям, задушили возможность более значительных вознаграждений, связанных с деловой жизнью, променяв их на стабильность и статус-кво.
В Британии ситуация с корпоративизмом была сравнима с французской вплоть до поворотного пункта в начале 1980-х годов. Доля рабочих мест, относящихся к государственному сектору, в 1960 году достигала 15%, что уже составляло наибольшее значение в Европе, а к 1981 году она выросла до необычайно высокого уровня — 23%. В 1960 году сумма государственных расходов в Британии была на итальянском или немецком уровне, а затем достигла 47%, то есть лишь немного отставала от двух этих стран. К 2006 году она упала до 45%, что ниже соответствующих показателей для Италии (48%) и Германии (47%). Произошедшее в 1980-х годах стало более понятным в недавние годы. Споры об экономике, которые на целое десятилетие раскололи всю Британию, не были спорами о ее «социализме». Ни в одной другой развитой стране доля промышленного продукта, производимого государственными предприятиями, не была столь мала — и она едва ли существенно выросла с 1,3% в первые послевоенные годы по настоящий день. Предметом споров был корпоративизм, и начались они в 1979 году, когда премьер-министром стала Маргарет Тэтчер.
Сегодня мало кто помнит, каким шоком как для работодателей, так и для профсоюзов стало избрание Тэтчер в 1979 году. Сделанная ею живительная инъекция идеологии свободного рынка и дерегулирования [привела к] наиболее сумбурному периоду за всю послевоенную историю Британии <...> Конфедерация британской промышленности была отодвинута правительством Тэтчер на второй план, и многие ее члены в ужасе смотрели на то, как высокие процентные ставки и сильный фунт усугубили рецессию начала 1980-х годов и приперли многие фирмы к стенке. Однако когда экономические лекарства и жесткое профсоюзное законодательство заработали, настроения смягчились. Сэр Джеймс Клеминсон, сумевший найти общий язык с Тэтчер, потратил немало сил на то, чтобы покончить с репутацией Конфедерации британской промышленности как группы «плачущих мамочек», стремящихся получить помощь от правительства. «Бизнес сегодня признает, что четыре пятых того, что он желает сделать, он способен сделать самостоятельно, а от правительства можно ожидать только того, что оно расчистит путь», — сказал он в 1985 году. В значительной степени эта установка сохраняется и поныне.
После этого периода Британия стала постепенно расставаться с корпоративистскими структурами, так что пальма первенства перешла к Франции, сразу за которой следовала Италия. По оценкам 1999 года, среди стран «Большой семерки» в Британии существовало наименьшее количество бюрократических «рогаток», препятствующих ведению бизнеса.
Наконец, мы должны рассмотреть корпоративистское влияние в Америке. К 1960 году, несмотря на послевоенное сокращение регулярной армии, доля занятых в государственном секторе уже была выше, чем в Британии, то есть была самой высокой в «Большой семерке». К 1980 году этот показатель в США по-прежнему превышал аналогичные показатели Германии, Италии и Франции, хотя и уступал британскому. Напротив, доля государственных расходов в США к 1980 году была самой низкой в группе, составляя всего лишь 35,5%. А если брать бюрократические препоны, США заметно отставали по этому показателю от Италии, Германии и Франции.
Приходится признать, что в прошлое десятилетие корпоративистское влияние усилилось. Быстро рос Федеральный регистр нормативных правовых актов (Federal Register of Regulations). Некоторые из новых норм, например закон Сарбейнса-Оксли, который налагает на директоров юридическую ответственность за предоставление отчетности корпораций, снизили желание корпораций открывать новые проекты, связанные со значительной неопределенностью.
Вмешательство государства в процессы распределения ресурсов более заметно в налоговом законодательстве, определяющем подоходный налог физических лиц. Так называемое рейгановское снижение налогов 1981 года уничтожило множество «дыр» в законодательстве и принесло таким образом миллиарды долларов дополнительного дохода в обмен на снижения в структуре налоговых ставок — предельных ставок налога в классах налогообложения от самого низкого до самого высокого. Однако тут же появилось множество новых лазеек и даже судебных решений, выгодных отдельным лицам или компаниям. Американский налоговый кодекс насчитывает 16,000 страниц. Для сравнения: во Франции в налоговом кодексе только 1,900 страниц.
Не менее поразительный процесс в Америке — ошеломляющее распространение судебных споров и закрепившийся страх судебного преследования. Хотя сегодня у американцев, вероятно, не так много профсоюзов, которые защищали бы их, как в 1930-х годах, теперь у них есть возможность пользоваться обширными правовыми ресурсами и огромной судебной системой, чтобы обезопасить себя от того, что их кто-то обойдет, как это часто бывает к постоянно меняющемся обществе, двигающемся по пути прогресса. Страх судебного преследования оказал заметное воздействие на суждения и инициативу людей, а потому и на усилия, затрачиваемые на инновации:
...мы создали общество, парализованное правовым страхом. Врачи стали параноиками <...> Директора школ парализованы. У учителей нет даже права навести порядок в классе. Поскольку никто не несет ответственности, единственный безопасный метод — избегать любого риска <...> Огромный монумент неизвестному истцу возвышается над Америкой, отбрасывая темную тень на все наши повседневные решения.
Поэтому было бы сложно утверждать, что корпоративистское влияние в американской экономике после Второй мировой войны спало. Скорее, проще доказать, что оно усилилось.
Вывод, к которому подводят все эти данные, в целом, состоит в том, что корпоративизм усилил или по крайней мере закрепил свое влияние в Европе в десятилетия после Второй мировой войны, если рассматривать их в качестве единого периода. Сдвиг в Америке не всем может показаться очевидным, но данные говорят о том, что и здесь корпоративизм усилился. Британия является исключением, поскольку в ней было зафиксировано ослабление корпоративизма после длительного периода укрепления, продолжавшегося вплоть до 1980 года. Главным моментом в развитии корпоративизма в послевоенные десятилетия стало, несомненно, приобретение профсоюзами той власти, которая в некоторых странах ставит их наравне с интересами бизнеса, а то и выше их.
Важнейшим изменением стало формирование представления о том, что рынок заранее никогда нельзя считать правым, что представители капитала, рабочего класса, профессиональных и иных ключевых групп могут осуществлять свое влияние через нерыночные каналы, такие как лоббирование. Важный вопрос, не решенный в 1930-х годах, состоит в том, действительно ли корпоративизм, сужая рынок, устраняет или сбивает динамизм, необходимый для развития эндогенных инноваций.
Новый корпоративизм
Как мы уже сказали, можно считать, что классический корпоративизм межвоенных лет в определенной мере сохранился в некоторых странах и во второй половине столетия. Хотя корпоративизм рано или поздно позволял профсоюзам выполнять роль социального партнера, не уступающую в большинстве экономик роли организованного бизнеса, это все равно был классический корпоративизм, который расширял полномочия правительства (по сравнению с либерализмом XVIII века), чтобы создать экономику, направляемую государством. Этот корпоративизм, как мы можем вспомнить, отсылает к определенному комплексу целей — управляемости в противовес беспорядку, солидарности в противовес индивидуализму, социальной ответственности в противовес антисоциальному поведению. После войны этот базовый корпоративизм добавил к своей повестке представительство интересов работников в правлении компании (в противовес контролю собственника) и учет заинтересованных сторон (в противовес максимизации компаниями прибыли, которая делится между собственниками и рабочими). Благодаря этим идеям значительно расширился список привилегий, которыми государство могло наделять различные группы, прикрываясь национальными интересами, соответственно расширился и спектр последствий подобных действий. Теперь корпоративизм приобрел новые аспекты.
В последние десятилетия сформировался новый тип корпоративизма. В этом новом корпоративизме механизм действия власти меняется. Государство теперь — это не столько капитан, выбирающий направление, сколько пилот, оплачиваемый пассажирами и доставляющий их туда, куда они попросят. Какая-то часть власти перешла в руки крупных собственников и высокопоставленных руководителей бизнеса. (Даже если бы все они были изолированными атомами, правительство могло бы прислушиваться к тому, что говорят фондовый и другие рынки.) Возможно, у государства все же остается какая-то часть полномочий, которые были у него при классическом корпоративизме. Оно все еще вправе действовать самостоятельно, когда общество или какая-то его часть попадает в затруднительное положение или когда проблемы не за горами.
Новый корпоративизм также не ограничивается группами классического корпоративизма, то есть группами, которые могут вести коллективные переговоры и которые были связаны «согласованным действием», поскольку поддерживали социальный договор, согласно которому каждый член общества становится подписантом неявного договора со всеми остальными, причем все его условия должны быть понятны всем, и никто не может понести ущерб от действий других без соответствующего возмещения. Такой популистский корпоративизм привел к серьезным последствиям. Если в прошлом группа юристов, фармацевтов или работников швейной промышленности могла получить статус corporazione, который позволял осуществлять монопольную власть, то теперь все виды групп могут требовать представительства, полномочий, позволяющих им отстаивать свои интересы, или же искать защиты у государства. Эта новая линия корпоративизма выходит за пределы классического требования государственного контроля, который улучшает положение общества, обеспечивая национальный рост за счет государственного руководства и спокойствие в промышленности за счет «согласования» или представительства интересов рабочих и других групп, — она выводит нас к требованию, согласно которому движение вперед одних не должно осуществляться в ущерб остальным. Это новое мышление видит в государстве предприятие по защите каждого от всех остальных или, по крайней мере нечто близкое к этому идеалу. Лозунг нового корпоративизма — социальная защита для всех и каждого.
Государство получило множество новых ролей. Теперь оно может возмещать ущерб тем, по кому ударили самые разные факторы — от иностранной конкуренции до урагана. Неограниченные государственные субсидии могут предоставляться отдельным регионам и городам, даже если их скрытая функция (если пользоваться термином Роберта Мертона) — оказывать патронаж в обмен на поддержку, политическую или финансовую. Приветствуются требования лоббистов по вопросам законодательства, норм или судебных решений, особенно если эти лоббисты приходят с взятками. Вводится отраслевое регулирование, нацеленное на защиту компаний или рабочей силы от конкуренции. Запреты ограждают влиятельные сообщества от новых аэропортов, свалок и т. д. Нападки на компании со стороны отдельных сообществ, некоммерческих организаций или правительства позволяют получать пожертвования и другие услуги. Коллективные иски увеличивают перераспределение дохода от тех, кто его заработал, к тем, кто получает компенсацию или возмещение. (Другие черты нового корпоративизма приводятся в десятой главе.) Результатом оказывается не то чтобы действительно большой государственный сектор, а, скорее, государство, которое во многих отношениях ничем не ограничено.
Таким образом, в новой корпоративистской экономике все боятся захватов и агрессии со стороны правительства, заинтересованных сторон, профсоюзов и множества других лиц и компаний, готовых подать в суд. Хорошо известно, что в экономиках, где рабочая сила и капитал защищены от конкуренции, то есть на неопределенно долгое время закреплены за компаниями, производящими одни и те же старые продукты, инвестиционная деятельность обычно незначительна. Также известно, что имеющиеся в корпоративистском обществе возможности угрожать компаниям могут серьезно сказываться на перспективах получения прибыли этими компаниями, а потому и на ценах их акций, что снижает инвестиционную активность в экономике и уровень занятости. Следует добавить, что, если потенциальные инноваторы боятся начинать новое дело, поскольку знают, что могут разгневать разнообразные группы влияния, требующие мзды с любой потенциально работоспособной инновации или прибыли, обычные люди теряют возможность преуспеть и добиться процветания. В таком случае вся экономика может постепенно устареть и впасть в глубокую депрессию.
Темная сторона корпоративизма
В следующих двух главах мы проведем экономическое исследование, позволяющее проверить центральные тезисы, выдвинутые корпоративистской экономикой. Однако некоторые из ложных тезисов корпоративизма можно выявить безо всякой экономики, опираясь на общеизвестные знания.
Корпоративистская система идеализировалась, поскольку считалось, что она покончила с индивидуализмом и конкуренцией, которые представлялись чем-то предельно уродливым и бесчеловечным. Но эта система попросту пересадила индивидуализм из рынка в государство, где отдельные люди теперь пробивают себе путь к власти. Система должна была покончить с конкуренцией производителей за покупателей на рынках. Однако она заменила ее скрытой конкуренцией производителей и профессионалов за долю в государственных контрактах и за место в государственных предприятиях, то есть конкуренцией за одного-единственного всемогущего покупателя. Систему идеализировали, утверждая, что она должна положить конец конфликту между трудом и капиталом, но в конечном счете послевоенный корпоративизм просто предоставил огромную монопольную власть как профсоюзам, так и крупным производителям, позволив им обоим договариваться о продукции. Систему живописали так, словно бы она восстанавливала равновесие между материализмом и высокой культурой, но она разрушила почти всю великую литературу и искусство, поскольку они были индивидуалистическими. Ее превозносили как научную, противопоставляя хаосу современной системы, которой она пришла на смену. Однако эта система может лишь заменить одну неопределенность, проистекающую из желаний начинающих инноваторов, другой — неопределенностью исхода государственных инновационных проектов. Они могут привести к еще большей неопределенности, чем раньше. Корпоративисты очерняли власть, которой современная экономика наделяла промышленного магната или финансового спекулянта, сумевших разбогатеть, и представляли новую систему служанкой всего общества в целом. Но их система отдала еще больше власти политическим магнатам и их финансовым покровителям.
Понятно, что при раннем капитализме рыночные силы заставляли участников чувствовать себя стадом овец, которое гнали снег, дождь и другие стихии. (В этом отношении важнейшее достоинство рынка состоит в том, что он заставляет людей добровольно делать то, что нужно для наилучшего распределения ресурсов.) По этой причине времена меркантилистского капитализма, вероятно, не были особенно счастливыми. Но с пришествием современных обществ участники экономики впервые получили возможность в массовом порядке придумывать и отыскивать новые способы производства и новые продукты, а также строить новые карьеры. Люди получали возможность найти для себя захватывающую работу, вести сложную и интересную жизнь, развивать свою личность. Корпоративизм подавил все эти индивидуальные возможности, заставив участников выпрашивать разрешение на вступление в определенную отрасль или же, как в некоторых случаях, втираться в доверие ради выхода на определенный рынок или приобретения каких-то фирм. Следовательно, это была репрессивная система. Идея корпоративизма стала основанием для систем с разным уровнем тоталитаризма (если использовать термин, принадлежащий самому Муссолини), который превратил большинство участников обратно в стадо овец.