Глава 4. Как сформировались современные экономики
Большевики понимали, что культура оказывает на людей большое влияние <...> [они] знали, что игра кончилась, когда сыновья коммунистов сами захотели стать капиталистами и предпринимателями.
Йозеф Яничек. Чешская бархатная революция
Формирование к середине XIX века во многих странах Запада современной (по основным своим чертам) экономики изменило жизнь человека, пробудив в нем креативность, страсть к экспериментированию и инновационные способности. Таким образом, ее становление стало переломным моментом в мировой истории. Поэтому можно было бы решить, что историки уже рассматривали важнейшие вопросы, связанные с ее происхождением: что требовалось для современной экономики и как эти требования были выполнены? Что было тогда и чего нет сейчас, и наоборот — что есть сейчас и чего не было раньше?
Но обычные историки не занимаются такими вопросами. Под рубрикой «развитие Запада» они описывают хроники развития государства и демократии. Их история начинается с печатного станка Гутенберга 1444 года, экспансионизма монархов Европы в XVI веке, «95 тезисов» Лютера 1517 года, оспоривших власть Рима, и постепенного признания Великой хартии вольностей в XVII веке. Все это были важные вещи. Однако экономика этой эпохи обсуждается мало — и то главным образом в контексте роста торговли на большие расстояния в 1350-1750 годы.
Небольшое число историков, социологов и других ученых попытались описать развитие нескольких западных экономик, которое они часто называют «развитием капитализма». В экологических трудах Джареда Даймонда рассказывается о том, как развитое зерновое земледелие и животноводство, а также существовавшие благодаря им города привели к большей специализации труда в Евразии, чем в Африке южнее Сахары, Австралии или обеих Америках. Вот почему Евразия стала богаче остальных стран. Однако этот тезис не объясняет развития инноваций и не говорит, почему они появились в Британии, Бельгии, Франции и Германии, но не в Голландии, Португалии, Ирландии, Греции или Испании. Возможные причины — это экономические институты и культура.
Социолог Макс Вебер указал на особый культурный сдвиг, предположив, что именно он являлся ключом к бурному развитию капитализма. Он утверждал, что кальвинизм и лютеранство породили экономическую культуру бережливости и трудолюбия и именно поэтому капитализм добился успеха в протестантских странах Северной Европы. Хотя его трактат был принят публикой благосклонно, критики отметили, что в некоторых непротестантских странах, например в Италии, существовали частные сбережения и чистые активы, уровень которых превышал соответствующие показатели Германии, и даже длительность рабочей недели в Италии была больше. Важно, однако, то, что в словаре Вебера нет места для экспериментирования, исследования, дерзаний и непознаваемости, которые как раз и являются отличительными признаками эндогенной инновации. Возможно, его тезис помогает объяснить достигнутый в некоторых странах высокий уровень агрегированных показателей всех видов деятельности, связанных с инвестированием. Однако высокий уровень сбережений не является необходимым условием высокого уровня инноваций. (Страна может финансировать свою инновационную деятельность, увеличивая сбережения или перенаправляя часть уже имеющегося потока сбережений с проектов, которые характеризуются относительно низкой инновационностью, например со строительства или обычных деловых инвестиций. Также она может опираться на иностранные сбережения.)
И, конечно, высокий уровень сбережений не является достаточным условием для инноваций.
Немногие исследователи решились заниматься тем, что Уолт Ростоу назвал «взлетом устойчивого роста», случившимся в XIX веке. Алексис де Токвиль, французский политический мыслитель, оставивший нам проницательные заметки об американцах, за жизнью которых он наблюдал в 1837 году, считал, что изобилие природных ресурсов Америки стало причиной, по которой американцы превратились в столь энергичных предпринимателей. Однако инновации в начале XIX века развились как в Америке, так и в Британии. А некоторые страны с богатейшими ресурсами, например Аргентина, известны тем, что их экономика так и не смогла достичь динамизма, причем высказывались даже предположения, что именно ресурсы были (или могут быть) «проклятием». Арнольд Тойнби, британский историк, занял прямо противоположную по отношению к Токвилю позицию. Он утверждал, что британцы первыми занялись инновациями, поскольку у них был плохой климат и скудные природные ресурсы, то есть они выигрывали от инноваций больше других. Без риска они не могли получить прибыль. Но если природные богатства были тормозом, как считал Тойнби, американцы должны были бы быть в целом намного менее предприимчивыми и инновационными, что, очевидно, не подтверждается фактами. Идея Тойнби — per aspera ad astra — содержит в себе рациональное зерно: богатым деткам обычно не хватает сосредоточенности и упорства, которые необходимы для серьезных успехов. Однако известны и важные исключения из этого правила.
Общая проблема всех этих четырех историй в том, что они плохо ладят с фактами. Сначала они указывают на то, что в некоторых странах был выше спрос на рабочую силу (Даймонд, де Токвиль) или же выше было ее предложение (Вебер, Тойнби); потом, перепрыгнув через несколько этапов, они приходят к выводу, что результатом стали высокий уровень рабочей силы, сбережений, богатства или готовности идти на риск. Однако даже в том случае, когда рабочая сила росла, а результатом было значительное богатство и рисковые предприятия, из этого никак не следует, что начались также и процессы инновации. Мысль о том, что экономический динамизм пророс из случайных естественных причин, неявно предполагает, что странам не нужно было разрабатывать комплекс институтов или обладать благоприятной для инноваций экономической культурой, поскольку система была уже готова и ее нужно было только запустить. Хотя, по-видимому, большинство людей, если не все, стремились к самовыражению в творчестве и к новшествам еще с доисторических времен, странно было бы исключать возможность, что некоторые страны добились больших успехов — и политических, и культурных — в определении и строительстве институтов, которые обеспечивают и упрощают инновации, поддерживая склонность к экспериментированию, исследованию и воображению, вдохновляющую и воодушевляющую людей. Примером тут может быть афганский регион, ныне ставший синонимом отсталости, но тысячу лет назад представлявший собой область с великолепными городами, где совершались научные открытия, о которых в остальном мире не могли и мечтать. Этот регион, облагодетельствованный природой, так и не смог развить экономические институты или те элементы экономической культуры, которые открыли бы путь к экономической современности, то есть к плодотворным деловым карьерам и полноценной человеческой самореализации, которые стали бы доступны для всего населения или по крайней мере для большей его части.
Если мы хотим разобраться в причинах, условиях и механизмах, порождающих современный сектор, вытесняющих феодализм и обесценивающих меркантилизм, нам необходимо осмыслить силы и условия, лежащие в основе инновационного экономического процесса. Конечно, мы должны признать, что наша история никогда не будет свободной от ошибок и, разумеется, сама по себе никогда не будет полной. Точно так же как у участников современной экономики могут быть только несовершенные знания о будущих последствиях предпринимаемых в настоящий момент действий — слишком много всего нового и слишком много участников совершают новые шаги в одно и то же время, — у теоретиков современной экономики может быть лишь несовершенное понимание того, как убеждения, институты и культуры, созданные в прошлом, обеспечивают и стимулируют креативность и инновации в настоящем (если только они вообще на это способны). В странах, куда пришла современная экономика, в предшествующие десятилетия или столетия происходило слишком много процессов, чтобы мы могли уверенно выделить несколько основных эликсиров. Как и финансисты, мы должны использовать свою способность суждения и воображение. Конкуренция идей привела к тому, что сохранилось более одной истории или «мифа» о сотворении современности.
Конечно, эти истории важны. Любая история, которую нация рассказывает о своей модернизации или ее отсутствии, показывает, как она сама понимает факторы, с которыми связывает успешно проведенную модернизацию или ее провал. Подобная история и постоянное ее воспроизведение нацелены на распространение представления о том, что было сделано правильно, а что — нет. Поэтому некоторые из этих историй, если не все, могут иметь большое влияние. Несомненно, именно это влияние имел в виду Пол Самуэльсон, когда, размышляя в конце жизни о собственной истории, заметил: «Мне не важно, кто пишет для страны законы <...> если я пишу ее учебники по экономике». Конечно, дело не ТОЛЬКО ВО ВЛИЯНИИ, но и в истине (о чем Самуэльсон никогда не забывал). Более верное повествование может быть и более ценным — при условии, что понять его ненамного сложнее, чем то, что лишь немногим уступает ему в верности. Лучшее понимание способно помочь стране найти (или заново открыть) путь к современной экономике или же избежать опасностей, угрожающих уже имеющейся у нее современной экономике. Любая попытка построить более близкое к истине повествование вполне может опираться на ключевые идеи уже известных историй. И все же основное место в нашем повествовании должно занимать возникновение инноваций, которое сделало некоторые экономики современными и даже великими.
Экономические институты: свобода, собственность и финансы
Отчасти история развития инновационных экономик, как зарождающихся, так и зрелых, сводится к созданию и эволюции различных экономических институтов, иногда называемых базовыми условиями. Для защиты и упрощения некоторых действий и структур, необходимых для инноваций, нужен определенный комплекс экономических институтов. Не каждый институт из этого списка играет существенную роль, если рассматривать его изолированно. Однако, в целом, каждый способствует повышению способности и готовности экономики к инновациям.
Распространено представление, что некоторые индивидуальные свободы, достаточно рано утвердившиеся на Западе, высоко ценились теми, кто получил их. Адам Смит пишет о значении «достоинства», а Джон Ролз — о «самоуважении». Также обычно считается, что формирование различных экономических свобод, таких как свобода обмениваться друг с другом товарами или услугами, позволило людям использовать предоставляющиеся возможности к взаимной выгоде. Кроме того, поскольку большинство контрактов по обмену одной вещи на другую можно нарушить, людям нужно было государство, которое защищало бы экономические свободы, следя за выполнением контрактов и гарантируя доверие к ним. Следовательно, такие свободы — например, право вступать в отношения обмена и получать доход — помогают устранить экономическую неэффективность, в том смысле, в каком ее понимал Адам Смит. Однако в исследовании развития динамичных экономик должна учитываться также и роль индивидуальных свобод в достижении экономического динамизма.
Экономические свободы имели ключевое значение для инновационных процессов. Основной момент заключается здесь в том, что две головы лучше одной. Следует ожидать того, что инновации в той или иной национальной экономике будут менее распространены, если значительные сегменты общества не могут приобщиться к социальной жизни или же, если и могут, не имеют юридически закрепленных прав, которые позволяли бы им делиться плодами своего труда. Историки личной свободы — или автономии — выяснили, что в традиционных обществах Востока отцы владели своими дочерьми, так что последних можно было заставить работать или продать, тогда как традиционные общества Запада оставляли за мужьями право владеть всем, что приносили в дом жены. И на Востоке, и на Западе, черных могли продать в рабство. Но в XIX веке современные общества окончательно уничтожили рабство. Чуть позднее они ввели законное право женщин на владение собственностью. Выдвигались теории, согласно которым развитие самой природы труда в инновационной экономике привело к тому, что обществу стало выгодным наличие у женщин автономии, поскольку они получили стимул приспосабливаться и придумывать те неожиданные решения, которые подходили им больше всего. Примерно так же инновации в отдельной национальной экономике обычно получают большее распространение, если потенциальные поставщики изобретений и новых идей имеют полное право открывать новые компании в уже существующих отраслях. Свободный выход на рынок позволяет предпринимателям разрабатывать и запускать новые продукты для тестирования их на рынке или же внедрять новые методы для производства уже имеющихся продуктов. Также инновации получают более широкое распространение тогда, когда фирмы могут с большей свободой предлагать новые продукты или же вести свои дела по-новому. Следовательно, развитие таких свобод привело к непредвиденным положительным последствиям, выходящим далеко за пределы обмена, поскольку в конечном счете им суждено было вывести прогресс человечества на новый уровень.
Также ясно, что люди больше способны и готовы отклоняться от проложенных путей, приходя порой к инновациям, когда могут свободно уйти из дома, покинуть свой регион или даже страну, чтобы набраться знаний о новых и старых продуктах, а также о новых образах жизни. Как сказал бы Вебер, люди не могут понять структуру и функционирование экономики или даже ее небольшой отрасли — экономики или индустрии, в которых в будущем произойдут инновации, если у них нет значительного опыта работы в них, то есть они не могут разобраться в них издалека. Чтобы инновации состоялись, у потребителей и предприятий, принимающих решения в качестве потенциальных конечных потребителей, должно быть полное право принять новый продукт, оценить, соответствует ли он в полной мере наличной потребности, и узнать, как им пользоваться.
Из утверждения, что свободы являются благотворными, особенно для креативности и достижения инноваций, не следует, что они благотворны всегда и везде, поскольку такой тезис был бы преувеличением, характерным для Айн Рэнд, теоретика либертарианства. Не все свободы хороши для динамизма. Нормативные предписания, ограничивающие свободу некоторых производителей, часто позволяют потребителю рисковать и покупать новые товары, не страшась удара электрическим током, отравления или чего-то еще в этом роде. Закон о банкротстве, мешающий кредиторам захватывать причитающееся им имущество, позволяет предпринимателю рисковать и заниматься разработкой инновационного продукта, не боясь того, что он потеряет вообще все (хотя порой такие законы ограничивают кредитование). С другой стороны, некоторые нормы сдерживают инновации, а не способствуют им. (Хотя либертарианцы всегда утверждают, что практически все нормы дурны, сторонники государства указывают на то, что вряд ли существует такой инновационный продукт, который не должен был бы проходить сертификацию, прежде чем попасть на рынок, иначе он может причинить вред первым пользователям, решившим его попробовать.) По мере развития современных экономик путаница норм местного, регионального и государственного уровня привела к созданию барьеров для новых продуктов и производственных баз, тем самым, вероятно, принеся больше вреда, чем пользы. В США строительство аэропортов натолкнулось на стену не потому, что путешественники предпочитают пробки и простои дополнительному налогу на их авиабилеты, который, вероятно, был бы введен, а потому что повсюду местные сообщества твердили одно и то же: «только не на моем заднем дворе». Соответственно, вместо того, чтобы запрещать некоторые проекты, стоило бы потребовать от строителя такой компенсации району, которая позволила бы заручиться его одобрением. Но это также могло бы оказать сдерживающее влияние на многие инновационные проекты.
Есть все основания полагать, что две другие свободы — законное право накапливать доход, полученный благодаря новому успешному проекту, такому как шлягер или удачное кино, и законное право инвестировать этот доход в частную собственность, главным образом капитал, сыграли свою историческую роль в запуске динамизма. (Пока мы можем обойти вопрос о том, сколько именно богатства необходимо — то есть достаточно ли для высокого динамизма предоставить широкие права на владение личной собственностью, такой как одежда и другие товары длительного пользования, например машина, лодка, квартира в городе или дом в сельской местности.) Здесь мы выходим далеко за пределы тезиса, согласно которому законное право получать деньги в обмен на товары или услуги является первым шагом к тому, чтобы сделать инновации выгодными для многих участников экономики. Нам необходимо выяснить, действительно ли свобода владения имуществом в виде фирм (находящихся в единоличной собственности или партнерской), а также свобода владения компаниями через акции — как частными компаниями, так и публичными — имела и по-прежнему имеет большое значение. Предположение, что такая свобода, в целом, способствует инновациям и что, судя по всему, важна именно определенная форма собственности на компании, на данном этапе нашего рассуждения уже не может особенно удивить. Если мы хотим, чтобы на низовом уровне появлялись творческие идеи, а частные предприниматели и финансисты оценивали, какие из этих идей заслуживают риска, мы вряд ли захотим ограничить круг изобретателей, финансистов и экономистов теми, кто занимается своим делом лишь за обычную стипендию, выплачиваемую государством всем подряд, или просто за возможность зарабатывать обычное годовое жалование, получаемое рабочими при полном отсутствии риска или с незначительным риском. При таких условиях в стране не появилось бы подходящего класса инноваторов, ведь у них не было бы достаточных стимулов, чтобы принимать решения из расчета на прибыль, а не ради забавы или славы. И, видимо, нет никакого очевидного способа платить автору идеи, разработчику и финансисту, иначе как по договоренности, в соответствии с которой каждый из этих ключевых участников получает свою долю. То есть должен быть социальный механизм, который вознаграждает тех, кто проводит инновационную работу, по плодам их идей, интуиций и суждений, то есть по достигнутой инновации, а не по затраченному времени. (Социалистический аргумент, согласно которому общество только выиграет, возложив ответственность за большую или значительную часть инвестиций в капитал — включая экономические знания — на государство, мы отложим до следующей главы.)
Если мы признаем важность этих экономических свобод для инноваций, означает ли это, что мы поддерживаем ту версию истории о рождении экономического динамизма в XIX веке, в которой главное место отведено свободе? Конечно, в доисторические времена, когда семьи жили малыми группами, большинство семейных решений, которые ныне принимаются совершенно свободно, должны были получать одобрение группы. Повседневная зависимость не допускала сколько-нибудь существенной инициативы со стороны индивида. Проблема истории, в которой постепенный расцвет инноваций обосновывается свободой, заключается в том, что большинство этих действительно важных свобод возникли в Британии и в других странах вовсе не накануне периода созревания современной экономики, который можно привязать к 1815 году. На самом деле, согласно историческим документам, права собственности появились еще за 3,000 лет до взрыва инноваций. В древнем Вавилоне в своде законов Хаммурапи, созданном примерно в 1760 году до н. э., был представлен корпус законов, которыми утверждалось индивидуальное право на собственность, а собственники защищались от кражи, мошенничества и нарушения контрактов. Примерно тогда же было основано и иудейское право, ставшее основой для общего права и включавшее права собственности. В Древнем Риме гражданское право было кодифицировано и стало доступным для граждан, чьи права собственности определялись и защищались от конфискации, инициируемой правительством. Право также поддерживало контрактные соглашения, определяло частные корпорации и их право приобретать собственность. Эти принципы применялись на всей территории огромной Римской империи.
Эти древние свободы частной собственности, хотя и дошли до XIX века, в Средние века на какое-то время отступили:
когда Римская империя распалась и рухнула, в основном из-за коррупции высших эшелонов власти, ослабление римского могущества привело и к ослаблению римского права <...> Коммерческие сделки на большие расстояния стали более рискованными, а потому структуры трансакций стали более локализованными и компактными <...> Частная собственность уступила место коллективной. Земля и другие ресурсы гораздо чаще, чем раньше, становились собственностью местных аббатств, феодальных деревень и [управляемых семьями] крестьянских хозяйств <...> [которые] стремились к самодостаточности и в немалой степени добивались ее. Взаимные обязательства и коллективный контроль над ресурсами заменили собой частную собственность <...> Церковь и феодальные институты управлялись как кооперативы <...> а крестьянское хозяйство — семьей.
Однако частная собственность не исчезла. В городах сохранялась значительная частная собственность на ресурсы. А когда снова начало расти значение торговли между городами, которая велась на большие расстояния, выросло значение и имущественного права. Элементы римского права сохранились в общем праве, которое сложилось в Британии, и в гражданском праве, развившемся в континентальной Европе. Многие принципы римского права были напрямую импортированы во французское гражданское право благодаря Кодексу Наполеона 1804 года. Так что, хотя экономические свободы, связанные с частной собственностью, начали развиваться, пусть и с перерывами, еще в античные времена, постепенное распространение и кодификация этих свобод продолжались даже в самых современных обществах Запада вплоть до XIX века. По замечанию Демсеца, после окончания эпохи Средневековья «возобновилось движение от статуса к контракту и от коллективной собственности к частной». Как уже отмечалось выше, имущественные права бывшим рабам и женщинам были предоставлены только в середине XIX столетия.
Здесь следует отметить, что в начале XIX века правовая защита распространилась на собственность, особенно тесно связанную с инновациями. Были разработаны патенты, авторское право и торговые марки, защищающие интеллектуальную собственность (хотя и с разным успехом). Закладывая основания для этого сдвига, в 1623 году Британия первой стала выпускать достаточное количество патентов и предоставлять защиту от посягательств на «проекты новых изобретений», правда, за относительно высокие взносы. Патентный закон в США обеспечивал менее дорогостоящую защиту, и в результате число патентных заявок резко выросло. (В XIX веке Британия изменила свою систему, сделав патенты такими же доступными, как и в Америке, однако так и не достигла сопоставимого уровня.) Французская патентная система была создана Революцией в 1791 году. Глядя на эти даты, можно было бы с некоторым основанием предположить, что именно патенты были ключом — волшебным заклинанием — к инновационности XIX века. Но экономическая наука не дает достаточного подтверждения этого тезиса. В действительности, значительная часть интеллектуальной собственности остается у собственника безо всякой поддержки со стороны правовой системы. Многие из постоянно проводимых усовершенствований в товарах, продаваемых компанией, или методах их производства попросту находятся вне поля зрения конкурентов. Как сказали бы экономисты из числа последователей Хайека, львиная доля детальных знаний недоступна тем, кто «не посвящен», то есть она сохраняется только у тех, кто достаточно погружен в эти знания, чтобы понимать их. Даже если компании-конкуренту легко скопировать новый метод производства, принадлежащий другой компании, первая может испугаться того, что постройка аналогичного оборудования, необходимого для конкуренции, может свести на нет всю прибыль или значительную ее часть, так что издержки не будут покрыты, а потому и инвестировать в это производство нет смысла. В кинопроизводстве большая часть прибыли зарабатывается за первые две недели, а остальная — в течение года, так что имитация может добиться успеха, но не в ущерб первопроходцу. Даже когда новая книга или пьеса хорошо стартует, другому издательству или театру редко удается сымитировать или улучшить их настолько, чтобы можно было превзойти исходное произведение и его преимущества — его репутацию, славу, связанные с ним слухи. Когда инноватор уверен, что может поставить довольно низкую цену, чтобы можно было отпугнуть потенциальных хищников и при этом сохранить прибыль, потери, связанные с присвоением его инновации другими, бывают не столь большими, чтобы отвратить его от стремления создавать инновации.
Несмотря на эти преимущества, требования, заставляющие государство обеспечивать защиту прав собственности и другие услуги, привели к возникновению органов власти и полномочий, аналогов которым не существовало в Средние века и в меркантилистскую эпоху. Монархии и феодальные бароны, защищавшие простолюдинов друг от друга, не защищали их от государственной власти. Однако в Англии, Шотландии и колониальной Америке эта власть стала встречать отпор, когда простолюдины начали настаивать на «правах по отношению к королю» («rights against the king»), а также на правах по отношению друг к другу.
Понятие прав против короля впервые было публично провозглашено в Великой хартии вольностей, выпущенной при английском короле Иоанне в 1215 году, подтвержденной в 1297 году, а затем воспроизведенной в статуте 1354 года. Короли должны были править по закону и обычаю — эта концепция стала зародышем конституционного правления. Однако эти великие принципы постоянно попирались. (Они не помешали Вильгельму II обложить налогом слабых в политическом отношении и бедных в экономическом отношении крестьян, которых пытался защитить разгневанный Робин Гуд.) На практике положения хартии начали исполняться только после противостояния 1660-х годов между королями дома Стюартов и парламентом, кульминацией которой стали Славная революция 1688 года и Билль о правах 1689 года. В последнем окончательно отменялись такие прерогативы короля, как приостановка действия законов, введение налогов без одобрения парламента, вмешательство в судебные дела. «Право страны» было приравнено к «надлежащей правовой процедуре», а надлежащая процедура означала, что никто не мог лишаться свободы или собственности без соответствующего судебного постановления.
Считалось, что конституционное развитие привело в Британии, а позже и в других странах к установлению верховенства закона. Защита компаний, а также домохозяйств от конфискации, проводимой силами короны, или от новых указов, благодаря которым фавориты обогащались за счет остальных, могла стать для предпринимателей и инвесторов сигналом, что Британия и другие похожие страны стали безопасными для предпринимательства в целом и для инноваций в частности. Статья о контрактах в конституции США 1787 года считается отражением принципа верховенства закона, в равной мере применяемого и к сильным, и к слабым. Она стала преградой, защищающей от действий государства, предпринимаемых в интересах политически сильных за счет политически слабых.
Однако высказывались и определенные сомнения относительно того, что введение новых прав в 1689 году могло привести к таким уж радикальным последствиям. Представление о том, что «править должен закон», а власти должны быть «слугами закона», было знакомо еще в Древней Греции, во времена Аристотеля, а еще раньше — в иудейском праве. Тот факт, что после 1689 года прошло чуть ли не столетие, прежде чем начался взрывной рост инноваций, свидетельствует о том, что введение конституции не было причиной, достаточной для резкого изменения хода истории, и не могло само по себе открыть путь для интенсивных инноваций. Размытость некоторых элементов концепции «верховенства закона» (всякое ли изменение в налоговом кодексе несправедливо? А если налог взимается с политических противников?) указывает на то, что к защите свобод от властей нужно относиться с определенным скепсисом.
Хотя эти свободы, несомненно, были необходимы для преобразования меркантилистской экономики в современную, тот факт, что взрыва инноваций не было ни в конце XVII века, ни в XVIII веке, заставляет усомниться в том, что этих свобод, пусть даже в их совокупности, было бы достаточно для рождения современности. Мы пока еще не нашли ту искру, о которой можно было бы с уверенностью сказать, что именно она зажгла костер инноваций, то есть не нашли ту самую корову миссис О’Лири, которая якобы стала причиной чикагского пожара. Однако мы можем поискать более поздние институты, которые бы убедительнее объясняли формирование устойчиво инновационных экономик, особенно тех, что возникли во второй четверти XIX века.
В действительности существуют другие экономические институты, которые начали развиваться ближе к моменту формирования современности. Некоторые ключевые институты восходят в своих истоках к меркантилистской и даже античной эпохе, однако зрелости они достигли только к середине XIX века. Одним из примеров может служить развитие компании. Старейшей и все еще наиболее распространенной формой деловой организации является индивидуальное частное предприятие, которое управляется одним человеком или одной семьей. Чтобы открыть и поддерживать такое частное предприятие, не требуются большие затраты, и оно не влечет моральных рисков, с которыми сталкиваются собственники в более поздних организациях. Для более крупных операций предпочтительной формой ведения бизнеса стало партнерство. Партнерства могут заниматься бизнесом с такими требованиями к капиталу, которым не может отвечать обычное индивидуальное частное предприятие, также их преимущество заключалось в том, что в них объединялись таланты и личные знания людей как с управленческим, так и с инвестиционным опытом. Еще со времен античного Рима компаниям предоставлялись различные права. Например, компания могла заниматься бизнесом от своего собственного имени. В начале XIX века партнерства, несомненно, производили больше продукта, чем любые другие формы бизнеса в Британии и США (на втором месте стояли, несомненно, единоличные предприятия, то есть семейные фирмы). Не все партнерства были небольшими. Некоторые выросли и стали «холдинговыми компаниями» со своеобразным центральным штабом, управляемым старшим партнером, и несколькими зависимыми филиалами, управляемыми другими партнерами. В Америке конца XIX века подобными партнерствами были «инвестиционные банки». При этом партнеры рисковали всем своим состоянием.
Проблема многих партнерств была в дилемме, с которой сталкиваются партнеры. Если у партнеров большое поле для маневра, партнеру, возможно, придется нести ответственность за нечестные или неосторожные действия другого партнера. Если же, напротив, партнеры держат друг друга на коротком поводке, каждое соглашение им приходится обсуждать вместе, рискуя при этом вообще не прийти к нему. Этот недостаток объясняет, почему партнеры часто не склонны браться за сложные задачи или ввязываться в действительно инновационные проекты, отягощенные изрядной неопределенностью. Кроме того, расширение партнерства может привести к умножению рисков, угрожающих партнерам. В результате боязнь ответственности должна была серьезно ограничивать размер и масштабы действий большинства партнерств вплоть до XIX века, становясь тормозом для инновационных проектов, когда изменившиеся условия делали инновации возможными.
Постепенно сложилась новая форма деловой организации, ставшая полноценным механизмом рискованного предпринимательства и в какой-то мере инновации. Это было акционерное общество или, пользуясь современной терминологией, деловая корпорация. Она выпускала акции и ограничивала в обычном случае убытки акционера той суммой, которую он заплатил, чтобы получить долю в капитале компании. То есть собственники несли ограниченную ответственность. Предпринимателям она была крайне выгодна, и правительства предоставляли право на ограниченную ответственность только компаниям, получавшим хартии. В XVI-XVII веках британское и голландское правительства выдали нескольким акционерным компаниям хартии на осуществление частно-государственных проектов в области торговли, исследований и колонизации — Ост-Индской компании, Компании Гудзонова залива, а также знаменитой Миссисипской компании и Компании Южных морей. В период расцвета меркантилизма примерно половина экспортных доходов Англии поступала от компаний, имевших королевские хартии. В XVIII веке Британия начала выдавать хартии производственным компаниям, особенно работающим в области страхования, строительства каналов и алкогольной продукции, создав структуры, близкие к монополиям, выгодные их собственникам и государству. Однако эти монополии не были инновационными. Акционерные компании оказались непривлекательными для инвесторов, которые боялись покупать акции после того, как стали известны злоупотребления в Компании Южных морей и другие скандальные случаи. Так что, вероятно, стоимость капитала была слишком большой, чтобы акционерные компании могли финансировать новое расширение или радикальные перемены. Большинство промышленников — включая Болтона и Уатта, а также Элайю Веджвуда, — понимали недостатки чартерной системы. Хартия была дорогой, процесс ее получения — трудным, прибыли акционерной компании облагались налогом по самой высокой ставке, хартии были сопряжены с регулирующими нормами, причем содержание хартии могло произвольно меняться. В Америке хартии по-прежнему ограничивались «публичными работами» — каналами, колледжами и благотворительными организациями.
Однако на заре современной экономики в Америке и Британии произошли радикальные перемены в статусе акционерной компании. Статья о контрактах в американской конституции, ратифицированная в 1788 году, не допускала для законов, принятых на уровне штатов, обратного действия, которое бы наносило ущерб контрактным правам, однако хартии, очевидно, не подпадали под понятие «контрактов». Но в 1819 году Верховный суд, разбирая дело Корпорации Дартмутского колледжа, постановил, что у всех корпораций есть права, в том числе на сохранение хартии даже в случае принятия штатами новых законов. В 1830-х годах в разных штатах стали сниматься ограничения на образование деловых корпораций: законодательное собрание Массачусетса отменило правило ограничения хартий публичными работами, а Коннектикут позволил компаниям регистрироваться в качестве корпораций без постановления законодательного органа. В Британии парламент, уставший от лицензирования целой кучи железнодорожных компаний, принял в 1844 году Закон об акционерных обществах, позволявший компаниям образовывать корпорации путем простой регистрации, хотя и без ограниченной ответственности, которая оставалась под вопросом, но была весьма выгодна предпринимателям. Закон об акционерных обществах 1856 года предоставил этим корпорациям ограниченную ответственность. Франция пошла по тому же пути в 1863 году, а Германия — в 1870 году.
Так в западном мире появилось новое творение. Это произошло слишком поздно, чтобы оно могло претендовать на статус предка современной экономики, родившейся примерно в 1820-х годах, но не слишком поздно, чтобы оказать серьезную помощь великим инновациям индустриальной эпохи, продолжавшейся с 1840-1850-х годов до 1930-1960-х годов. Адам Смит справедливо критиковал акционерную компанию за ее плохо сложенную систему стимулов, указывая на то, что ей свойственно повышенное внимание к затратам и стремление к краткосрочным прибылям. Однако Смит, использовавший классический теоретический аппарат, упустил важный момент. Корпорация, работающая на свое ядро, состоящее из одного или нескольких крупных акционеров, могла заняться исследованием неизвестного, используя широкий арсенал талантов и длительное время покрывая убытки. Следовательно, у нее появились определенные надежды на получение значимых инноваций, обусловленных ее способностью находить акционеров, которые, диверсифицируя свои вложения, готовы пойти на риск и, поскольку они могут сохранять свои акции годами или же продать их другим акционерам с такими же правами, ждать прибылей, которые они получат лишь в будущем. Выгоды от достигнутых инноваций и для инвесторов, и для общества могут значительно перевешивать небольшие возражения, касающиеся убытков корпорации и управленческих проблем.
Джон Стюарт Милль говорил примерно о том же, заметив, что ограниченная ответственность устраняет важное препятствие на пути образования новой фирмы, которое особенно пугает небогатых людей. Это было выдающееся замечание, особенно во времена Милля, когда ограниченная ответственность предоставлялась только на 20 или 30 лет. (Вопрос в том, должна ли она сохраняться в более старых компаниях. Покойный Питер Мартин, экономический обозреватель в Financial Times, как-то предложил ликвидировать компании после 20 лет деятельности.)
Один из институтов, сформировавшихся в числе последних, — это банкротство. В Америке тюремное заключение лиц, неспособных расплатиться по долгам, широко применялось вплоть до 1833 года, когда федеральное тюремное заключение было отменено. Есть много причин приветствовать этот гуманный шаг, и одна из них в том, что людям больше не нужно было бояться того, что, если они откроют фирму, в итоге они могут оказаться в тюрьме из-за неудачи или какой-то ошибки. Неплатежи, конечно, сохранились — их число даже выросло. Четыре из девяти фирм, попавших на литографию 1836 года, изображавшую Либерти-стрит в центре финансового района Нью-Йорка, обанкротились в течение следующих пяти лет. Законы о банкротствах 1841, 1867 и 1898 годов еще больше облегчили наказание за неисполнение обязательств по уплате долга, позволили проводить добровольное банкротство и урегулирование долгов в федеральных судах по делам банкротства. В Британии наказания постепенно эволюционировали — сначала наказывали высылкой и казнью, а в викторианские времена стали сажать в тюрьмы, хотя долговые тюрьмы были не из приятных. (Ссылки на них часто встречаются у Диккенса, чей отец отбыл срок в лондонской тюрьме Маршалси.) По закону 1856 года собственники фирм с ограниченной ответственностью были избавлены от подобной участи. Затем в 1869 году Законом о должниках было отменено тюремное заключение за долги, поскольку собственникам, партнерствам и вообще всем было позволено заявлять о банкротстве. И это почти наверняка оказало положительное воздействие на инновации.
Наконец, среди экономических институтов наблюдался рост финансовых институтов, преимущественно (хотя и не исключительно) ориентированных на финансирование деловых инвестиционных проектов или недавно открывшихся фирм. Кредитные институты, как и многие другие, можно найти еще у изобретательных вавилонян. Богатые землевладельцы и храмы ссужали собственникам и партнерствам средства для производства или торговли под залог земли, домов, рабов, наложниц, жен и детей. В средневековые времена некоторые семьи основали банки, полностью посвящая себя этому делу, — самыми знаменитыми из них стали Фуггеры в Южной Германии и Медичи из Флоренции. Они были известны своими ссудами королям и князьям Европы. В XVIII веке в Лондоне была семья Берингов и семья Ротшильдов, пять сыновей которой стали вести дела во Франкфурте, Лондоне, Париже, Вене и Неаполе. Беринги известны своими ссудами правительствам, например для Луизианской покупки, а Ротшильды — своими кредитами Британии на войну с Наполеоном. Все они также занимались и коммерческим банковским делом. Однако вряд ли можно считать, что эти коммерческие банки были каким-то новшеством, которое могло бы проложить путь в эпоху инноваций.
К началу XIX века американские банки уже усвоили некоторые основные уроки. Банки, как правило, считались источником нестабильности, а потому и тормозом для предпринимательства и экономического развития, мешающим «мобильности» капитала, столь превозносимой неоклассической экономической теорией, а не фактором успешного экономического развития, каковым считался как раз «универсальный банк», сложившийся в Европе. В американской системе было два типа банков. Первый — это коммерческие банки, получавшие от правительств штата хартии на прием вкладов, выпуск банкнот, финансирование производства и торговли. Другой тип был представлен частными банками, которые не могли ни выпускать банкноты, ни принимать депозиты и зависели только от своего капитала. Все эти банки процветали. (Частные банки привлекли много иностранного капитала и превратились в инвестиционные банки, предоставлявшие фирмам ссуды на финансирование инвестиционных проектов.) Столь сложная и тонкая система не поддается простой оценке. Однако недавние исследования показывают, что эти банки хорошо подходили для обслуживания предпринимательской деятельности и развития регионов, то есть они, конечно, не были совершенством, но все же больше помогали, чем мешали. Работая лишь в регионе, который был им хорошо знаком, они стояли на передовой, быстро реагируя на меняющиеся возможности. В своей практике они стремились поближе познакомиться со своими клиентами и следить за деятельностью своих заемщиков:
Чтобы экономическое развитие не прекращалось, промышленным предприятиям нужно было развиваться и расти... Чтобы этот рост проходил своевременно, промышленникам нужен был доступ к внешнему финансированию, особенно банковским кредитам... Банкиры, которые обычно сами были торговцами,— как правило, предоставляли кредиты предприятиям и предпринимателям, которых они знали, то есть в основном другим торговцам.
С этой ревизионистской точки зрения отсутствие универсальных банков в американском и британском контекстах не было препятствием, какие бы выгоды они ни принесли Франции и Германии.
Политические институты: представительная демократия
Судя по всему, политические институты сыграли важную роль в создании современной экономики. Одним из них была представительная демократия, возникшая чуть ли не одновременно с формированием экономической современности. По крайней мере, развитие современной демократии, которое шло параллельно с современной экономикой, может навести на определенные идеи.
В большинстве стран на протяжении всей меркантилистской эпохи места в национальных парламентах занимали представители дворянства и землевладельческой аристократии. Поскольку любое представление об экономической справедливости осталось в далеком прошлом, их законотворчество в основном руководствовалось узкими эгоистическими интересами. Однако в XVIII веке идея представительной демократии — или по крайней мере демократии с большим представительством — овладела умами масс и в обеих Америках, и в Европе, что в значительной степени стало следствием растущего спроса со стороны городского рабочего класса и деловых людей на равное представительство. Американская Декларация независимости 1776 года провозгласила право людей на самоуправление, свободное от любых королей и аристократии, хотя полностью эта концепция была реализована только с отменой рабства примерно через до лет. Французская революция 1789 года стала для всей Европы боевым кличем, требующим создания демократии. В польско-литовской конституции 1791 года закреплялось политическое равенство городских жителей и дворянства. Некоторые историки утверждают, что суд в Версале не способствовал появлению у землевладельцев мыслей о необходимости совершенствования своих практик, поэтому инновации пришли во Францию только тогда, когда государство перестало стоять у них на пути.
Конечно, такая демократия грозила экономике определенными рисками. Она больше тяготела к краткосрочным целям, чем наследуемые монархии с их обычными склонностями. Она допускала тиранию большинства, которую в какой-то степени могла ограничить конституция. Также она приводила к власти людей, у которых было намного меньше денег, чем у тех, кем они управляли, поэтому они были более падкими на взятки, чем законодатели из аристократии. Однако в целом она, скорее, была благотворной для инноваций.
Издавна считается, что право на самоуправление способствует общей экономической эффективности. И есть основания полагать, что оно создало благоприятные условия для развития экономического динамизма. Например, представительная демократия способна создавать экономические институты и проводить политические программы, от которых автократ отказался бы или стал бы их подавлять. Демократия нередко подталкивала государственный сектор к поддержке интересов низших и средних классов, защищая и развивая определенные инициативы, например, поддержку предпринимательства или стимулирование государственного образования. Инновации, которым так важны вдохновение, исследование и экспериментирование на низовом уровне, вероятно, выиграли от этой черты демократии. Напротив, в автократии государственный сектор, скорее всего, использовался бы для проектов, служащих интересам аристократии, таких как усиление могущества страны или ее славы. (Оборотная сторона медали — в том, что демократия может привести к созданию системы взаимных услуг, работающей на ряд заинтересованных групп, охватывающих все или почти все общество. В результате государственный сектор может разрастись настолько, что будет приносить инновациям больше вреда, чем пользы. Правда, в XIX веке это было маловероятным, поскольку тогда государственный сектор во всех странах, исключая Францию, был небольшим.)
Представительная демократия способна естественным образом поддерживать институты и культуру современной экономики, что автократии делать гораздо сложнее. Там, где государство приняло законы и тем самым легитимировало институты, защищающие экономическую деятельность, несмотря на неопределенности, перемены, превратности судьбы, прибыли и убытки, начинающий предприниматель или инноватор может быть уверен в том, что его компания не станет жертвой вымогательств со стороны правительственных агентств или общественных партнеров, постконтрактных угроз со стороны кредиторов или сотрудников, а также толп, которым позволено грабить магазины и фабрики, не встречая отпора полиции. Дело в том, что, когда институт создан большим обществом избирателей, имеющих разные мнения, вероятность того, что сумма перемен во мнении будет достаточно большой, чтобы отозвать предыдущий закон, окажется меньше вероятности того, что свое мнение изменит автократический руководитель. (Это следует из положения, известного в теории статистики как «закон больших чисел».)
Этот тезис имеет отношение к вопросу о прочности принципа верховенства закона и возможности опоры на него. Как известно, автократические правители поддерживают принцип верховенства закона только тогда, когда соблюдение этого принципа выгодно для них; даже такой конституционный документ, как Великая хартия вольностей, не гарантирует того, что благодаря той или иной уловке закон не будет обойден. Правда, демократические парламенты тоже могут менять законы или обходить их с помощью новых законов. Но в целом из сказанного выше следует, что законодательному органу в большой и достаточно разнообразной демократической системе сложно нарушать или обходить уже имеющийся закон, в отличие от автократа. «Правление народа» придает верховенству закона определенную надежность.
Инновациям способствует и еще один аспект демократии. Токвиль в своих путешествиях по Америке в 1835 году размышлял о том, что самоуправление помогает выработать уверенность и стремление к самовыражению в бизнесе. Тот опыт, который приобрели американцы, управляя собой, то есть опыт, полученный на городских собраниях, где приходилось выступать на публике, неизменно приносил им пользу, когда нужно было обсуждать договоры, работать с наемными сотрудниками или же составлять контракты, необходимые для образования новой фирмы. Точно так же опыт, полученный американцами благодаря тому, что они сами себя обеспечивали необходимыми экономическими благами, привил им определенные навыки — уверенность в себе, общительность и т.д.,— которые понадобились им и в деле политического управления. По мысли Токвиля, добровольные ассоциации стали в Америке «великой бесплатной школой», тогда как в Европе они почти не встречались.
Возможно, для возникновения современной экономики важной оказалась еще одна черта демократии. Представительная демократия — это система, в которой, в сравнении с автократией, во внимание принимается больше голосов, если только политики прислушиваются к ним, надеясь одержать победу на выборах. Автократу обычно неизвестны многие потребности, особенно те, что возникли недавно. Следовательно, представительная демократия, скорее всего, лучше реагировала на потребность в новых институтах в десятилетия своего существования.
Если соглашаться с тем, что правительственные механизмы демократии работают на благо инновациям, остается исторический вопрос: действительно ли механика представительной демократии начала действовать в нужном месте и в нужное время, выступив триггером взрывного роста экономического динамизма в каждой из стран, где этот рост наблюдался? Когда появилась современная экономика в Британии, Америке, Бельгии, Франции и Германии — после представительной демократии или до? В Британии пользующийся немалым уважением двухпалатный парламент стал представлять новых богачей и новые города после революции 1688 года. Парламентская реформа 1832 года распространила избирательное право на выборах в палату общин на всех мужчин, невзирая на имущественный ценз, а также провела перераспределение мест в городских округах. В Америке палата представителей и сенат, основанные американской конституцией 1788 года, были намного более представительными, чем две палаты парламента Англии: выборы были открыты для всех мужчин, отвечающих имущественному цензу, — их число составляло от трети до половины всего мужского населения страны, включая как граждан, так и неграждан. (Расширение избирательного права было произведено за несколько этапов: в 1812 году его получили мужчины без собственности, цветные — в 1870-х годах, а женщины — в 1920 году.) С другой стороны, во Франции, судя по всему, демократия и динамизм утверждались медленно. Великая французская революция привела к установлению не демократии, а наполеоновского правления, которое продлилось до 1815 года, а затем к монархической Реставрации (до революции 1830 года) и правлению Луи-Филиппа (до 1848 года). Демократия в форме выборов со всеобщим избирательным правом для мужчин сложилась только в результате революции 1848 года. Хотя незначительное число инноваций и прирост в благосостоянии отмечались во Франции после Наполеона и даже в несколько большей степени в период царствования Луи-Филиппа, только во второй половине XIX столетия Франция перешла к стадии «взлета» производительности, продемонстрировав относительно высокий уровень инноваций. Случай Бельгии не столь ясен. Страна тоже долго дожидалась демократии, поскольку она находилась под управлением Франции вплоть до падения Наполеона в 1815 году, а затем голландцев — до 1830 года, когда Бельгийская революция учредила парламентскую демократию. Инновации, видимо, опережали демократию, но при демократии развивались даже лучше, чем при иностранном правлении: еще до 1830 года в Бельгии предпринимательство в горнодобывающей и сталелитейной отраслях быстрее всего развивалось именно во франкоязычной Валлонии, которая в этом отношении обогнала любой из регионов Франции. И наоборот, инновации продолжались в Бельгии и после 1830-х годов, когда была создана ее знаменитая резиновая промышленность, а страна оставалась лидером индустриализации вплоть до 1914 года. Если говорить о Германии, то она, скорее, является исключением. В ней демократия на протяжении всего XIX века существовала разве что на местном уровне, хотя во второй половине столетия количество инноваций существенно выросло. Этот факт оставляет открытой возможность того, что с демократией Германия добилась бы еще больших успехов и что большинство стран были структурированы так, что для поддержки инноваций им требовалась демократия. Так или иначе, разумный вывод состоит не в том, что современная демократия создала современную экономику или, наоборот, современная экономика создала современную демократию, а в том, что обе возникли из одной и той же матрицы ценностей и убеждений, то есть из одной и той же культуры.
Экономическая культура: различия и изменения
Что такое современная экономика? С изложенной выше точки зрения ее отличие состоит в том, что она награждает — как деньгами, так и опытом — за изобретение, реализацию и освоение новых коммерческих идей, стимулируя тем самым использование ресурсов для инноваций. С точки зрения данной главы экономика любого общества работает на основе институтов и культуры этого общества. Такая культура сводится к установкам и убеждениям, составляющим социальное наследие, хотя не все члены общества наследуют одну и ту же культуру, которая к тому же не включает экономическую политику страны или какую-либо моральную философию. В общем, мы можем считать, что экономика состоит из своих экономических институтов и экономической культуры или культур. Экономическая культура — это установки и убеждения, касающиеся бизнеса и экономических вопросов. Чтобы экономика того или иного типа работала, должна существовать поддерживающая ее культура. Однако не всякое поведение является «культурой», и поведение нередко само бывает следствием, а не причиной.
Прежде чем историки стали — в основном в XX веке — искать объяснение экономического взлета и процветания современных экономик, возникших в XIX веке, некоторые из лучших умов XVIII века размышляли над объяснением подъема наиболее значительных коммерческих экономик XVI—XVII веков. С точки зрения предложенного Адамом Смитом объяснения развития торговли в Британии, прекращение вмешательств и конфискаций со стороны правительства обусловило развитие «торговли и обмена», то есть процесса постоянного поиска лучших цен. Поскольку люди почувствовали, что могут безопасно накапливать богатство, появилась возможность для развития бережливости. Торговля же, определяющая накопление богатств, могла теперь беспрепятственно развиваться. Следовательно, в коммерческую эпоху процветал материализм. Однако Смит считал, что стремление к материальным благам является универсальным и постоянным, а не тем, что характерно только для коммерческой эпохи или Британии, поэтому оно не может быть первопричиной. Так, в своем «Исследовании о природе и причинах богатства народов» он писал: «к бережливости нас побуждает желание улучшить наше положение, желание <...> присущее нам, однако, с рождения и не покидающее нас до могилы» (р.324; с. 348). (Маркс, конечно, соглашался с тем, что «фетиш» товаров и богатства не был причиной коммерческой экономики; он утверждал, что это ее следствие.) Меркантилистская экономика отличалась и некоторыми другими аспектами поведения. Это честность, уважение к законам, обязательность, услужливость и другие коммерческие добродетели, известные как добропорядочность. Однако Давид Юм и Адам Смит не считали эту буржуазную порядочность основанием меркантилистской экономики. Юм в своем «Трактате о человеческой природе» 1740 года утверждает (в каком-то смысле предвосхищая современных экономистов), что эти коммерческие практики развились из эгоистического интереса торговцев, в том числе и их заинтересованности в своей репутации. В своих «Лекциях о юриспруденции» 1763 года Смит говорит, что заинтересованность торговца в его коммерческой репутации покоится на ставке, поставленной на кон, а не на гордости, а в своем классическом «Исследовании о природе и причинах богатства народов» 1776 года он рассматривает коммерческие добродетели в качестве последствий коммерческой экономики, а не ее условий.
Нас интересует возникновение современных экономик, а не меркантилистских. Главный момент, который здесь необходимо подчеркнуть, состоит в том, что, даже если возросшее прилежание, бережливость и богатство стали следствием культурного сдвига к усердию, скромности и буржуазной порядочности, как утверждал Вебер, трудно понять, мог ли такой культурный сдвиг стать причиной беспрецедентных свершений современных экономик XIX века, поскольку длинные рабочие недели, высокий уровень сбережений, уважение к законам и договорам — все это, видимо, появилось уже в XVII — начале XVIII века, как отмечали Смит и Юм. (Если рабочая неделя и уровень сбережений увеличились в странах, куда пришла современная экономика, есть все основания полагать, что на них повлиял быстрый экономический рост и высокий спрос на инвестиции, обусловленные динамизмом современных экономик.) В лучшем случае можно утверждать, что буржуазная порядочность была необходима для развития современных экономик или же поддерживала их точно так же, как раньше коммерческие экономики.
Но в то же время происходили и подлинные культурные сдвиги, которые можно считать причинами возникновения современных экономик. Очевидно, что западный мир (некоторые страны в значительно большей степени, чем другие) приобрел определенный этос или дух, который, как только его элементы были собраны вместе, дал толчок динамизму, составляющему суть современных экономик. Этот сложившийся этос был частью гуманизма (хотя гуманизм шире этого этоса). В странах, регионах и городах, где эти течения достигли критического уровня, они запустили создание современной экономики. (Не имеет значения, что наиболее ранние из элементов этого нового подхода или культуры возникли несколькими столетиями ранее, поскольку другие ключевые элементы более позднего происхождения.) Для этого этоса хорошо подходит название «модернизм».
Значение «модерна», или «современности», в данном контексте нам вполне знакомо — так, можно говорить о современной женщине, современном городе, современной жизни, современном как нетрадиционном, современном как новом, современном как подрывающем устои и нарушающем границы. Современное общество создает перемены внутри себя, а новые идеи тех, кто участвует в современной экономике, являются основными источниками этих перемен. Первые современные общества, как утверждает Пол Джонсон в своей работе «Рождение современности», датируются 1815 годом. Однако, как показывает Жак Барзен в своем объемном исследовании «современной эпохи» «От рассвета к упадку», современное мышление возникает в конце XV —начале XVI века. Отдельные идеи, которые мы с полным основанием считаем модернистскими, существовали еще в античные времена, но тогда они не были широко распространены, а затем, в эпоху Средневековья, они и вовсе были забыты.
Современные ценности — установки и убеждения — и по сей день превалируют в странах Запада, хотя и в разной степени. К числу модернистских ценностей относятся такие нормы, как самостоятельное мышление, работа на себя и самовыражение. Это также установки по отношению к другим: готовность принять изменения, вызванные или желаемые другими; стремление работать вместе с другими; желание мериться силами с другими, то есть конкурировать с ними, наконец, желание проявлять инициативу, то есть идти впереди. (Все эти культурные элементы не являлись ключевыми для производства, торговли и накопления в коммерческих экономиках. Как уже отмечалось ранее, экономисты начиная со Смита и заканчивая молодым Марксом сетовали на то, что коммерческие экономики не используют все эти элементы своей культуры.) К другим модернистским установкам относятся желание создавать, исследовать и экспериментировать, положительное отношение к препятствиям, которые необходимо преодолеть, стремление к интеллектуальной увлеченности, а также желание нести ответственность и отдавать приказания. За этими желаниями скрывается потребность в применении собственного рассудка, в действии по своему собственному разумению, в упражнении своего собственного воображения. Этот дух не предполагает любви к риску, то есть радости от ставок на подбрасываемую монету. Это дух, который видит перспективы непреднамеренных последствий, связанных с погружением в неизвестное и становящихся ценной частью опыта, а не чем-то вредным. Изучение самого себя и личностное развитие — главные виталистические ценности.
Модернистские убеждения включают и некоторые идеи о том, что правильно и что неправильного правильности обязательной конкуренции с другими за более уважаемые позиции, правильности большей оплаты за большую производительность или большую ответственность, правильности приказов тех, кто занимает более ответственные позиции, и правильности их проверок, о праве людей предлагать новые идеи, новые способы производства и новые вещи, которые можно сделать. Все это противостоит традиционализму с его представлениями о службе, долге, семье и социальной гармонии.
Первые признаки этого нового духа обнаруживаются в эпоху Ренессанса. В Средние века представления о том, что активное исследование мира может принести значительное вознаграждение (и не только королям), что не все уже известно и что человеческое воображение способно на открытие новых знаний, были просто невозможными. Гуманист Джованни Пико делла Мирандола (1463-1494), один из главных героев Возрождения, утверждал, используя религиозные понятия, на которых он вырос, что, если люди были созданы по образу Бога, они в определенной степени должны обладать способностью к творчеству. В надгробной речи, посвященной Микеланджело, Пико называет человека «скульптором, который должен создать, изваять свою собственную форму из того материала, который уделила ему природа». То есть Пико сформулировал принципы «индивидуализма», согласно которому люди должны сами упорным трудом определять собственное развитие. Влиятельный гуманист Дезидерий Эразм Роттердамский (1466-1536) писал о «расширении горизонта [человека], проистекающем из надежды на бессмертие, быстроты новых стремлений, намека на бесконечные возможности», которые он связывал с «духом христианства». Требование Мартина Лютера (1488-1546) даровать членам римско-католической церкви «христианскую свободу», позволяющую самостоятельно читать и толковать Библию, стало вехой на пути освобождения людей от непродуктивного или дисфункционального правления.
Другим решающим периодом стала эпоха Великих географических открытий. Всецело виталистический дух за каких-то 70 лет распространился из Италии на Францию и Испанию, а затем достиг и Британии. (Неважно, был ли этот витализм ответом на героизм первопроходцев и на их исследования либо еще одним проявлением нового витализма.) Родившийся в 1500 году Бенвенуто Челлини, великий скульптор и персонаж одноименной оперы Берлиоза, в своей «Автобиографии» показал себя вечно ищущим и не гнушающимся разными средствами художником-предпринимателем, подлинным воплощением свободного индивидуалиста, нацеленного на достижения и успех. Жан Кальвин, родившийся в 1509 году, прославляет карьеру как продолжение божественного труда. Родившийся в 1533 году Мишель де Монтень в своих «Опытах» ведет хронику собственной внутренней жизни и своего личностного роста, который он называет «становлением». Мигель Сервантес, родившийся в 1547 году, рассказывает в своем «Дон Кихоте» о Доне и Санчо Пансе, застрявших в месте, где ничто не способно бросить им вызов, а потому они сами придумывают себе задачи, стремясь обрести витальность полноценной жизни. Уильям Шекспир, родившийся в 1564 году, в своих пьесах «Гамлет» и «Король Лир» изображает внутреннюю борьбу и смелость своих невероятных протагонистов.
Волна исследований в 1550-1700 годы, названная научной революцией, стала еще одной вехой. Она доказала, что наблюдение и разум можно использовать для раскрытия многих загадок природного мира — так, Уильям Гарвей создал модель кровообращения. Урок состоял в том, что благодаря исследованию и размышлению можно выяснить, как работает какая-то вещь и как можно заставить нечто работать.
Просвещение XVIII столетия — еще один шаг вперед. Глядя на богатство, накопленное торговцами и спекулянтами коммерческой экономики, философы и политэкономы стали видеть в усилии предпринимательства определенное достоинство и социальную ценность. Во Франции фигура предпринимателя пользовалась всеобщим уважением. Николя де Кондорсе ставил производительность предпринимателей выше охотников за рентой, стремящихся к политическим милостям. Жан-Батист Сэй превозносит предпринимателей за постоянное переизобретение экономики, проистекающее из стремления к большей производительности. Вольтер, особенно в своей работе 1759 года «Кандид», прославил жизнь, основанную на индивидуальной инициативе и экономической независимости, а не на соблюдении условностей и согласии с другими,— Il faut cultiver notre jardin. В Америке Джефферсон также отстаивал экономику со многими участниками, «стремящимися к счастью» на небольших предприятиях, погруженных в низовую предпринимательскую деятельность. Все эти идеи привели к выводу, что подобные индивидуальные предприятия, когда их много, способны изменить мир. Этот «прогресс» означал не то, что мир станет совершенным, и не то, что не будет ошибок, но лишь то, что общества смогут устранить некоторые из собственных несовершенств и развить некоторые из своих способностей. В этом отношении гуманизм и его виталистическая разновидность стали частью основных западных убеждений.
Просвещение также принесло с собой первый проблеск понимания работы креативности. Юм, первый современный философ, понял, что воображение является ключевым элементом в развитии всех видов знания. В своей работе 1748 года «Исследование о человеческом разумении» он объясняет, что новое знание не рождается непосредственно из наблюдений за миром и из уже имеющихся идей. Наше знание не может быть абсолютно закрытой системой, поэтому в нем есть место и для оригинальности. Новое знание начинается с воображения, позволяющего представить, как могли бы работать еще не изученные части той или иной системы. (Толчком для такого воображения могут быть новые данные, однако это не обязательно.) Потом Хайек укажет на то, что без достаточного знакомства с соответствующими наблюдениями и идеями ничего вообразить невозможно.
Просвещение дало нам еще одну важную мысль. Немногие вообще говорили о ней, но никто не выразил ее точнее (или короче), чем Томас Джефферсон. Своей бессмертной фразой «жизнь, свобода и стремление к счастью» он вложил в умы своих современников-американцев два тезиса. Первый сводится к представлению о том, что у каждого человека есть моральное право стремиться к самореализации. Тогда об этом мало кто говорил. Эта идея противоречила традиции предшествующей эпохи, утверждавшей, что жизнь следует посвятить другим — семье, церкви или стране. (Конечно, есть определенное удовольствие в самоотдаче, однако Джефферсон, несомненно, говорит о странствии, составляющем становление человека. Он считал, что Америка «богата всем тем, что необходимо для жизни и что делает ее удобной», а потому он, вероятно, имел в виду «стремление» более высокого порядка.) Другое представление, получившее в дальнейшем развитие у Серена Кьеркегора и Фридриха Ницше, заключается в экзистенциальной идее: подлинная жизнь может быть обретена только благодаря собственным свершениям человека. Мы можем найти или не найти «счастье», но мы должны к нему стремиться. Два этих тезиса суммируют все то, что мы обычно называем «модернизмом». Они противоположны идеям традиционализма, которые подчиняли индивида группе.
Никто сегодня не сомневается в том, что эти революционные идеи изменили само содержание жизни. В Европе фаустовская перспектива фундаментального развития знания стала вдохновлять и одновременно тревожить отдельные общества, испытавшие влияние Просвещения. Деловые люди, в том числе в сфере сельского хозяйства, смогли найти в самих себе творческие силы, а их политические представители получили возможность отстаивать такую экономику, которая поддерживала бы творческий подход и изобретательность в бизнесе. Витализм стал искрой современных экономик, эликсиром их динамизма. В XIX веке в участниках современной экономики обнаружилось удивительное доверие к способности открывать новое, которую они постоянно проверяли на практике, и к обещанным ею наградам. Впервые в человеческой истории развернулась бурная гонка за новые методы, новые товары и проистекавшее из них увеличение прибыли. В Британии все больше людей участвовали в новых, в основном городских, предприятиях, где люди обсуждали, как они смогут «подняться». В Америке они тоже добивались успеха. Когда Токвиль путешествовал в 1831-1832 годах по Америке, он обратил внимание на самоуверенность и решимость. «Американский фронтир», западная граница поселений на дальнем Западе, стала символом фронтира методов и товаров бизнеса.
Однако Токвиль сомневался в том, что в Америку пришел новый витализм, или в том, что он, если и пришел, чем-то отличается от витализма во Франции:
Из мыслей, занимающих меня, особенно выделяются две. Первая — о том, что это население является одним из счастливейших в мире, а вторая — что неимоверным благополучием оно обязано не своим особенным добродетелям и еще в меньшей степени форме правления, которая по своей природе превосходила бы все остальные, а своим редким условиям <...> Каждый трудится, и недра пока еще столь богаты, что всякий работающий может быстро приобрести все нужное для довольства <...> Неугомонность, видимо, порождает преуспевание. Богатство — вот что всех манит <...> Если только я не слишком сильно заблуждаюсь, люди на этом берегу Атлантики не отличаются от людей на другом берегу и не лучше их. Они просто находятся в иных условиях.
Сегодня, почти два века спустя, позиция Токвиля представляется диаметрально противоположной истине. Связывать оживление и напор американской экономики с «редкими условиями», то есть в основном с возможностью возделывать целину, имело смысл лишь в первой половине XIX века. Целина в Америке практически закончилась к концу столетия, однако стремление экспериментировать, исследовать и создавать не иссякало на протяжении почти всего XX века. Если положение американцев как «счастливейшего» из народов зависело от райских условий, они утратили бы его к 1920-м годам, когда Америка стала городской страной.
Также Токвиль заблуждался, предположив, что экономическая культура должна быть везде одной и той же — по крайней мере в западном мире. Сегодня у нас есть доказательства, которых у него не было. Современные данные по установкам и убеждениям показывают, что, вне всяких сомнений, на разных берегах и в разных странах живут разные люди. Данные исследований World Values Surveys демонстрируют не только различия в убеждениях и установках разных индивидов, но также различия в средних установках и убеждениях между разными странами, то есть различия в средних национальных установках. (Можно доказать, что многие из таких различий являются систематическими, а не просто случайными или даже устойчивыми последствиями временного возмущения.) И трудно представить, что во времена Токвиля положение дел было иным. Если XIX век в период укрепления витализма отличался от XV века и даже от XVIII, маловероятно, что установки и убеждения двигались плотным строем, не отставая друг от друга. Скорее, одни страны усваивали новые ценности Возрождения и Просвещения быстрее, чем другие.
Наконец, Токвиль, видимо, не прав и в том, что «особенные ценности» Америки (которые не всегда совпадали с ценностями Франции) внесли «меньший» вклад, чем другие факторы (например, институты), в бурное развитие Америки 1830-х годов, обогнавшей как Европу, так и саму себя в прошлом. Судя по недавним исследованиям данных современных опросов, касающихся психологических установок, некоторые элементы экономической культуры важны для экономической эффективности — для производительности, уровня безработицы, а также для субъективных оценок удовлетворенности трудом и уровня благополучия. Все эти различия между странами заметно сказываются на эффективности, даже если, как мы показываем в восьмой главе, ограничиваться рассмотрением схожих стран, например развитых стран Запада.
Некоторые из многочисленных установок по отношению к работе и карьере, зафиксированные в ходе опросов семей, можно интерпретировать в качестве отражения некоторых аспектов витализма, — это восприимчивость к новым идеям, важность труда, желание обладать определенной свободой и инициативой на рабочем месте, готовность следовать за лидером, положительное отношение к конкуренции, а также стремление к успехам. Важно отметить, что примерно половина этих установок в значительной мере объясняет различия стран в некоторых показателях экономической эффективности. Однако их так много, что только наиболее подходящая или удачная в этом плане установка может существенно прояснить различия всех показателей эффективности. Поэтому в двух недавних исследованиях различные установки, обнаруженные в ходе опросов, были разбиты на несколько небольших групп с общими признаками. Витализм, в целом, — наиболее сильная группа, лучше остальных объясняющая различия стран в показателях экономической эффективности. Следующую по силе объяснения группу можно считать отражением консюмеризма или материализма. Традиционная группа, интерпретируемая в качестве меры общественного доверия, так же важна, как и группа, интерпретируемая в качестве меры уверенности в себе.
Остался еще один вопрос — насколько важны для экономической эффективности различия в экономических институтах? Два новейших исследования указывают на то, что большинство экономических институтов страны, если пока не брать политические институты, не позволяет предложить лучшее объяснение экономических показателей разных стран. При объяснении уровня развития разных стран нам, видимо, достаточно ограничиться данными культуры, поскольку экономические институты служат всего лишь отображениями экономической культуры. За одним уточнением: исключением, видимо, является то, в какой мере институты обеспечивают «экономическую свободу» инвестиций, инноваций, конкуренции и выхода на рынок.
Мы быстро проделали длинный путь, так что теперь стоит повторить важнейшие пункты: стремление к приобретению богатства и его накопление не были, в отличие от витализма, элементом той культуры, которая в целом сложилась как раз ко времени запуска новой экономики. Можно разве что сказать, что в темную эпоху феодализма богатство презиралось («презренный металл»). Стремление к богатству, удовольствие от обладания им, а также надежда на приобретение большего богатства — все это стало приемлемым во времена коммерческой экономики, подтолкнув в итоге торговцев к расширению своих рынков и к участию в более рисковых предприятиях. Но для того чтобы возникла современная экономика, необходимо было новое ощущение возможностей жизни за пределами накопления богатства и, следовательно, создание новых экономических и политических институтов.
Отсутствующий фрагмент: население и города
В этой главе была рассказана история о том, как некоторые страны овладели культурой и приобрели институты, которые окажутся важными для эндогенных инноваций. Мы нашли убедительные доводы относительно распространения в этих странах базовых экономических свобод, развития витализма и демократии как главных вех на пути к современным экономикам. Вполне вероятно, что современность не продвинулась бы так далеко вперед без благожелательного отношения к корпорациям — акционерным компаниям с их пресловутой ограниченной ответственностью; то есть, если говорить в целом, без множества институциональных структур и политических программ, раздвигающих экономические горизонты людей.
Но чего-то не хватает. Почему получилось так, что по сравнению с инновациями в XIX веке, особенно в первой четверти этого полного войн столетия, на протяжении всего XVIII века инновации были столь скудными? Ответ, вероятно, в том, что появилось нечто такое, что позволило преумножить или усилить слабые поползновения к инновациям, то есть усилить демократию и витализм, которые достигли уже достаточно высокого уровня в последней четверти XVIII века. Но что именно это было? Историки экономики, похоже, не смогли выделить этот фактор. Почему инновации пришли первым делом в Британию, Америку и, возможно, в Бельгию, и только потом — во Францию и Германию? Нам не нужно соглашаться с мнением Токвиля, будто культура везде одна и та же, чтобы задаться вопросом о том, могут ли различия в уже указанных силах, которые вроде бы играют центральную роль,—то есть различия в силе корпорации, демократии, витализма и экономической свободы,—полностью или частично объяснить, почему Франция и Германия достигли динамизма позже других стран.
Недостающая деталь, которая, как только разберешься в ситуации, становится достаточно очевидной,— это плотность населения, то есть число людей трудоспособного возраста в стране, исключая отдаленные регионы. Немногие инновации могут быть поддержаны в стране ее культурой и развиты ее институтами, если в ней просто мало умов. (Почему в таком случае исландцы, численность которых невелика, не являются отсталыми и, соответственно, бедными? Причина в том, что они в совершенстве владеют английским и скандинавскими языками, что позволяет им встроиться в экономики Америки и Европы.) Наличие большого количества людей, воодушевленных витализмом и готовых противостоять произволу властей, несомненно, увеличивает общее число порождаемых новых идей, даже если это число остается неизменным из расчета на каждого их производителя. Кроме того, если новые продукты и методы обычно не просто используются в частном порядке разработчиками, а внедряются по всей стране, то есть распространяются, итоговым результатом является прирост числа инноваций — новых продуктов, разработанных как компаниями-первооткрывателями, так и следующими за ними предприятиями, число которых растет с ростом населения. Следовательно, чем больше людей в достаточно интегрированной стране, которые могут вдохновлять, развивать, выводить на рынок и испытывать новые идеи, тем больше потенциальный уровень эндогенных инноваций в расчете на душу населения — при условии наличия необходимых институтов и культурных условий. (Почему тогда Китай, который значительно превосходил по численности населения Британию и Америку, не порождал большого количества инноваций в XIX веке, как и раньше? Ирландский экономист XVIII века Ричард Кантильон в своем исследовании 1755 года сообщал, что в китайских городах полным-полно предпринимателей. Причина в том, что Китай испытывал острую нехватку экономических институтов или экономической культуры (или того и другого вместе), которые были необходимы для инноваций, как эндогенных, так и экзогенных. В XXI столетии нехватка уже далеко не так остра.) Если экономика Запада производит сегодня больше инноваций на душу населения, чем сто лет назад, причина этого главным образом в том, что сегодня в этой экономике намного больше людей вовлечено в инновации; отсюда не следует, что каждая (или даже какая-либо) подгруппа заданной величины порождает больше новых продуктов и методов.
Преимущества более многочисленного населения обусловлены не только большим количеством изобретений, которые могут быть взяты на вооружение другими людьми. Если новые идеи и основанные на них новые продукты важны для какой-то страны, они, скорее всего, будут распространяться в экономике тем быстрее, чем выше в ней плотность населения, — точно так же, как теплота переносится быстрее, когда в данном объеме больше молекул, а болезни по миру распространяются тем быстрее (и на соответственно большие расстояния), чем больше численность населения. И механизм распространения идей во многом похож на механизм распространения болезней. Чем больше людей, тем больше передаточных звеньев. То есть чем больше людей, тем больше рынок. «Битлз» могли сыграть 1,000 концертов в Гамбурге, поскольку этот город достаточно велик, но в Ливерпуле это было бы невозможно.
Достаточно большое население ведет также к образованию города, поскольку это просто результат различных преимуществ скапливания вместе, то есть агломерации. Еще большее население приводит к появлению еще одного города. И если не происходит соответствующего роста территории, то с увеличением численности населения города становятся все более крупными и многочисленными. Теперь мы знаем, что у городов были особые преимущества, которые не сводились к преимуществам большего числа умов или большей плотности населения на обширной территории. Теоретик экономики города Джейн Джекобе, выступившая против бульдозеров нью-йоркского титана городского планирования Роберта Мозеса, верно схватила основную идею:
Свойственные крупным городам большой объем и плотность населения можно считать положительными факторами <...> нужно приветствовать это как благо <...>
Большие города — естественные генераторы разнообразия и щедрые инкубаторы новых начинаний и всевозможных идей. Более того, большие города — естественные экономические прибежища громадного числа мелких предприятий <...> Без крупных городов они [небольшие предприятия] просто не могли бы существовать. Зависимые от колоссального разнообразия других городских предприятий, они вносят в это разнообразие свою лепту. Этот момент очень важен, и его стоит запомнить. Разнообразие в крупных городах не только допускает, но и поощряет еще большее разнообразие <...> Разнообразие любого рода, генерируемое крупным городом, зиждется на том факте, что в крупном городе собрано воедино великое множество людей с разнообразными вкусами, навыками, потребностями, возможностями и причудами.
Замечание Сэмюэла Джонсона «кто устал от Лондона, тот устал от жизни» указывает на креативность, которую можно найти только в городе. Однако Джекобс идет еще дальше, говоря о том, что только от города можно ждать нового разнообразия и оригинальности, то есть возможности инноваций.
Что говорят нам данные об исторической динамике численности населения? Подтверждают ли они сформулированные выше тезисы о том, что рост численности населения влияет на создание и распространение новых идей? Помогают ли они, соответственно, ответить на вопрос о том, почему Британия, Бельгия и Америка производили столь незначительный в национальном масштабе объем инноваций в последней четверти XVIII века, если сравнивать с разгаром инноваций, который начался у них же в середине XIX века? Данные о численности населения настолько скудны, что нам придется обойтись тремя ориентировочными годами. В период с 1700 года по 1820 и 1870 годы население в западном мире (то есть в Западной Европе и ее «ответвлениях») выросло с 83 миллионов до соответственно 144 миллионов и 208 миллионов. Британии помог значительный прирост населения — с 8,5 миллионов до 21 и 31,5 миллионов. В Америке сформировалось наиболее значительное для всего западного мира население — оно выросло с 1 миллиона до ю, а затем и до 40 миллионов. Численность населения Бельгии выросла более чем вдвое — с 2 до 3,5 миллионов, а потом до 5 миллионов. Население в Германии тоже росло, но медленнее — с 15 до 24 миллионов и до 39 миллионов. Численность населения Франции выросла чуть менее чем вдвое — с 21,5 миллионов до 31 миллиона и до 38,5 миллионов.
Не меньше впечатляет и формирование городов в XIX веке. Возьмем города с населением более 100 тысяч человек, что для того времени было немало. Ориентирами будут 1800 год и 1846-1851 годы. За этот промежуток времени в Британии число таких городов выросло с одного до девяти. В Америке — с нуля до шести, в Бельгии — с нуля до двух. В Пруссии был один такой город, а стало два, тогда как Франция увеличила их количество с трех до пяти.
В обществах прошлое не является полностью детерминированным. И можно с уверенностью предположить, что, даже если иногда кажется, будто все установки и институты, питавшие инновации XIX века, уже имелись и в XVIII веке, вопреки тому, о чем говорилось в предыдущих параграфах этой главы, до того, как население западных стран достигло критической массы, просто не было достаточного количества умов, вынашивающих новые идеи, способные вызвать взлет инноваций.
Итоговые комментарии к первой части
И Карл Маркс, и Макс Вебер писали сценарий для «Всемирной истории. Часть II». Согласно их представлениям о западном мире после XVI века, накопление богатств авантюристами и торговцами вне феодальной системы поместий породило капиталистов, которые основывали фабрики, нанимавшие рабочую силу в городах с постоянно растущим населением. Вскоре сеньоры начали сбывать в городах какую-то часть своей сельскохозяйственной продукции, ранее распределявшейся среди крепостных. Еще одним историческим фактором, выталкивавшим рабочую силу из деревни в города, были огораживания. Это история об индустриализации, но не описание причинно-следственных связей. Независимо от того, господствовала ли в деревне феодальная система, все равно возникали бы большие и малые города, магазины и фабрики, образующиеся вместе с ростом населения, начавшимся еще в XVIII веке.
История Маркса и Вебера, посвященная последствиям индустриализации, немногим лучше. В их «Истории» индустриализация представлялась первой стадией своего рода модернизации, к которой у них было неоднозначное отношение. Маркс заявлял, что заработная плата характеризуется тенденцией к понижению, которое не компенсируется приростом эффективности или объемов капитала. Однако это утверждение, некогда включенное в кредо рабочих движений, пришлось по-тихому убрать, когда выяснилось, что в XVIII веке падения заработной платы не было, в XIX век она значительно выросла и продолжила свой рост в XX веке. (Маркс в «Манифесте Коммунистической партии», написанном в 1848 году вместе с Энгельсом, сам признавал «прогрессивность» современного капитализма, свидетелем которого он был.)
И Маркс, и Вебер утверждали, что модернизация XIX века привела к ужасающей рационализации и безличной бюрократизации экономической жизни. Однако было бы нелепо на основании этого делать вывод о том, что традиционная экономика феодальных поместий предоставляла работникам возможность действительно «свободной деятельности». Люди, которые имели возможность трудиться и сравнивать жизнь в городе и в деревне, никогда не считали, что деревенская жизнь была лучше городской. Миграция в города на протяжении многих столетий была осевым моментом демографической истории.
Современные версии их «Истории» заканчиваются надеждой на то, что «экономика знаний» и особенно сектор услуг позволят, наконец, трудиться и строить карьеру так, чтобы «раскрывать свои таланты». Эта постиндустриальная модернизация расширит возможности самореализации человека, чего так и не смогла достичь индустриализация.
В первых четырех главах настоящей книги был предложен совершенно иной взгляд и совершенно иная история. Современные экономики, возникающие в XIX столетии, были огромным успехом как в материальном, так и нематериальном отношении, поскольку обещали с одной стороны интеллектуальную увлеченность и личностное развитие, а с другой — устойчивый экономический рост и тенденцию к вовлечению все большего числа людей в экономическую деятельность. Это было обусловлено подъемом новой силы — экономического динамизма. Искрой для этого динамизма стала новая экономическая культура. Необходимыми для нее питательными элементами выступили представительная демократия и культурная революция, которая стала возможной благодаря гуманизму Ренессанса, барочному витализму и модернизму Просвещения. Представительная демократия гарантировала права собственности, а также стимулировала уверенность в собственных силах и участие в делах общества. Альтруизм, витализм и модернизм заставили людей выходить в мир и искать смысл жизни в инновационной деятельности. Сложившаяся в итоге культура и экономические институты, к которым она привела, дали людям импульс и способность к инновациям. Достаточное число людей было последним из необходимых, но не достаточных условий.
Ряд современных экономик, в начале которого стоят Британия и Америка, похоже, обрывается на произвольном месте: последней модернизирующейся страной выступает Германия. Почему не Швеция и не остальные страны Скандинавии? Почему не Япония, Италия или Испания? Несомненно, эндогенные инновации в некоторых отраслях развивались и в этих странах. Проблема в том, что в их экономических системах потенциальные признаки общего динамизма стали обнаруживаться так поздно, что в значительной части они могли быть результатом догоняющего развития и заимствования этими экономиками новых продуктов у первопроходцев. Данные не позволяют сделать однозначный вывод. Точно так же продолжается спор об уровне реальных эндогенных инноваций, а не догоняющего подражания и внедрения в экономиках Гонконга, Южной Кореи, Сингапура, Тайваня, а сегодня — Китая и Индии. В этих экономиках образовались некоторые очевидные анклавы инновации, но трудно понять, как далеко в них (да и, по сути, в любых других) распространились инновации и насколько они интенсивны.
Конечно, новые типы экономики, по крайней мере новые экономики XIX века, основывались на капитализме. Однако эти современные экономики существенно отличались от меркантилистских экономик, которые достигли значительного роста торговли и накопления богатств благодаря довольно небольшому приросту в производительности, заработной плате, удовлетворенности трудом и воодушевленности, а также, вероятно, благодаря столь же незначительному приросту в занятости. Конечно, все современные экономики, возникшие в XIX веке, демонстрировали определенные усовершенствования капиталистической системы XVI—XVII веков, — например, финансовые институты стали лучше отбирать инновационные проекты, упрощая их реализацию. Однако эти современные экономики принадлежали современным обществам, которые внесли более серьезный вклад: эти общества обладали политическими институтами и экономической культурой, которые подстегивали капиталистическую экономику. Результатом стал современный капитализм. Первые в мире современные экономики, то есть первые экономики с динамизмом, представляли собой сплав капитализма и современности.
Хотя современные капиталистические экономики были первыми примерами современной экономики, из этого не следует, что они должны быть последним примером. В XX веке Запад стал дискуссионной площадкой для споров о том, может ли страна построить современную экономику, то есть экономику с динамизмом и со склонностью к инновациям, которая не была бы капиталистической. Европейцы, которые создали капитализм, спорили о том, могут ли существовать какие-то другие системы, на которых можно было бы основать современную экономику, то есть экономику с близким уровнем динамизма. Они обсуждали то, можно ли оправдать экономическую современность, несмотря на те издержки, которые, как можно показать, она влечет. Спорили даже о том, нужно ли вообще стремиться к экономическому модерну как таковому. Вопрос об оправдании капитализма и самой современности превращал Европу не только в дискуссионную площадку, но и — местами и временами — в поле битвы.