Книга: Звезда Одессы
Назад: 5
Дальше: 7

6

Время близилось к полуночи, и я уже смирился с мыслью о том, что Макс и Сильвия не придут. Разговоры, после обсуждения беспроцентной ипотеки, новых ресторанов и новых секретарш, опустились на такой уровень, что на следующее утро о них лучше было вообще не вспоминать. Между втоптанными в паркет орешками и остатками салата кто-то делал нелепые попытки в одиночку изобразить танцевальные па; наступила та мертвая точка, когда все могут схватить свои пальто и ни с того ни с сего исчезнуть.
Я отметил про себя, что отвык устраивать праздники. В последние годы я старался, чтобы мои дни рождения проходили как можно незаметнее, и мне было трудно по обязанности выслушивать одновременно столько рассказов стольких людей. Одним словом, у меня заходил ум за разум на моем собственном празднике, и поэтому темы для разговоров, которые предлагал я сам, теперь уже невозможно вспомнить. Пил я быстрее, чем делал бы это в другой обстановке, смотрел на часы чаще, чем обычно, и несколько раз, стараясь вести себя как можно естественнее, подходил к окну, смотревшему на улицу. Там я стоял, уставившись на припаркованные машины в свете уличных фонарей, на угол в конце улицы, уже не помня: то ли я оставил всякую надежду на его приход, то ли в глубине души все еще верил в него. Я также не знал, обрадуюсь ли его появлению, почувствую ли себя отвергнутым, если он не придет.
Слегка сдвинув манжету рубашки, я посмотрел на часы. Без четверти двенадцать… Я со вздохом бросил последний взгляд на пустую улицу и поплелся обратно, туда, где отмечали мой день рождения.
Компания, которую я всего несколько минут назад оставил за разговором о размерах налогов, теперь перешла на домработниц.
– Значит, звонит нам Габриэла из Схипхола, – говорил мой шурин, продолжая тему, начало которой я, видимо, пропустил, – и говорит, что ее задержали на таможне. А знаете, что сделала эта глупая корова? Она вернулась ровно за неделю до истечения двух месяцев, которые должна была провести за границей, чтобы ее снова впустили в Нидерланды. И это притом, что мы оплатили ее обратный билет, из Сантьяго-де-Чили. Выброшенные деньги. Только их и видели.
Я разглядывал физиономию шурина. Физиономия у него была недовольная и плаксивая, будто с ним давным-давно обошлись очень несправедливо и до сих пор не выплатили компенсацию. В то же самое время я задавался вопросом: кто дал обладателю этой физиономии право заставлять чилийскую уборщицу из Сантьяго-де-Чили наводить порядок за его задницей?
– А наша из Шри-Ланки, – сказал Хюго Ландграф, живущий в одном из соседних домов. – По-голландски не знает ни слова, зато чертовски мила. И хороша собой, между прочим.
– Тамилка, – уточнил Петер Брюггинк.
Петер жил один, и домработницы у него не было; с ним я познакомился еще тогда, когда разговоры чаще всего заходили о расстояниях между звездами.
– Знаете, что, по-моему, самое ужасное? – продолжил шурин. – Эта наша Габриэла живет в Нидерландах уже, не соврать бы, лет восемь. Сначала она вышла здесь замуж за антильца – думаю, только ради официальных бумаг, но, так или иначе, он оказался гомиком. Восемь лет! И эта дебилка до сих пор объясняется по-голландски, как слабоумная. Каждый раз приходится изо всех сил напрягаться, чтобы разобрать ее слова. С ума сойти. А тут еще телефонный разговор, когда по губам не прочитать. В общем, я отдал телефон Ивонне, потому что мое терпение лопнуло. Будь моя воля, ее сегодня же посадили бы в самолет до Чили, чтобы она никогда не возвращалась, а Ивонне ее жалко. Жалко! На это и ответить нечего.
Я взял с пианино свой бокал с «Московской» и сделал большой глоток. Это был мой шестой (или седьмой?) бокал, и я находился на грани: на грани между «слишком много» и «в самом деле слишком много» – такой перебор обычно сопровождается определенными изменениями личности, причем на следующий день только от других можно узнать, что ты наделал или наговорил.
Было время, когда мне не приходилось считать бокалы, но года три назад я начал делать это. Где пролегала эта грань, зависело от обстоятельств: что было съедено, приходилось ли пить разные крепкие напитки вперемешку, в котором часу началось, – но она совершенно точно располагалась где-то между шестью и десятью. Потом было все равно; я подумал, что после этого бокала можно уже не считать, и залпом допил остаток водки.
– Нашу не жалко, – говорил Хюго. – В ней есть какая-то хрупкость, но чтобы жалеть… Нет, я бы не сказал.
Я быстро обвел взглядом собравшихся в гостиной. У открытой балконной двери стояла Кристина, которая разговаривала с Эриком Менкеном. По тому, как Кристина держала сигарету и каждые три секунды встряхивала головой, отбрасывая назад темно-каштановые кудри, сразу было видно, что она находится в изнеможении. Менкен держал стакан с минеральной водой на уровне брючного ремня и время от времени кивал. Ведущий популярной телевизионной викторины, в те времена он объективно был едва ли не единственным нашим другом, точнее – знакомым, занимающим определенное положение.
Что касается других друзей и знакомых, то мне всегда стоило большого труда запомнить, чем они занимаются, даже в тех редких случаях, когда я проявлял к этому интерес. Например, Хюго Ландграф делал что-то в муниципальной транспортной фирме, но что… Мне вспомнился пьяный вечер на террасе кафе «У Эльзы» на Средней дороге, когда Хюго ни с того ни с сего завел речь о неурядицах в своем отделе, о том, кто способен и кто неспособен произвести предстоящие «структурные изменения» в «аппарате управления». Он говорил о «перекладывании ответственности» и «должностях, подпадающих под сокращение», по которым должны быть «пересмотрены оклады», – и я скоро почувствовал, что мой взгляд остекленел. Остекленел настолько, что я не решался смотреть Хюго в глаза. Но, должно быть, он что-то заметил и с того вечера больше не возвращался к этой теме.
Петер Брюггинк долгие годы называл себя фотографом, но никогда не рассказывал, что он фотографирует. Я, например, ни разу не видел газеты, буклета или брошюры с фотографией, сделанной Петером. Но однажды в супермаркете я обратил внимание, что Петер долго смотрит на пачку мешков для пылесоса, вертя ее в руках. Это не был взгляд человека, желающего выяснить, сколько стоит эта пачка или для какого пылесоса подходят эти мешки: во взгляде Петера прежде всего читалось сожаление, словно он смотрел на то, что уже сделано и не подлежит исправлению. Тогда меня осенило, что фотографию мешка, помещенную на пачке, сделал Петер Брюггинк, но я так и не решился спросить его об этом.
А мой шурин со своей чилийской домработницей? Мой шурин – это мой шурин. Мой шурин не делал ровным счетом ничего, но это, во всяком случае, было легко запомнить.
Эрик Менкен, напротив, был телевизионным ведущим, ни больше ни меньше. Забыть, чем он занимается, было невозможно: об этом напоминали каждую пятницу ровно в десять вечера, когда начинали звучать позывные «Миллионера недели». Его жесты, его глубокий мрачный голос и его волосы, которые в любую погоду выглядели лет на пятнадцать моложе его самого, были уже всем знакомы, когда в один прекрасный день – не больше года назад – он поселился в четырехэтажном особняке на углу Верхней дороги и улицы Пифагора.
Вскоре после этого некоторые соседи увидели, как Менкен «живьем» переходит улицу. Другие наблюдали, как он «совершенно запросто» покупает полкило молодого сыру и двести граммов ветчины в специализированном магазине «Добрый сыровар» на углу Широкой и Верхней дорог, и собственными ушами слышали, как, уходя, он – «опять совершенно запросто, будто любой другой» – пожелал продавцам «приятных выходных».
В течение следующих месяцев телеведущий постепенно превращался в простого, обычного человека; он стал таким простым и обычным, что некоторые обитатели квартала уже почти видели в нем приятеля. «Привет, Эрик!» – кричали они ему с другой стороны улицы, когда Менкен садился в свой темно-синий «лендровер», и телеведущий ни разу не посчитал зазорным ответить на приветствие.
Сам я этого Эрика Менкена терпеть не мог именно из-за простецкого поведения. И точно так же я ненавидел его за стакан минералки в руке, когда, якобы внимательно – и, как всегда, с видом простого, обычного человека! – он слушал вымученную болтовню Кристины.
Этот стакан минералки говорил о беспокойной жизни телеведущего; той самой беспокойной жизни, которая не позволяла ему, наподобие других, заложить за воротник в день сорокасемилетия соседа. Стакан минеральной воды, казалось, был признаком некой праведности, некоего благородства, словно этот человек был вечно занятым домашним врачом, которого в любую минуту могли вызвонить для неотложной помощи.
Я увидел, что Кристина запрокинула голову и разразилась смехом. Лицо Менкена приняло лицемерное выражение, будто он сказал что-то смешное и удивился этому.
Только представить, что она заведет интрижку с этим невиданным мудаком, подумал я, что этот самовлюбленный болван будет вокруг нее увиваться. Что он погрузит в нее свой – наверняка совсем обычный, очень простой – член. Это нисколько меня не взволнует; более того, я испытаю огромное облегчение.
Я глубоко подышал и снова наполнил свой бокал; несколько капель пролилось через край, и на темно-коричневой поверхности пианино сразу появился белый налет. Возле бокала стояла фотография в рамке: мы с Кристиной и Давидом на Менорке. Это было на террасе рыбного ресторана в маленькой гавани Сьютаделлы. Нас тогда сфотографировал чрезвычайно любезный официант, и теперь, наклонившись, чтобы отхлебнуть водки, готовой перелиться через край, я рассмотрел нас троих получше.
Никаких ясных предзнаменований не замечалось; более того, мы улыбались. Кристина произносила тост, кокетливо глядя на фотографирующего официанта. Давид тоже улыбался; не улыбался только я, как стало ясно теперь – я даже не смотрел в объектив. Руки я держал под столом, словно что-то прятал. Значит, все-таки предзнаменование? Я первым перестал улыбаться и тем самым повлиял на жену и сына?
– Правильно будет сказать «терпение», – услышал я у себя за спиной голос шурина. – «Жалко» – не то слово. Жалко больных тюленят, попавших в разлив нефти. Жалко выпавшего из гнезда птенца со сломанной лапкой. Но именно так Ивонна и обращается с прислугой из третьего мира – будто они больные тюленята или птенцы со сломанными лапками, которым надо сделать дом из картонной коробки.
Я повернулся и взял с пианино свой бокал, но увидел, что он почти пуст.
– Жалко их, в жопу, – продолжал шурин. – Ключевое слово – «терпение». Заварить мне кофе. Прибраться в комнате. Мастика для паркета? Мастика для паркета? И еще приходится сосредотачиваться на каждом слове, чтобы их понять. Терпению приходит конец, вот что. У меня терпения уже не хватает. Я слишком стар для этого. Я слишком стар, чтобы беспомощно улыбаться, слушая дебильный голландский язык. У меня учащается сердцебиение. Буквально. Ладони в холодном поту, только представь себе.
Петер поднял свой пустой бокал, будто собирался выпить за меня.
– А у вас? – спросил он. – Что же это было? Гватемала? Гондурас? Что-то связанное с землетрясением, так?
Я уставился на Петера, но его лицо уже расплывалось в моих глазах. Мне вспомнилась тетя Анс. Тетя Анс раньше делала уборку в доме моих родителей; она не любила слова «домработница», поэтому мама называла ее «помощница по хозяйству». Я снова услышал ее крик, перекрывающий шум пылесоса, – мол, надо допить молоко. «Фре-ед, допей молоко…» Когда я приходил из школы, она всегда давала мне яблоко и стакан молока, но после съеденного яблока молоко отдавало смесью ржавого металла и солоноватой воды из пруда, где давным-давно не водилось никакой живности.
Я разлил всем «Московской». Водка струйками выплескивалась через края бокалов на паркетный пол.
– У нас с недавнего времени служит марокканка, – сказал я.
Воцарилось молчание.
– Носит или не носит? – спросил наконец шурин.
Я посмотрел на него.
– «Носит или не носит», – повторил я его слова, но уже без вопросительной интонации, не желая демонстрировать, что я не понял вопроса.
Шурин залпом опрокинул свой бокал, рыгнул и вытер губы тыльной стороной руки.
– Носит она платок или нет? – сказал он.
И в ту же секунду раздался звонок. Это был необычный звонок: он длился очень долго, будто звонили уже два раза, а мы не услышали.
– Я уж думал, ты никогда не откроешь, – крикнул Макс с нижней площадки, когда я высунул голову через входную дверь.
Позади него, на улице, стояли еще двое. Мужчина и женщина; что женщина не Сильвия, я увидел сразу, даже в полутьме. Сильвия, со своим ростом, возвышалась бы над Максом на целую голову. А вот мужчина был гораздо выше их обоих. Волосы у него были острижены так коротко, что в свете уличных фонарей блестел белый череп.
– Я прихватил друзей, – сообщил Макс, когда они поднялись.
В проеме входной двери мужчине с блестящим черепом пришлось нагнуться при входе в прихожую, но он сделал это так плавно, словно привык, что в домах человеческих масштабов надо нагибаться; одновременно он протянул мне руку.
– Ришард, – представился он.
Я ожидал железной хватки, рукопожатия, от которого слезы брызнут из глаз, но рука у Ришарда оказалась теплой и мягкой, почти девичьей. Как и Макс, он был одет в черную рубашку навыпуск. Позднее я слышал и его фамилию – Х., – но, думаю, раза два-три, не больше.
Женщина оказалась брюнеткой с короткой стрижкой; она носила колечко в пупке и еще одно – под нижней губой.
– Это Галя, – сказал Макс. – Можешь говорить все, что заблагорассудится, она тебя все равно не поймет.
Он подмигнул.
– Галя такая тварь, – сказал он. – Все силы заберет.
Он обнял ее рукой за талию, его пальцы быстро скользнули по колечку в ее пупке.
– Все они в Одессе мечтают только об одном: готовить и мыть посуду таким мужчинам, как ты и я. Поди разберись.
Улыбнувшись Максу, Галя выпятила губы. Макс сделал то же самое и поцеловал ее.
– Это из-за курса рубля, – сказал он, – или из-за Чернобыля. Или whatever.
Только сейчас я заметил, что Макс пьян; его повело в сторону, и ему пришлось ухватиться за дверной косяк, чтобы не упасть. У Гали были такие глаза и губы, ради которых любой мужчина оставил бы жену и детей, чтобы отправиться за ней хоть на край света.
– Милый мальчик, к сожалению, у меня нет для тебя подарка, – сказал Макс. – Все делалось немного впопыхах. Если бы пищалка не сработала, мы бы тут не стояли. Simple as that.
Я вопросительно смотрел на него. Тем временем Ришард Х. прошел мимо меня и вошел в гостиную. Макс засучил рукав рубашки и постучал по стеклу своих наручных часов.
– Они всегда пищат, когда что-то есть, – сказал он. – Мы ужинали в Аудеркерке. Но раз у моего старого школьного друга Фреда день рождения, мы и к нему пойдем. Подарок за мной. Правда-правда, точно.
– Да ничего, – сказал я. – Что вы хотите выпить? Есть водка.
При слове «водка» глаза у Гали вспыхнули, как у домашнего животного, услышавшего, что открывается дверь холодильника.
Потом мы стояли на балконе и любовались видом на сад. Из колонок гремела «Californication» группы Red Hot Chili Peppers. Ришард Х. танцевал с моей женой. Где-то дальше, в глубине гостиной, небольшая группа, в которую точно входили Петер Брюггинк, Хюго Ландграф и мой шурин, собралась вокруг Гали. Там усиленно жестикулировали и непрерывно громко смеялись. Галя пила водку из стакана для воды.
При виде Ришарда Х., вошедшего в сопровождении Гали и Макса Г., гости испуганно замолчали. Мягко говоря, пришедшие явно не вписывались в компанию. Если оставить в стороне рост и прическу Ришарда Х., причиной была, думаю, прежде всего их одежда. Те, кто входил в мой тогдашний круг друзей, изо всех сил старались выглядеть как можно проще: футболки с датами турне поп-групп, рубашки унылой расцветки, джинсы, кроссовки… А Макс и Ришард, в своих дорогих, хоть и повседневных, черных рубашках, с многофункциональными часами на хромированных браслетах – для подводного спорта или альпинизма, – казалось, не испытывали никакого неудобства, выставляя на всеобщее обозрение свое несомненное богатство.
Возможно, главное заключалось как раз в этой заметности: люди из моего тогдашнего дружеского круга изо всех сил старались скрыть, кем они являются в действительности, – оснащенные галстуками и рубашками наемные работники на предприятиях, готовых хоть каждый день заменять их другими наемными работниками в рубашках и при галстуках, – а Макс Г. и Ришард Х. не придавали никакого значения тому, как в одежде отражается размер их доходов, хотя, наверное, предпочли бы, чтобы никто не допытывался об источнике этих доходов.
– Приятный район, – сказал Макс, беря палочку для размешивания и проталкивая кружок лимона на дно бокала с кампари. – Очень своеобразный, со всеми этими низенькими домиками. По-настоящему нестандартный.
Он закурил сигарету и стал смотреть вниз, на сад, озаренный в это ночное время только светом моего праздника.
Вообще-то, каковы обитатели, таков и район. Ватерграфсмер был подобием района Амстердам-Юг, только в джинсах. Снаружи все дома выглядели более или менее одинаково, а при ближайшем рассмотрении оказывались клетками для всех тех неудачников, которым был недоступен Амстердам-Юг. Можно сколько угодно разглагольствовать о преимуществах Ватерграфсмера – широкие тротуары, тишина, «приятный» смешанный состав населения… обширные сады! – Юг манил на горизонте, словно мираж, который рассеивался без следа, стоило только мысленно допустить, что ты в гробу видал все эти широкие тротуары и тишину, а особенно – смешанный состав населения.
Макс прищурил глаза, вглядываясь в темноту.
– Ну, сады здесь просто гигантские, – сказал он. – А кто живет там?
Я почувствовал легкий укол в сердце. Мне вспомнились прежние случаи, особенно сразу после переезда, когда приходили гости. По окончании экскурсии они вздыхали, стоя на балконе со стороны сада: как замечательно, как идеально было бы, если бы мы, вместо второго и третьего этажа, сумели завладеть квартирой на первом этаже. Объективно говоря, мне не повезло дважды: застрять в Ватерграфсмере, да еще и в доме без сада.
– Одна старуха, – сказал я.
Я вкратце объяснил Максу, в чем дело, пока что не заводя речи о верблюжьем запахе.
Макс перегнулся через перила балкона. Потом несколько раз принюхался, и я затаил дыхание. Весь вечер присутствие верблюжьего запаха замечалось, но, поскольку балконные двери были открыты, он, скорее всего, приходил снаружи, а не из самого дома.
– И ей не мешает этот шум? – спросил Макс.
С легкой досадой я вспомнил о записке, которую несколько дней назад бросил в почтовый ящик госпожи Де Билде. О записке, в которой сообщалось, что в ближайшую субботу ей могут причинить беспокойство в виде шума. Беспокойство в виде шума! Она была глуха на одно ухо, и когда ей что-нибудь говорили, всегда поворачивалась «хорошим» ухом. Несколько месяцев назад, выходя на улицу, она стала пользоваться так называемым ходунком. Три дня назад я видел ее на мостике возле сквера Галилея. Она стояла совершенно неподвижно, словно не могла больше идти ни вперед, ни назад. Подойдя поближе, я увидел у нее на лбу капельки пота и услышал тяжелое дыхание – такое, словно каждый драгоценный глоточек воздуха ей приходилось вытаскивать из глубокого колодца неподъемными ведрами.
Глаза у нее были прикрыты, и она меня не видела. На одной из ручек ходунка висел прозрачный пластиковый мешочек с накрошенным хлебом – очевидно, для уток и лысух в вонючей грязной канаве, разрезающей сквер пополам. Из ее голубых шлепанцев выпирал жир ступней. На мгновение я вообразил себе, как по вечерам, перед сном, эти ноги высовываются на воздух; я представил, как госпожа Де Билде, сидя на краю кровати, инструментом, больше похожим на кусачки, чем на ножницы, стрижет пораженные грибком ногти. Обыкновенным ножницам эти ногти, разросшиеся почти до размера звериных когтей, не поддадутся. Каждый щелчок кусачек сопровождается громким выстрелом, и заостренный кусок ногтя, подобно смертоносному снаряду, летит через спальню, чтобы воткнуться в деревянный дверной косяк или оконную раму.
К другой ручке ходунка был привязан собачий поводок. Пес смотрел прямо перед собой. Язык свисал из пасти; крупные капли падали на плитки тротуара. В собачьем взгляде читалась смесь отчаяния и смирения.
Я остановился. Конечно, я мог бы что-нибудь сделать. Спросить госпожу Де Билде, хорошо ли она себя чувствует. Или предложить проводить ее домой. Но я ничего не делал. Я просто стоял и смотрел. Пес узнал меня и безжизненно вильнул хвостом, а я между тем фантазировал: что произойдет, если госпожа Де Билде больше никогда не вернется домой?
Макс помешал кубики льда в бокале.
– А за квартиру она платит вовремя? – спросил он.
Я уставился на него. В гостиной кто-то запустил диск, медленно полилась тихая сальса. Поэтому было хорошо слышно, как одновременно внизу открылись двери, ведущие в сад.
– Давай, – услышал я голос госпожи Де Билде. – Давай, мальчик…
Чуть позже мы увидели, как пятнистая собака медленно плетется в дальний угол сада и присаживается там.
Назад: 5
Дальше: 7