3
До того как Макс заговорил со мной однажды в полдень, в туалете коллежа имени Эразма Роттердамского, я несколько раз видел его – в холле или на площадке перед школой; было это посреди зимы. Я помню это так хорошо, потому что длинный черный плащ Макса сразу бросался в глаза на фоне грязно-белых шведских армейских курток и афганских пальто с овчинными воротниками, которые спасали большинство из нас от холода в семидесятые годы.
От афганских пальто пахло настоящей овцой, причем овцой, которая, наверное, долго пролежала дохлой на голом склоне, прежде чем ее пустили на воротник. У меня самого была белая шведская армейская куртка с соответствующей шапкой, купленные в известном стоковом магазине Лу Лапа на широкой улице Черных Августинцев. Куртка была большой и тяжелой, и каждое утро, взгромоздив ее на себя, я с нетерпением ждал момента, когда ее можно будет снять. К тому же в куртке я занимал больше места: все равно что после долгих лет езды в обычной машине вдруг залезть в кабину микроавтобуса, который к тому же тащит за собой прицеп или автодом. Приходилось привыкать к другому радиусу поворота, и на первых порах я, поворачиваясь, смахивал со столов стаканы и вазы. Единственным достоинством шведской армейской куртки было то, что от нее пахло не дохлой овцой, а только армией.
Вскоре пронесся слух, что Макса Г. исключили из другой средней школы и что именно поэтому он поступил в коллеж имени Эразма посреди учебного года. О причинах исключения ходили разные толки. Одни говорили, что Макс поссорился с учителем физкультуры и сломал ему запястье. По другой версии, речь шла о торговле наркотиками; для пущей убедительности рассказывали, будто Макс перевозил их в фаре своей «Мобилетты». Как бы там ни было, Макс отличался от большинства учеников коллежа имени Эразма не только длинным черным плащом и аккуратно отутюженными рубашками и пиджаками.
Тогда, в туалете, Макс попросил у меня три листочка папиросной бумаги. Я отпросился на несколько минут с урока обществоведения, чтобы в уединении выкурить самокрутку. Макс стоял у умывальника, подставив руки под кран. Вспоминаю, как я разглядывал запонки на его белых манжетах, пока он тщательно мыл руки; потом он стряхнул капли с пальцев и бросил взгляд на стенной ящик, где полагалось лежать бумажным полотенцам – насколько я помню, их никогда не было. Макс с сожалением покачал головой.
– Школьные деньги исчезают в бездонной яме, – сказал он.
Позже в тот же день он сел рядом со мной. Тогда мы еще учились в разных классах, но в коллеже были так называемые часы по выбору, когда каждый мог заниматься самостоятельно в классной комнате под присмотром учителя. Обычно выбирали класс с учителем, способным ответить на вопросы по предмету, над которым мы работали. В тот день я сел в классе господина Бирворта, за последний стол, в самом конце. Для приличия я положил перед собой французскую грамматику, но на самом деле хотел лишь спокойно поразмыслить. Господин Бирворт носил очки с толстыми стеклами, в которых так ярко отражался свет люминесцентных трубок на потолке, что глаз его почти никогда не было видно. К тому же он с остервенением грыз ногти. Иногда на контрольной в тишине было слышно, как господин Бирворт раскусывает ногти зубами, с упорством мыши, прокладывающей себе дорогу через плинтус. Поскольку ногтей у него почти не осталось, этот звук отчасти напоминал посасывание. Не раз зубы соскальзывали с ногтя и вонзались во влажную плоть пальца. Когда в конце урока господин Бирворт собирал контрольные с парт, я старался не смотреть на его пальцы – но иногда не мог преодолеть их притягательной силы.
Казалось, будто ты смотришь на открытую рану или на что-то другое, но тоже запретное, будто влажные пальцы, берущие исписанный листочек с твоего стола, – с голыми кончиками, которые не прикрыты ногтями, – это такие части тела, которые нормальные люди высовывают наружу только после выключения ночника.
Макс тяжело вздохнул. Передо мной лежала хотя бы одна книга, а на его столе не было совсем ничего.
– Самое поганое время, – сказал он. – Совсем ничего не происходит.
Я промолчал. Господин Бирворт окинул взглядом классную комнату, почти пустую: только у окна сидели, склонившись над книгами, две незнакомые мне девушки. Указательный и средний пальцы учитель французского держал между зубами. Свободной правой рукой он записывал что-то в тетради.
– Когда они начинают капать мне на голову, я всегда представляю, как они сидят в сортире, – сказал Макс, почти незаметно подмигнув в сторону господина Бирворта. – Как спускают штаны до колен и, расставив ноги, усаживаются срать.
Услышав голос Макса, господин Бирворт поднял голову, точно собака, навострившая уши, а потом снова принялся исписывать лежавшую перед ним тетрадь.
– Ты когда-нибудь видел пальцы этого типа? – спросил меня Макс и, не дожидаясь ответа, продолжил: – Он опять держит их во рту, хотя ногтей уже не осталось. Представляю себе, как он тужится на стульчаке, а потом обнаруживает, что туалетная бумага кончилась. И остался только краник над раковинкой. Как он потом смотрит на свои обглоданные пальцы без ногтей…
Он затрясся от смеха. Я искоса посмотрел на его лицо и тоже расхохотался. В результате я смеялся громче и дольше Макса. Господин Бирворт поднял голову и спросил, что смешного случилось.
– Ничего, – ответил Макс.
Солнечный свет, лившийся в класс через окна, отразился от стекол очков, поэтому нам не было видно, смотрит ли учитель на нас. Мы ждали от него еще каких-нибудь слов, но через некоторое время он снова склонился над тетрадью.
– Ты когда-нибудь видел его жену? – спросил Макс.
– Его жену?
Макс вытащил пачку табака и пошарил в ней, ища папиросную бумажку.
– Она работает здесь, в школьной библиотеке, – сказал он. – Коротко остриженная, волосы серые, как мышиная шерсть.
Я никогда не ходил в школьную библиотеку. Там можно было взять только самые ужасные книги: никто, будучи в своем уме, не захотел бы их читать. Но теперь передо мной ясно нарисовалась невысокая кругленькая женщина, которая по вторникам и четвергам вперевалку шла в библиотеку; целый день она сидела там, за столиком у двери, склонившись над каталожным ящиком с карточками. За книгами никто не приходил. Во всяком случае, я еще ни разу не видел, чтобы кто-нибудь там появлялся.
– Это его жена? – спросил я.
Я дал Максу три листочка папиросной бумаги.
– Жена – это сильно сказано. Но должен же быть у каждого мужчины тот, кто готовит и моет посуду.
Я попытался вспомнить лицо жены господина Бирворта; коротко остриженные серые волосы и зубы с деснами, обнажавшиеся, как только она открывала рот, придавали ей сходство с грызуном, живущим в лесной чаще. Например, с бобрихой, но с такой бобрихой, которую после войны обрили наголо – за то, что шлялась по лесу не с теми зверями. Глаза у нее были чуть навыкате, взгляд – вечно вопросительный и удивленный, будто она каждый раз поражалась тому, как много деревьев обгрызла за день.
Я смотрел на господина Бирворта, представляя себе, как он и маленькая женщина с серыми волосами ежиком сидят друг напротив друга за обеденным столом в шесть часов вечера, после утомительного рабочего дня в коллеже имени Эразма. На улице темно. Под потолком висит лампа в двадцать пять свечей. На столе стоит кастрюля, но что в этот день приготовлено – не видно.
– Только представь себе, что у них делается по вечерам, – проговорил Макс. – Когда они идут в постель.
– Сначала они едят картошку, – сказал я. – С жутко противным мясом.
– Да, к примеру. И когда они ложатся, у обоих наступает легкая изжога. Во всяком случае, у него. На нем полосатая пижама. В коричневую полоску. Он садится на край кровати, чтобы завести будильник. Потом снимает тапочки. Коричневые тапочки из искусственной кожи, они прилипают к подошвам и снимаются не сразу.
Я посмотрел на господина Бирворта. На этот раз я изо всех сил старался не смеяться; на классной доске за его головой мелом было написано: «Elk n’a pas dormi(e)?»
– Потом он снимает очки и кладет их на тумбочку, – сказал Макс.
Он уже склеил три листочка папиросной бумаги и крошил туда табак. Я попытался представить господина Бирворта без очков. Я видел, как он снимает очки, ровным счетом один раз. Тогда он долго пощипывал переносицу указательным и большим пальцем. Помнится, на лице остались глубокие следы от оправы, как будто он не снимал очки даже на ночь.
Теперь Макс достал из кармана пиджака маленький кисет из красного бархата, который я уже видел у него в туалете, и зубами развязал шнурок, которым сверху был стянут кисет.
– Потом он поворачивается на бок, – продолжал Макс. – Наверное, при этом маневре между его белыми ягодицами проносятся первые влажные ветры. Эти ветры несколько часов не выходят из-под одеял. Оседают на постельном белье и остаются на нем. Он заводит руку назад и запускает свои пальцы без ногтей в пижамные штаны, чтобы проверить, только ли газ вышел наружу. Он чувствует что-то мокрое. Но это обычная влага. Как всегда.
– Да, – согласился я. – Там всегда немного сыро, если целый день не отрывать жопу от стула.
– Вроде того. Нюхает пальцы. Испытывает желание вонзить зубы в обгрызенный до кости ноготь. Непреодолимое желание: почти нет сил противиться ему. Он изучает ногти, уже мало похожие сами на себя, с видом ребенка, который разглядывает блюдо с последними крошками торта и остатками крема. Но тут он видит серый ежик волос своей жены. Они напоминают свиную щетину или, скорее, кухонную щетку, которую давно пора выбросить, но он не позволяет себе отвлекаться на такие мелочи. Он чувствует, как его тонкая белая писька в пижамных штанах становится твердой и жесткой. Он еще раз пускает ветры, но так крепко стискивает ягодицы, что газ выходит почти беззвучно. Теперь его пальцы нежно копошатся в колючих волосах, а сам он трется о жену, одетый в пижамные штаны.
Я искоса посмотрел на Макса. Но Макс, не сводя глаз с господина Бирворта, продолжал равномерно подсыпать табак из кисета в бумажку.
– Она тоже начинает тихонько похрюкивать, а руку опускает вниз, под одеяла. Через ткань пижамных штанов щиплет его твердую письку. Пальцы, которые в школьной библиотеке перебирают карточки в поисках никому не нужных книг, начинают дрочить его через дешевый нейлон пижамы. Спереди штаны покрываются почти такими же мокрыми пятнами, как и сзади. Между тем его собственные обглоданные пальцы разминают ее щель. Ему больно, ведь волосы там еще жестче, чем у нее на голове. Ее стриженая голова перекатывается по подушкам влево-вправо, и она непристойно причмокивает. Она побуждает мужа вонзить пальцы еще глубже, чтобы вся его рука исчезла там – до наручных часов. Она до крайности нетерпеливая и похотливая свинья: раз начав, она хочет, чтобы выгребли навоз из самых дальних углов ее свинарника. Он стаскивает пижамные штаны и пихает свою белую письку внутрь. Руки, которые в библиотеке достают из шкафа неинтересную книгу для любознательного школьника, вцепляются в его мокрые ягодицы, пальцы крутят и мнут эту плоть, будто она впервые месит тесто по итальянскому рецепту из поваренной книги. За ее хныканьем и хрюканьем уже едва слышен пердеж между его ягодицами. Желудочная кислота жжет так сильно, что он больше не решается целовать жену – боится, что кислота вырвется наружу и оставит ожоги у нее во рту или на лице. Вместо этого он водит языком по ее шее, как собака, которая жадно поглощает вонючие нарезанные потроха с самого дна миски, и мягкими пальцами без ногтей пытается ухватиться за ее волосы. Все, чего он хочет, – чтобы она наконец перестала мотать головой, и он знает, что для этого нужно сделать: крепко схватить ее за колючие волосы, а потом потянуть назад, до упора, пока не послышится сухой треск, или пихать думку в этот хрюкающий и хнычущий рот, пока не станет тихо и не прекратится всякое движение. Он знает также, что несколько метких ударов кулаком по этой стонущей мышиной морде могут решительно ускорить дело, но членом чувствует, что сейчас кончит, что почти готов облить собственную жену изнутри; наконец он ухватывает пучок ее волос и больше не выпускает. Она вращает глазами и тянется разинутым ртом кверху, к его губам, будто изголодавшийся птенец к червяку в клюве птицы-папы, она и вправду хочет поцеловать его в губы, хочет, чтобы ее язык был там, когда он ее обдаст…
– Давай, золотко, – стонет она и изо всех сил вонзает пальцы в его белые ягодицы, начиная выжимать его, выжимать до остатка, как плод, чтобы в нем не осталось ни капли…
– Давай, золотко!
Он чувствует, что именно она собирается делать, но этому больше невозможно противиться, это подходит сзади, это росло там в ожидании того, что двери наконец откроются и можно будет вырваться на арену.
– Грязная шлюха… – шипит он, пока кислота пробирается по горлу вверх, будто совиная отрыжка, – грязная, грязная…
Но продолжения нет, теперь двери должны открыться, а жена начинает ворковать, как и всегда, когда он произносит сальности – сальности ее возбуждают, она чувствует, как вся ее наполовину выбритая коробочка до краев накачивается кровью, ее мышцы наконец захватывают изнутри болтающийся бледный член, который никогда не был по-настоящему твердым и жестким, – скорее, он похож на упругую игрушку, твердую только внутри, а не снаружи, которую легко можно оттянуть и запустить вверх, но теперь жена должна наконец захватить его своими накачанными кровью мышцами, теперь ему не поздоровится, он будет полностью опустошен, этот пресный лакричный корень.
– Давай, золотко, залей полный…
Господин Бирворт наклонился, желая достать что-то из своего портфеля, прислоненного к одной из ножек учительского столика. Это был старомодный, солидный коричневый портфель. Учитель откинул клапан портфеля и опустил руку внутрь. Через некоторое время рука снова появилась на свет с желтой бутербродницей.
Крышка бутербродницы слегка приподнялась. Учитель французского заглянул под крышку и просунул пальцы внутрь; Макс под столом толкнул меня коленом.
Пальцы господина Бирворта нашли опору где-то в недрах бутербродницы. Порывшись в ней, он извлек белый бутерброд – то, что называют сэндвичем; с нашего места в конце класса было видно, что он проложен ломтиком сыра.
Господин Бирворт поднес бутерброд ко рту и торопливо откусил от него. Все эти действия он проделал как бы тайком. На расстоянии учитель французского напоминал животное, крадущее что-то из мусорного бака.
К уголкам его рта приклеились крошки. Я подумал о руках, приготовивших этот бутерброд – наверное, сегодня утром; о тех же руках, которые в темноте мяли ягодицы господина Бирворта, через ткань пижамы тянули его за полутвердую письку, при свете дня намазывали бутерброды и клали на них сыр.
Я взглянул на Макса, но, похоже, тот уже утратил интерес к господину Бирворту. Он лизал покрытые клеем края папиросных бумажек и аккуратно скручивал самокрутки.
– Наверное, нам нужен перерывчик, – сказал он.
Вообще-то, я хотел его спросить, что происходит потом между господином Бирвортом и его женой. Что делается после того, как она побуждает его выпустить все наружу и наполнить ее до краев, – но что-то подсказало мне: сейчас я не получу ответа, надо ждать подходящего случая.
Мы встали и вышли из класса; в дверях я обернулся. Желтой бутербродницы на столе уже не было. И крошки с губ господина Бирворта тоже исчезли.