9
Это жене пришло в голову поручить «маленький ремонт» первого этажа своему брату. Сначала я возражал, но быстро сдался, согласившись с ее доводами: хотя шурин, с точки зрения членов его семьи, и был дармоедом, он, несомненно, всегда стремился «подхалтурить». В те часы, когда он не «медитировал» на диване, он расширил кухню у себя дома, что, впрочем, было совершенно не нужно, и выложил ванную оригинальной португальской керамической плиткой, намереваясь создать там, по его словам, «южную атмосферу». С португальской плиткой вышло то же самое, что и со сгоревшими у Ивонны в духовке блюдами, созданными по заграничным рецептам. В этой квартире – на темном верхнем этаже дома, стоящего на такой же темной улице в районе Амстердам-Запад, – просто невозможно забыть, что ты находишься в насквозь сволочном окружении, «по-южному» там никогда не было и не будет, даже если шурин разукрасит все стены и потолки римскими фресками и помпейскими мозаиками.
Меня пугало его присутствие на первом этаже, сопровождавшееся сверлением и стуком, а еще больше – его присутствие за нашим кухонным столом после выполненной работы: он скручивал самокрутки и дул пиво, наводя на нас тоску своим вялым философствованием, рассуждениями о важности «внутренней гармонии тела и духа» и о реинкарнации. Хуже всего было последнее. Несколько лет назад он уверовал, что уже не раз «реинкарнировался»; первую, очень тяжелую, «прошлую жизнь» он провел в Провансе, будучи Винсентом Ван Гогом, затем был французским генералом, сражавшимся при Вердене, а в последний раз – заключенным, который скончался в немецком концлагере. Жестокие гонения стали причиной его нынешнего депрессивного состояния и «темных» ощущений.
Я встречал и других людей, верящих в реинкарнацию. Главное сходство между ними заключалось в том, что в прошлом они неизменно были известными людьми. Винсент Ван Гог в течение своего провансальского периода еще только боролся за признание публики, но ведь позднее для него выстроили целый музей; то же самое можно сказать о перевоплощении в александров македонских и наполеонов, и даже заключенные в концлагерях стали «исторически знамениты», если так можно выразиться. При этом никто не становился, например, охранником в том же концлагере: очевидно, прошлая жизнь, в которой человек до смерти забивает узника дубинкой, была никому не нужна.
Вспоминаю воскресное утро, когда шурин впервые завел разговор о «прошлых жизнях»; мы сидели в ужасной блинной, и я чувствовал себя без вины виноватым за то, что он при собственных детях рассказывал о тяжелых временах в концлагере, из-за которых папа иногда становится грустным и мрачным. Я глядел на него – тупая физиономия, избалованный вид, – а он совершенно спокойно разрезал блин со шпиком. Я подумал, что если бы сам верил в «прошлые жизни», то с удовольствием вернулся бы в то время – и не важно, в какое место, в концлагерь или куда-нибудь еще, – чтобы собственноручно его отколотить. По-хорошему, в этой жизни он заслуживал трепки куда больше, чем во всех прошлых жизнях, вместе взятых.
– Нет, так я работать не могу, – сказал он, в первый раз посетив квартиру госпожи Де Билде.
Держа руки в карманах, он стоял в кухне и разглядывал мешок сухого собачьего корма, лежавший на столе. Взгляд его был печальным: возможно, он возлагал на собаку, изображенную на пакете, персональную ответственность за то, что никак не может начать ремонт. Собака, черно-коричневая, восхищенно подняла одно ухо, будто уже издалека слышала, как вкусные кусочки падают в ее миску. Невольно я подумал о фотографе, который уговорил собаку позировать с поднятым ухом, а потом подумал о Петере Брюггинке; надо бы ему перезвонить сегодня или в крайнем случае завтра.
– Все это барахло надо убрать, – хмуро ворчал шурин.
Он держал руки в карманах и едва заметно указывал затылком в сторону коридора и выходящей туда гостиной. Между тем во всей квартире так отчетливо пахло верблюдом, что уже невозможно было говорить о вони, а точнее, без человеческого присутствия, без шаркающей по дому со своим ходунком госпожи Де Билде это был уже умиротворяющий дух приюта для животных. Наш – вернее, Кристинин – план состоял в том, чтобы сначала все основательно вычистить. Но в первый понедельник после летнего отпуска наша уборщица не явилась, и в следующий понедельник – тоже.
– Может быть, она еще в отпуске, – заметила жена. – Отпуск в Марокко, как правило, длиннее, чем у нас.
Я пожал плечами.
– Все-таки это странно, – сказала она. – Фатима – очень аккуратная девушка.
– У тебя нет ее номера? – спросил я.
– Только номер мобильного, но он все время настроен на голосовую почту. Я оставила сообщение, но она не перезвонила.
– Может, ее против воли выдали замуж, – сказал я, но жена, похоже, сочла мое замечание не слишком остроумным.
Я попытался припомнить, когда она в последний раз смеялась надо мной, но ничего не приходило в голову. Должно быть, почти год назад, в тот день, когда я выносил мусорные мешки и оступился на верхней ступеньке, так что жена нашла меня внизу, у входа, лежащим среди разорвавшихся мешков, очистков и вонючих упаковок из-под мясных продуктов. Она даже не спросила, ушибся я или нет, лишь разразилась безудержным смехом с подвываниями, а потом пошла в кухню за посудным полотенцем, чтобы вытереть слезы, катившиеся по щекам.
– Милый мой… прости, пожалуйста, – выдавила она через некоторое время. – Видел бы ты себя!
Фатима… Я редко бывал дома, когда она с пылесосом и шваброй входила в коридор; с уборщицами всегда было так, существовала некая закономерность – они неизменно находятся там, куда нужно тебе: приспичит в туалет – и ровно в это же время они берут в оборот унитаз; захочешь выпить стакан воды в кухне – выясняется, что пол только что намазали средством для мытья плитки, которое высыхает мучительно долго; оставаться на одном и том же месте тоже было бессмысленно, потому что шум пылесоса, само собой, перемещался в твою сторону, и, прежде чем ты это понимал, приходилось поджимать ноги («Разрешите вам помешать?») или отодвигать свой стул. Нет, единственной эффективной мерой предосторожности против уборщиц было ваше полное отсутствие в тот момент, когда они начинали мыть и пылесосить; с другой стороны, должен же был кто-нибудь оставаться дома, потому что иначе они ленились и делали долгие перерывы на бесчисленные чашечки кофе и сигареты.
Мне вспомнилось то утро, когда Фатима наткнулась на меня, стоявшего на кухне в одних трусах. Вскоре после этого я снова забрался под одеяло и слушал доносившиеся снизу звуки: включили пылесос, ведра воды выливают в унитаз… Некоторое время спустя звуки стали нерешительно приближаться: сначала пылесос зашумел на лестнице, ведущей наверх, потом я услышал, как в ванной переставляют бутылочки и флаконы.
– Господин Морман?..
До меня не сразу дошло, что она просунула голову в дверь спальни; мои глаза были закрыты, но ее шелестящий голос явно раздавался внутри комнаты, а не снаружи.
– Господин Морман, вы спите?
Четыре секунды я, весь в поту, сомневался, – что, если я не сплю и она захочет войти с пылесосом? – но потом открыл глаза; действительно, в дверях виднелась только голова, длинные черные кудри доходили почти до дверной ручки.
– Если хотите, могу заварить вам чашку чаю, – сказала она.
Она не двинулась дальше – только увешанная кольцами рука показалась из-за края двери.
– Чашку чаю… – Мой скрипучий голос сопровождался хриплым, вырывающимся наружу присвистом, который говорил о наличии какой-то слизи или мокроты; я прочистил горло.
– Фатима, по-моему, это очень хорошая мысль, – сказал я. – Но может быть… может быть…
Она продолжала выжидательно смотреть на меня своими большими черными глазами.
– Да? – сказала она.
– Над кухонным столом стоит бутылка, – сказал я. – В шкафчике, наверху справа. «Джек Дэниелс». Пожалуй, можно добавить капельку в чай.
Я не знал, как Фатима воспримет мою просьбу – вдруг она верующая и религия не позволяет ей наливать алкоголь? С марокканцами никогда не знаешь заранее, бывают и такие, что напиваются до чертиков, но я слышал рассказ об одном марокканце, владельце маленькой транспортной фирмы: он отказывался развозить рождественские подарки, поскольку те могли содержать алкоголь. Но Фатима одарила меня теплой улыбкой. А при виде ровного ряда ее белых зубов мне показалось, что в комнату проник тонкий луч солнца.
– Говорят, это помогает, если нужно быстро пропотеть, – добавил я, но голова с черными кудрями и белыми зубами вдруг исчезла, и я услышал только шаги на лестнице.
Должно быть, потом я ненадолго забылся и видел дурные сны, которые до сих пор могу вспомнить, сцену за сценой; сначала вернулся сон о мусорных мешках, они все еще лежали штабелями у дерева, и, как ни старались мусорщики сваливать их в машину по два или по три, штабелей не становилось меньше.
Но потом пришел более отчетливый, почти реалистичный сон, ясность которого не оставляла никаких сомнений; во всяком случае, не требовался никакой туманный сонник, чтобы объяснить возможные глубинные слои его смысла.
В этом втором сне я стоял перед зеркалом в ванной, смутно напоминавшей ванную в доме шурина и невестки. Я курил сигарету, вдруг дверь открылась и женский голос сказал: «Ах, извините, дверь была не заперта». Я обернулся и увидел глаза невестки. Невестка, в свою очередь, смотрела не столько на меня, сколько на сигарету, зажатую между моими пальцами. «Туалет внизу занят», – сказала она.
Это все еще было во сне, потому что в действительности их квартира располагается всего на одном жалком этаже, и не важно, сколько там туалетов, один или два; но речь вовсе не об этом. Важно было то, что я чувствовал себя застигнутым на месте преступления с сигаретой в руке, меня застигли и пристыдили, словно мне, взрослому мужчине сорока семи лет, нельзя было покурить в ванной у родственников жены. Точнее, то обстоятельство, что я курил в ванной, в достаточной мере говорило о запретном и тайном характере этого деяния. С этой точки зрения сон был похож на сны о выпускных экзаменах, которые ты держишь снова и снова, хотя в действительности они сданы больше тридцати лет назад. В этом сне я чувствовал стыд перед собственной невесткой за курение, но в то же время считал себя слишком старым, чтобы быстро прятать сигарету за спиной или торопливо ее гасить. Я медленно поднес сигарету ко рту, сжал ее губами и смерил невестку взглядом – с головы до ног.
– Я как раз управился, – тихо сказал я, выпуская дым.
У Ивонны Вринд-Классенс, как и в действительности, были волосы, остриженные очень коротко. Не просто коротко остриженные волосы, а такие коротко остриженные волосы, о которых надо что-то сказать; если же молчать, то делать это многозначительно. Она носила очень подходящие очки, которые тоже всемерно привлекали внимание, словно это были всем очкам очки, а не просто приспособление, позволяющее лучше видеть. Ясно, что, как во сне, так и наяву, она выбирала эти очки в сочетании с этой стрижкой и дурацкой спортивной курткой фирмы «Найк», снабженной капюшоном, чтобы выглядеть моложе или, во всяком случае, современнее – но в результате другим лишь казалось, что до ее кончины остается гораздо меньше времени. Так или иначе, в тот момент мы еще стояли друг напротив друга, и я решил продолжать курить как ни в чем не бывало, а в следующую секунду схватил невестку за короткие волосы на затылке. Разумеется, ухватиться было не за что, но все же длины волос оказалось достаточно, чтобы ударить ее головой о край раковины. Не очень долго, всего несколько раз, один за другим, коротко и сильно, так что звон разбивающихся стекол очков смешивался со звуком отламывающихся зубов, стучавших по фарфору раковины, словно разом расколотили целый сервиз, а кровь брызгала не только на куртку, но и на зеркало, на занавеску душа и в сток ванны. Ивонна к тому же что-то кричала – «Какая муха тебя укусила?» или «Что я сделала?», – но, помнится, я, все еще во сне, разъяснил ей единственную причину, по которой ей следует смириться с таким обращением: она ничего, совсем ничего, не делает и со своими очками, со своей спортивной курткой, со своими волосами вмешивается в естественный ход вещей, напрасно пытаясь отсрочить собственную смерть. Но все это было уже не важно, так как в дверях ванной появился шурин: лицо его выражало не столько испуг или злобу, сколько любопытство.
«Что ты сделал?» – осведомился он, скорее заинтересованно, чем возмущенно; по логике вещей настала его очередь колотиться головой о край раковины, но что-то меня удержало – внезапно навалившаяся усталость, помешавшая довести дело до конца, и ощущение, что брать в оборот обоих было бы уже слишком.
Поэтому я ответил: «Я вместо тебя занимался воспитанием твоей жены»; думаю, после этого пора было идти вниз. Да, верно: внизу вовсю что-то праздновали, и, если бы мы задержались наверху, люди стали бы интересоваться тем, куда мы подевались; во всяком случае, так шурин объяснил ситуацию мне, а потом, насколько я помню, и своей жене, все еще собиравшей отломанные зубы по всей раковине. «Идем, потом разберемся» – так звучали его последние слова в том сне, перед тем как я, весь в поту, скрипя зубами, открыл глаза и увидел, что на краю кровати сидит Фатима с дымящейся кружкой в руках.
Я сел прямо, опираясь на подушки, и взял у нее кружку; она не пожалела «Джека Дэниелса», констатировал я, к своему удовольствию.
Не успел я сделать и глотка, как Фатима протянула руку и положила мне на лоб махровую рукавичку. Рукавичка лежала на лбу, неподвижная и прохладная, а потом я почувствовал пальцы Фатимы.
– Вы разговаривали во сне, – сказала она тихо.
Я постарался ухмыльнуться как можно глупее.
– Вот как? – сказал я беззаботно, словно сказанное не вызвало у меня непосредственной заинтересованности. – И что же я говорил?
Фатима прищурила свои черные глаза и склонила голову набок, при этом ее черные кудри свесились, почти доставая до одеяла.
– Я плохо разобрала, – сказала она.
Ее пальцы нажали на рукавичку, через бровь по всему носу покатилась капля; я отхлебнул чая, который уже остыл до приемлемой температуры, так что его можно было бы выпить залпом – для достижения максимального эффекта. Но пока Фатима сидела на краю кровати и мягко массировала мне лоб через мокрую рукавичку, я сдерживался.
– Ты, конечно, разобрала, – сказал я.
Я улыбнулся ей – наверное, довольно тускло – и подмигнул. Это вышло само собой, словно моими веками управляла сила, могущественнее меня самого, или что-то – а может быть, кто-то, – мотивы которого не совпадали с моими.
Пальцы в рукавичке остановились, потом отпустили ее, и я почувствовал, что она сползла вниз, к бровям. Фатима серьезно смотрела мне в глаза.
– Вы сказали: «Ты никогда ничего не делала»…
Она замолчала и глубоко вдохнула; собственно, я не удивился бы, если бы она опустила глаза, но взгляд ее по-прежнему был устремлен на меня.
– А потом вы употребили в отношении женщин слово, которое, вообще-то, нельзя произносить… – сказала она. – Слово, с помощью которого женщинам дают понять, что они не стоят даже… даже…
– Верблюда? – выпалил я.
Может быть, виной тому был «Джек Дэниелс» в чае или мое общее состояние и затравленный нурофеном и алкоголем мозг, но в тот день мне хотелось преимущественно легких разговоров.
К немалому моему облегчению, Фатима засмеялась.
– Можно сказать и так, – ответила она.
– А где именно ты жила? – быстро спросил я, пока не вернулась серьезность. – Я имею в виду, где именно в Марокко?
– В Ужде, – сказала она. – Точнее, в маленькой деревеньке в горах Эр-Рифа, между Уждой и Эль-Хосеймой.
Было истинным наслаждением слушать, как Фатима произносит названия обоих марокканских городов, безупречно произнеся по-голландски остальные слова. Эти названия были словно оливки и анчоусы в безвкусном блюде из вываренной капусты.
– Ужда, – повторил я, а потом еще раз с большей силой: – Уж-да!
Из моей больной головы это вырвалось, будто чих животного, обитающего только в горах.
– Знаете, где это? Недалеко от границы с Ал…
– Ты не обязана все время говорить мне «вы», – прервал я ее. – Может быть, ваша культура предписывает уважать старших, но я всего лишь стар. Я не тот, кого следует уважать.
Она еще больше склонила голову; в промежутке, который открылся между ниспадающими волосами и лицом, я увидел сережку – несколько цепочек и бусинки.
– У вас есть атлас? – спросила она.
И скрылась внизу, чтобы вскоре вернуться с нашим подробным атласом мира и чашкой свежего «чая».
Из оставшихся событий того дня вспоминается только ее средний палец, передвигающийся по карте Северной Африки и показывающий мне каждый город в отдельности; на других пальцах она носила по одному или по несколько колец с яркими красными кораллами и крошечными зеркальцами, которые сверкали, как бриллианты, но на среднем было лишь одно плетеное золотое кольцо без всяких украшений. Ее родители жили в Надоре, а два брата – в Эль-Хосейме, на побережье; был и еще один брат, живший в Амстердаме. Деревеньки с непроизносимым названием, в которой родилась Фатима, на карте, как и следовало ожидать, не оказалось, но она показала мне приблизительное местонахождение. Слушая ее, я чувствовал, как тяжелеют веки, и мне становилось все труднее следить за пальцем, двигающимся по карте. От ворота ее лиловой футболки исходил запах древесного угля и свежевыжатых апельсинов. Позже, когда Фатима уже давно ушла, я еще раз понюхал одеяло в том месте, где она сидела, и карту Марокко в атласе, но древесный уголь и свежевыжатые апельсины не вернулись. Последним, что я помнил, были руки, забирающие у меня чашку и ставящие ее на столик возле кровати. Когда я снова открыл глаза, низкое солнце уже висело над крышами домов на другой стороне улицы; в доме было тихо – никакого шума от пылесосов или окунающихся в ведра швабр.
В другие дни, когда появлялась Фатима, меня, наверное, по каким-то причинам не было дома: не могу вспомнить, видел ли я ее еще хоть раз перед летним отпуском. А теперь оказывается, что она задержалась в Марокко, куда уехала в отпуск. So what? Были и другие уборщицы, которые могли бы подтереть грязь во всем мире, – например, чилийка, которую я как-то видел за работой у шурина и невестки. Точнее, я наблюдал, как она, сидя за обеденным столом, поглощала одну чашку кофе за другой, перечисляя на невнятном голландском бедствия, постигшие ее ближайших родственников в Сантьяго-де-Чили; вообще-то, их было многовато для одной семьи, но чилийская уборщица хорошо знала, какую струну нужно задеть у моей невестки.
У Ивонны увлажнялись глаза и начинала покачиваться голова, когда она слушала бесконечные россказни о серопозитивных сыновьях, безвинно сидящих в тюрьме племянниках и внематочно беременных племянницах; на Рождество она оплачивала чилийке билет на родину. Все это было «не выразить словами», как невестка говорила в таких случаях, вытирая бумажной салфеткой слезы в уголках глаз. Я сильно подозревал, что в глубине души она радовалась спонсируемой за ее счет безнадежной драме третьего мира: страдания всего мира сводились к одной понятной проблеме, которая решалась при помощи нескольких купюр, и о выделении денег на ликвидацию остальных бедствий можно было не думать.
– Я просто радуюсь возможности сделать хоть что-то, – говорила она каждому, кто соглашался ее слушать, давая понять – как бы между прочим, – что другие не делают совсем ничего.
Так или иначе, меня пугало вероятное присутствие этого ходячего бюро жалоб на первом этаже, тем более что и Кристина отличалась впечатлительностью. Можно было ожидать, что вскоре уборщица усядется за наш кофейный стол и примется рассказывать свою семейную сагу – не менее длинную, чем у Гарсиа Маркеса.
– Я тебе помогу, – недолго думая сказал я шурину. – Мы уберем это барахло за полдня. Скажи только, что надо делать.
Шурин достал пачку табака и, ничего не ответив, провел кончиком языка по папиросной бумажке. Потом он стал не спеша прикидывать в уме, какие проблемы есть на первом этаже; я видел, что он явно наслаждается превосходством, уступленным мной просто так, без всякого сопротивления. Его осанка была теперь осанкой подрядчика, который собирается рассказать своей жертве, что размещение нового мансардного окна обойдется примерно вдвое дороже по сравнению с первоначальной сметой. Я был тут ни при чем, но мне вдруг подумалось о пока еще неизвестном теле, которое в будущем займет этот остолоп: будет ли это тело тоже верить в реинкарнацию и рассказывать друзьям и родственникам, что в прошлой жизни оно всерьез занималось подработками, а остальное время убивало за медитацией и пазлами из тысячи с лишним кусочков?
– Тебе надо арендовать контейнер, – сказал он наконец, выпуская через ноздри дым от самокрутки.
Я посмотрел на него вопросительно, и он добавил:
– Закрытый контейнер, какие перевозят на кораблях. Поставишь его на тротуаре перед дверью, и мы начнем складывать туда все, что нам мешает.