Гарольд
– Может, там что-то такое, что слуга от нее убрал, не хотел, чтобы она это смотрела? – бормочет Роджер. – Что-то такое, что ее расстраивало?
Луво ждет, чтобы воспоминание слегка увяло. В полумраке изучает бабкину стену. «Остров Сокровищ». Gorgonops longifrons. «Портер пропертиз».
– Нет, тут дело не в этом, – наконец отзывается он.
На стене перед ними там и сям всплывают бесчисленные и с разной степенью приближения к оригиналу повторяющиеся образы Альмы Коначек: вот она семилетняя сидит на полу, скрестив ноги по-турецки; вот Альма деловитый, энергичный агент по недвижимости; а вот уже и лысая старуха. Бизнесвумен, возлюбленная, супруга.
А в центре – Гарольд, перманентно выходящий из волн. Под фотокарточкой есть даже его имя, шатко выведенное кривенькими печатными буквами. Снимок, сделанный вечером того дня, когда Гарольд и Альма, похоже, достигли пика во всем, что было им отпущено в этой жизни. Луво не сомневается: Альма специально поместила эту фотографию в центр, причем еще до того, как бесконечные перестановки испортили всю логику ее задумки. Только ее одну Альма никуда не перемещала.
Теперь фотография выцвела, ее углы истрепались и загибаются. Ей, должно быть, лет сорок, думает Луво. Протягивает руку и снимает ее со стены.
И, не успев еще ничего почувствовать, уже знает: есть! Фотография чуть тяжелее, чем должен быть прямоугольник тонкого картона. На тыльной ее стороне скрещены две полоски клейкой ленты: надо же, к ней что-то присобачено сзади!
– Что это? – спрашивает Роджер.
Луво отдирает ленту, осторожно, чтобы не порвать фотографию. Под лентой картридж. На вид такой же, как и все другие, но на одной из его граней нарисован черный крест.
Пару секунд они оба с Роджером на этот картридж смотрят. Потом Луво вставляет его в аппарат. Комната начинает расслаиваться и опадать, кружась и мельтеша, как вихрь осенних листьев.
Альма рядом с Гарольдом на переднем сиденье пыльного джипа, это «лендкрузер» Гарольда. Баранку Гарольд держит левой рукой, у него обожженное солнцем лицо, правая высунута в открытое окошко. Дорога без покрытия, ухаб на ухабе. По обеим сторонам луга, постепенно переходящие в подвергшиеся сильному выветриванию предгорья.
Гарольд что-то говорит; его слова то достигают сознания Альмы, то нет.
– Что в этом мире постояннее всего? – в какой-то момент спрашивает он. – Перемены! Нескончаемые и неумолимые перемены. Все эти склоны, осыпи – вон, кстати, видишь там, какой громадный оползень сошел? – все это свидетельства катастроф. Таких, которым пресечь нашу жизнь – как щелкнуть пальцами. – Гарольд в искреннем изумлении качает головой. Его высунутая в окно рука расслабленно мотается взад-вперед.
Внутри этого воспоминания у Альмы возникает мысль, такая ясная, будто Луво читает ее в виде фразы, напечатанной в воздухе перед лобовым стеклом. Фраза такая: Наш брак разваливается, а ты только и можешь, что твердить об этих своих каменюгах.
Время от времени мимо проносятся фермерские домики – стены белые, крыши красные; давно не действующие ветряные насосы; загоны для овец с выжженной солнцем травкой; все маленькое-маленькое на фоне горных пиков, поднимающихся выше и выше перед тойотовской эмблемой, вписанной в кольцо, торчащее над капотом. В небе завитки облаков, пронизанные светом.
Время сжимается; Луво чувствует, как его перебрасывает куда-то вперед. В какой-то момент меловые утесы, стеной поднявшиеся впереди, вспыхивают снежной белизной, мерцают и переливаются, будто сотканные из языков пламени. Через миг Альма с Гарольдом уже среди скал, «лендкрузер» лезет вверх по длинному серпантину. Дорога усыпана ржавого цвета гравием; с одной стороны, потом с другой вдоль нее то и дело возникает щербатая, сложенная из корявых камней ограждающая стенка. То слева, то справа разверзается пропасть. А вот и надпись на дорожном знаке: «Перевал Свартберг-Пас».
У Луво возникает ощущение, что в сознании Альмы вздымается что-то огромное, переполняет, вот-вот бросится в голову. Внутри себя она чуть не кипит. В легонькой блузке ей становится нестерпимо жарко, к тому же Гарольд в это время переходит на пониженную передачу: джип и так еле взбирается на непреодолимую крутизну, одновременно выполняя крутейшие повороты. Долина с ее лоскутным одеялом фермерских полей кажется далеко-далеко, в тысяче километров.
В какой-то момент дорога выполаживается, Гарольд останавливает машину среди камней, не убранных после камнепада. Достает из алюминиевого термоса бутерброды. С жадностью ест; Альмин бутерброд, нетронутый, лежит на передней панели.
– Пойду пройдусь. Гляну, нет ли чего интересного, – говорит Гарольд и выходит, не ожидая ответа. В задней части кузова «лендкрузера» берет флягу с водой и свой сделанный из черного дерева посох со слоном на рукоятке, после чего перелезает через сложенную из ничем не скрепленных каменных плит ограждающую стенку и исчезает.
Альма сидит в автомобиле, борется с гневом. Траву по обеим сторонам дороги ерошит ветер. Через вершины хребта переползают облака. Машин нет – ни встречных, ни попутных.
Она пыталась. Ведь пыталась же, разве нет? Пробовала настроить себя так, чтобы все эти окаменелости стали ей небезразличны. Три дня с ним провела неподалеку от Бофорт-Уэста в охотничьем домике, который оказался хижиной из нескольких тесных комнатенок, окруженной валунами и обдуваемой ветром, причем из тамошних реалий ей больше всего врезался в память клещ, обнаруженный ею на штанине, да еще, пожалуй, муравей, одиноко гребущий лапками по кругу в чашке чая. И со всех сторон молнии, беспрерывно сверкающие на горизонте. Плюс скорпионы, будто прописавшиеся на кухне. Гарольд на рассвете уходил, а Альма садилась во дворе в складное кресло, на колени положив детективный роман, и у нее тут же начинался звон в ушах и резь в глазах от одиночества и заброшенности в этом его разнесчастном Кару.
Да, вплоть до искр из глаз, до сумасшествия. Сушь, дичь и мерзость запустения – таково мнение жителей Кейптауна о Кару, и только там она поняла, насколько оно верно.
А теперь и вовсе… Они с Гарольдом давно уже почти не разговаривают и в одной постели не спят. Вот, едут через перевал к побережью, чтобы провести ночь в настоящем отеле, где есть эйр-кондишен и белое вино в серебряных ведерках со льдом. Там надо будет объяснить ему, на что он ее обрекает. И сказать, что она дошла до последней черты. Перспектива этого разговора теперь ввергает ее одновременно и в ступор, и в лихорадочное возбуждение.
Солнце вот-вот закатится за гору. На дорогу падают длинные тени. Время прыгает, идет морщинами и рвется. У Луво кружится голова, его начинает мутить, как будто вместе с Альмой и «лендкрузером» он балансирует на краю обрыва, а то и вообще вся дорога сейчас сползет с горы и утонет в забвении. Альма шепчет себе под нос что-то про змей, про львов… Нет, вот что она шепчет: «Да возвращайся же, черт бы тебя побрал, ну же, Гарольд!»
А он все не идет. Проходит еще час. Ни один автомобиль за это время через перевал не проезжает – ни с той стороны, ни с этой. Альмин бутерброд исчезает. Она выходит и рядом с машиной мочится. Когда Гарольд с видимым трудом перелезает через ограждающую стенку, уже чуть не сумерки. С его лицом что-то не так. Лоб почему-то красный. И говорит странно: быстро выплевывает слова какими-то спутанными сгустками, словно выкашливает.
– Альма! Альма! Альма! – повторяет он.
При этом изо рта у него брызжет слюна. Говорит, что на выступе, где-то примерно посередине вертикального обнажения, нашел окаменелые останки. И ты знаешь, кто там? Ты только представь: горгонопс лонгифронс! Зубастый такой, лежит свернувшись… а большущий! прямо как лев! Даже длинные кривые когти и то на месте; и череп в полной сохранности, да и весь скелет в порядке. Это, как он полагает, самая большая окаменелая горгонопсия из всех доселе найденных. Настоящий голотип.
А сам дышит все чаще и чаще.
– Что с тобой? Ты в порядке? – спрашивает Альма, а Гарольд отвечает:
– Нет, – и секунду спустя: – Мне надо сесть, чуть отдышаться.
После этого он хватается обеими руками за грудь, наваливается на борт «лендкрузера» и сползает в дорожную пыль.
– Гарольд! – вскрикивает Альма.
Смотрит, а у мужа по шее ползет струя пенистой, густой слюны с кровяными вкраплениями. А влажные поверхности глазных яблок уже и пылью припорошены.
Закатный свет бьет сбоку, золотистый и безжалостный. Внизу, на вельде, оцинкованные крыши дальних домиков отражают умирающее солнце. Каждая тень каждого камешка кажется до невозможности застывшей, окоченелой. У Альмы внутри, под ребрами, начинается тоже свой маленький оползень. Она тащит Гарольда, переворачивает; открывает заднюю дверь. При этом снова и снова зовет по имени.
Когда стимулятор памяти в конце концов выплевывает этот картридж, у Луво такое ощущение, словно там, в горах, он пробыл много дней. Перед глазами все еще тянутся, уходят вверх и нестерпимо блещут на закатном солнце вертикально-полосатые слоистые стены из камня, окрашенного в цвет ржавчины. Он еще чувствует всем телом однообразные толчки – туда, сюда – скачущего по ухабам «лендкрузера». Слышит шорох ветра, боковым зрением видит силуэты гор, ему на мозги давит их неподъемная тяжесть.
Роджер устремляет на него взгляд; через открытое окно выкидывает в сад сигарету. А там туман – стоит, застрявший клочьями среди деревьев.
– Ну? – спрашивает Роджер.
Луво пытается поднять голову, но чувствует себя при этом так, будто сейчас у него треснет череп.
– Готово дело, – говорит он. – Это тот, который ты как раз и искал всю дорогу.