ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Горе неизбывное. — Блокадный морг
За окном едва забрезжил рассвет, а Эмилия Христофоровна уже была на ногах. Не оправясь после страшной бессонной ночи, она, бестолково суетясь, собиралась в морг. Надо отыскать сына, наглядеться на него в последний раз и по-христиански с ним попрощаться, навсегда.
Тихая, опустошённая, с запавшими глазами, с ещё более ввалившимися щеками, она посидела на кровати, чтобы унять сильно колотившееся сердце, крепко прижимая к груди собранный узелок. В узелке лежала свёрнутая кружевная детская простынка и синее пуховое одеяльце.
Майя со страхом уставилась на женщину, как только вошла — так изменилась и постарела за ночь Эмилия Христофоровна.
— Это, голубушка Наталья Васильевна, я собрала, чтобы его личико не царапала мёрзлая колючая земля, — виновато объясняла она. — Зимой земля такая жестокая…
Та укоризненно покачала головой, посоветовала взять байковое одеяло, вместо этих, не нужных теперь вещей.
— Я не прощу себе, что вас одну оставила, — виновато сказала Наталья Васильевна.
— Не беспокойтесь, голубушка моя, ненужным порицанием. Меня никто и ничто утешить не может. И забыться не могу, моя боль с новой силой ко мне возвращается… Потому что деться ей некуда. Вы правы, я ещё и байковое одеяло возьму. Есть у меня новенькое, чисто шерстяное.
В комнате тихо. Жёстко и чётко стучит метроном. В оконную щель надуло снежный бугорок со странными очертаниями. Заинтересованная Майя пристально вглядывается в него, пытается определить, на что может быть похож этот забавный домашний сугробчик.
Эмилия Христофоровна нерешительно топталась у комода.
— Есть у меня образок Божьей матери. Ещё моей мамы! — проговорила она с сомнением. — Вложить образок сыночку в руку? Ах, что это я говорю? Он же коммунист. И Янис меня бы не одобрил…
— Пошли, дорогая, уже рассвело, — мягко и настойчиво попросила Наталья Васильевна. — Пусть останется с вами образок.
— Голубушка, он жить хотел. Он был убеждён, что выстоит, всё выдержит. Он и меня уговаривал, когда я совсем падала духом. Мистика? Не-ет. Они оба, моих дорогих, считали: чем больше интеллигентности в человеке, тем больше у него жизненной активности. Духовной и физической. Они забыли, мои дорогие, что ещё нужны силы. Обыкновенные человеческие силы, которых может и не хватить. Блокада беспощадна и рубит под корень самых лучших, самых горячих и неприспособленных к подлости и грубому быту. Ах, о чём я? Может, я и ошибаюсь, но в малом. Всё поздно, всё теперь слишком поздно. Ничто их мне не вернёт. Теперь мне отыскать его… только бы отыскать сыночка!
По проспекту она шла впереди них.
Майя удивлялась. Запыхавшаяся, она еле поспевала за Эмилией Христофоровной. Словно само горе несло мать на крыльях к сыну.
Майе показалось, что из щелей и дыр разбитых домов на проспект повылезало неизбывное человеческое горе. Она спиной чувствовала беспощадные взгляды. Странные мысли затолкались в Майиной голове. Зачем люди умирают? И она умрёт? Странно, все останутся жить, а она должна умереть…
Но она не хочет верить в собственную смерть.
Ледяной ветер толкал их туда-сюда. Подняв свои воротники, закрываясь от него варежками, они дошли до угла Лермонтовского проспекта и в нерешительности замедлили шаги. Они не знали, в какую сторону им идти дальше. Навстречу шла пожилая женщина в ватных брюках, серой стёганке и лохматой мужской шапке. Она остановилась.
— Что ищете? Ах, морг. Дождаться не можете, когда вас отвезут, сами торопитесь? — недобро пошутила она, разглядывая их слезящимися от ветра глазами. Увидав смятенное, застывшее лицо Эмилии Христофоровны, вдруг осеклась, сразу заторопилась, скороговоркой произнесла:
— По этой стороне и до забора. Там снова направо, не доходя до Обводного… Торопитесь! Там уже похоронная команда в машину грузит…
— Что грузит? — не удержалась Майя.
Наталья Васильевна толкнула её в спину.
Блокадный морг располагался под открытым небом.
В огороженном зелёным забором пространстве бойцы похоронной команды складывают в машину с высокими бортами страшный блокадный урожай из запелёнатых человеческих тел. Клали аккуратно и ровными рядами. Издали штабеля из погибших казались разноцветной невинной поленицей.
Ойкнув, Эмилия Христофоровна стремительно заковыляла к забору, откуда грузили. Там ещё порядочно осталось страшного груза. Кое-как спелёнатого в порванные простыни или запелёнатого с любовью, чисто и аккуратно.
Там же лежали несколько убитых, застигнутых смертью на улице. Эмилия Христофоровна, стеная на одной высокой тягучей ноте, кидалась то к одному, то к другому телу. В её лице было страстное желание отыскать во что бы то ни стало своего сына.
Наталья Васильевна потерянно за ней ходила, пристально вглядываясь с жалостью и болью в спокойные или обезображенные смертной мукой лица погибших ленинградцев.
Майю оставили у входа. Она не решалась переступить невидимую черту, отделявшую улицу от страшного и жалкого прибежища умерших и убитых. Ноги Майе не повиновались, думать стало ещё трудней. Похолодев от ужаса, она стояла и глядела.
Бойцы похоронной команды сели на бревно передохнуть. Первым делом они из карманов шинелей достали кисеты с махоркой и начали крутить самодельные папиросы. Разглядывая женщин, негромко переговаривались.
Эмилия Христофоровна не нашла Арвида. Она в который уже раз просматривала все ряды погибших. Сначала на земле, потом в машине. Пожилой шофёр и молодой хромоногий боец открыли поочерёдно оба борта машины, чтобы она могла получше вглядеться в одежду и лица. Они не торопили её, стояли рядом молча и терпеливо. Только один раз хромоногий боец обернулся к Майе подошедшей наконец немного поближе, и печально подмигнул ей.
Майя глянула на него коброй.
Неожиданно пошёл крупный, лохматыми хлопьями, снег. И мёртвые стали удивительно походить друг на друга. Исключение составляли окровавленные и искалеченные, которые погибли на улицах. Но и они постепенно прикрылись белой простынёй безразличного ко всему — к жизни и смерти — холодного снега.
Страшная погрузка окончилась. Раздалась негромкая команда, бойцы, торопливо потушив свои недокуренные самокрутки, забрались в машину, и она, надрывно воя, ушла за ворота.
Эмилия Христофоровна растерянно прижимала к груди узел.
— Может быть, в другой морг увезли? Или на более ранней машине. Как же не нашли… Что же делать, господи!
Наталья Васильевна заговорила, не глядя на Эмилию Христофоровну:
— Как же много умирает, а мы и не подозревали. Как много! Кто же в этом виноват? Неужели опять Гитлер? Бедные мы, что с нами будет, бедные ленинградцы… Мы всех пересмотрели…
— В первом ряду я не видела, — поникнув, сказала Эмилия Христофоровна. — Не могла я раненых бойцов просить, чтобы они сняли несколько рядов в машине. В самой машине…
Наталья Васильевна покачала головой, а Майя подняла голову, быстро спросила:
— Он там лежал?
Наталья Васильевна сердито взглянула, и Майя закашлялась в смятении.
На мать инженера Арвида Майя посмотреть не осмеливалась. Та была вся — боль и отчаяние. Она как-то сгорбилась, совсем сникла. Со своим узлом она, наконец, рассталась. Поцеловав его несчётное количество раз в лихорадочном беспамятстве, она сказала просто:
— Может пригодится кому.
Обратно возвращались они медленно и молча.
Редкие прохожие бросали изредка хмурые понимающие взгляды. Эмилия Христофоровна еле волочила ноги, тяжело опиралась на руку Натальи Васильевны. Отчаяние на её лице уступило место тупому равнодушию. Майя недоумённо на неё взглядывала.
Дома Эмилия Христофоровна долго неживым взглядом смотрела на бельё и полотенце, приготовленные для сына. Потом медленно положила вещи в комод и легла в кровать не раздеваясь.
— Холодно. Я сейчас затоплю, — заторопилась Наталья Васильевна.
— Голубушка, я не узнала сына… прошла мимо умиравшего сына. И шинель попутала, я же думала, что он в пальто… И бессердечие, какое невероятное бессердечие! Мы что, в блокаде так очерствели, что голос крови затих? Бог меня наказал. Я его отвезти должна была в стационар, а я… мимо. Он поправился бы, мой мальчик. Правда, голубушка, он бы выжил?
Наталья Васильевна молчала, тревожно переводила глаза с Эмилии Христофоровны на Майю. Она не знала, что сказать матери, навек потерявшей сына. Какие могут существовать для этого слова? Эмилия Христофоровна глядела вопрошающими глазами, и рот у неё страдальчески был сжат.
Наталья Васильевна засуетилась, затопила печурку, разогрела гороховую кашу-размазню. Каши было со столовую ложку, но это была еда. Посреди стола она нашла два талона на крупу. Видно, их вытащили из документов Арвида. Он нёс талоны матери.
Эмилия Христофоровна снова заговорила. Словно сама с собой, ровным, неокрашенным голосом:
— Неужели всё вернётся? Наступит мир, и лица людей станут счастливыми. Матери будут любоваться своими детьми. Неужели всё это снова будет? Больно сознавать, хочется только надеяться, что они не повторят наших ошибок… Столько испытаний — и ничему не научиться? Неужели снова будет человеческое счастье, смех…
На потолке и в углах комнаты искрился иней. На подоконнике намело уже два странных сугробика. Майя зябко жмётся к печке.
— Отодвинься, — просит мама. — Недолго и сгореть…
И робко, но настойчиво обращается к замолчавшей Эмилии Христофоровне:
— Выпейте, дорогая, чаю. И сахар наколот, и хлеб нетронут… поешьте… Надо жить, несмотря ни на что. Сделайте над собой усилие… Мы пойдём, мне топить «буржуйку» и работать… Вы попейте чаю, у вас стало тепло, а завтра Майя и вам выкупит хлеб, принесёт воды.
Эмилия Христофоровна тихо и лихорадочно стала говорить:
— Нереальным кажется минувшее. Словно другая эпоха. Да и было ли оно — это время? А если было, то я жила ли в нём? Вам, голубушка, великий поклон. Попейте с Маечкой сами, а меня не уговаривайте, увольте…
С этого дня она словно на глазах таяла.
Скоро без помощи Натальи Васильевны она не могла подняться с кровати.
— Опять не съели? — укоризненно выговаривала Наталья Васильевна, входя в комнату Эмилии Христофоровны по утрам.
Ни никакие уговоры не могли заставить её проглотить хоть один кусочек хлеба. Однако чай она выпивала.
— Зря переводить. У меня нет будущего. Всё осталось далеко.
— Но так нельзя человеку поступать!
— Человек волен поступать, как ему подсказывает его совесть. Так оно, голубушка. Какая жуткая тоска, как она давит на сердце! И боль, которой некуда деться. Хочется одного — забвения. Не чувствовать, не видеть, не слышать… Любой ценой! Я не верила, что так бывает… Жизнь ещё тянется, такая бесполезная и никому не нужная. Голубушка, Наталья Васильевна, какая жуткая тоска — жить на свете одной. И моя вина не даст мне покоя, я знаю, жить не даст. Да и зачем жить, ведь они, мои дорогие, больше не улыбнутся никогда… Оставьте меня!
— Может быть, надо отвезти в стационар? — спросила Майя.
— Умоляю, оставьте меня в покое, — попросила Эмилия Христофоровна.
В один из очень вьюжных дней по лицу Эмилии Христофоровны бродила необъяснимая полуулыбка. Мелькало в ней грустное — отблеск тяжкого пережитого. И — светлое, надеющееся…
Она говорила тихо. Майя встрепенулась, глядела со страхом: Эмилия Христофоровна говорила с портретом мужа, словно с живым человеком.
— Видишь, я укачиваю нашего сыночка. А ему по-прежнему одиноко. Ты простишь ли мой великий грех, скажи? Я прошла мимо него. Ты простишь великий грех? Скажи… Я прошла мимо умиравшего сына… А ты называл меня чуткой, нежной… Ты бы не прошёл.
Собрав всю свою храбрость, всю решимость, Майя прикрылась ими как щитом. Но её всё больше охватывало чувство неотвратимости, надвигавшееся неумолимо и упрямо. Она, путаясь в словах, пыталась объяснить, но Наталья Васильевна её поняла.
— Надежда — это последнее, что умирает с человеком, — непонятно объяснила она.
— Почему ей теперь не хочется есть?
Взгляд её сам собой останавливался на крохотных усохших кусочках хлеба на стоявшей рядом с Эмилией Христофоровной тарелке.
— Отстанешь ты от меня? — отчаянным шепотом закричала мама. — Вот привязалась…
Во время сильного артобстрела Майя с Натальей Васильевной вышли в коридор, чтобы переждать его. В этом грохоте тихо угасла Эмилия Христофоровна.
— Разве так бывает? Разве так бывает, да скажи же, мама? — спрашивала Майя. — У неё сох хлеб, а она умерла с голоду!
— Не с голоду. Есть люди с обострённым чувством долга, — опять непонятно говорила Наталья Васильевна. — Им во все времена нелегко живётся на свете. Вину свою им не пережить. Поняла?
Майя вышла из себя. Она заплакала, затопала ногами, закричала, как сумасшедшая.
— Не поняла! Не поняла! Не поняла! Она не виновата ни в чём. Она хорошая. Она лучше всех!
В дверь постучали, и закутанная голова Анастасии Савиной заглянула в комнату.
— Зайдите, Анастасия Максимовна. — Помогите мне собрать в последний путь Эмилию Христофоровну. Это не для Майиных глаз. Это не для детских глаз. Для детей и жить сейчас — непосильная ноша. И отвезём…
— Что вы, — испугалась Савина. — Я еле хожу сама. И рука болит…
Её глаза обшарили комнату, минуя кровать с лежащей мёртвой Эмилией Христофоровной, задержались на стоявшей тарелке с высохшим хлебом.
— Вот сухарики бы за помин души приняла, а везти… увольте, сама еле-еле хожу…
Мама отвернулась. Голова скрылась, дверь захлопнулась.
Эмилия Христофоровна похудела до неузнаваемости, но выражение лица было мягким, одутловатость куда-то подевалась…
Они с Майей завернули её в одеяло, и Наталья Васильевна крупными, неловкими от волнения стежками зашила длинный страшный свёрток. Следующим утром они повезли его в тот же морг.
Снова снимала очередную жатву блокада. Опять работала в морге похоронная команда. Так же суетились бойцы возле машины.
Первым их узнал шофёр. Сильно прихрамывая, он подошёл, мягко тронул Майю за плечо. Она недовольно дёрнулась и отвернулась.
— Нашли того парня? Вам надо было в другой морг. Что, опять привезли? Несладко живётся вам. Привезли-то кого, спрашиваю?
— Его мать, — коротко ответила Наталья Васильевна.
В голосе шофёра слышалось участие. Он простуженно хлюпал носом. И не уходил.
Майя обозлилась на него.
— Вот оно что? А узелок её у забора лежит…
Он снова захлюпал носом и отошёл, неловко загребая хромой ногой рыхлый снег. Отойдя к бойцам, закурил и отвернулся к забору.
Лёгонькое тело Эмилии Христофоровны положили наверх.
Опять появилось ощущение неотвратимости, она словно липкая пелена окутывала Майю. Майя прижалась к маминой руке.
— Я не хочу. Я не хочу, мамочка, — страстным шёпотом заговорила Майя. — Пойми, я не могу лежать с закутанной головой. Мне же нечем будет дышать! Я не могу… а они будут жить… и курить!
Майя заплакала.
— Успокойся, люди смотрят! Будь умной и сильной. Ты уже большая. Ну, не дам тебе умереть, родная доченька моя, успокойся!
Бойцы молча глядели.
— Я не хочу вот так лежать… Как дрова! Я не могу… мне же…
— Не плачь, пойдём, валерьянки дам тебе целых тридцать капель… не плачь…
И гладила Майю по голове, как маленькую.
— Война кончится?
— Кончится.
— Она ждёт, когда мы все умрём?
— Вытри слёзки, успокойся.
— Война кончится весной?
— Да.
— Значит, мы умереть не успеем?
— Конечно.
— Правда, весной мало еды нужно. И трава вырастет. Я мокрицу буду собирать. Её ведь едят поросята… Мне нельзя умирать, правда, мама? Кто же на могилы цветы будет носить. Только денег у меня нет…
— Я стану давать, успокойся.
— Ты станешь давать? Вот хорошо. Видишь, мне нельзя умирать.
— Господи, какая ты глупая! А может быть, и очень хорошо, что глупая, а то волком хочется завыть…
Наталья Васильевна обняла вздрагивающую крупной дрожью Майю, и они в последний раз оглянулись на машину, в которой лежала Эмилия Христофоровна, вышли за ворота морга.
Санки они поставили рядом с узелком.
Бойцы похоронной команды негромко переговаривались, курили, глядели им вслед.