ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Пётр Андреевич. — Добровольцы-десятиклассники. — Больше шуток, если на душе скребут коты Софронычи
Утром Наталья Васильевна сказала:
— Иду на фабрику, попрошу шерсть помягче. Мозоли кровавые на руках, не могу больше вязать перчатки! Господи, как их бойцы бедные носят целыми сутками в промёрзлых окопах?
— Они сидят в землянках без перчаток, — со знанием дела поправила её давно проснувшаяся Майя. Вылезать из-под тёплых одеял ей не хотелось. Она следила за мамой, прикрыв глаза жидкими ресницами.
— Много стала знать, ослушница, — усмехнулась мама. — Помни: до моего прихода не вставай. Бежать тебе некуда, а в постели — теплей. Я вернусь с фабрики, затоплю, тогда встанешь. Поняла?
— А хлеб выкупать?
— Сегодня я по дороге сама выкуплю.
— Вдруг мало привезут, и тебе не хватит.
— Сказано, не высовывать носа. Добегалась — один нос и остался. На пальто одна пуговица на нитке болтается. Что тебя, собаки рвали?
Если бы Наталья Васильевна знала!
Майя свернулась клубочком, поджав ноги к подбородку. И, подумав, маму поправила:
— Собаки пуговицы не откусывают. А пуговицы я другие пришью. Они взяли и оторвались. Все вместе, чтобы дружно. А одна задержалась, наверно позже была пришита. Мамочка, меня Эмилия Христофоровна ждёт, ей надо сходить в столовую за полезной пшеничкой. Или гороховой кашей. Что дадут на талоны. Она же меня ждёт.
— Носа не высовывать. Утюг холодный?
Это Наталья Васильевна спросила про утюг в ногах. Майя насупилась.
— Ладно, не высуну. До тебя. А утюг давно холодный, я даже ноги от него отняла. Лёд на Северном полюсе теплее этого утюга.
Попробуй тут быть тимуровкой!
Хорошо взрослым — что хотят, то и делают.
Майя получше укуталась в одеяло и лежала, раздумывая о том о сём. У неё уйма всяких дел, а тут лежи колодой с холодным утюгом в нетопленной комнате и зря теряй время. Не раздумает ли носатая тётка отоварить талоны? Вдруг скажет, не хватило снова каши?
От этой мысли, набежавшей внезапно, словно ураган, Майя встрепенулась. В квартире ходить запрета не было. Она может в своей квартире ходить, куда ей вздумается. Майя повеселела, вскочила и сунула ноги в мамины валенки, накинула на плечи своё бобриковое пальто необыкновенно красивого болотного цвета и заторопилась к этажерке. Как она могла забыть про котёнка?
В комнате заледенелый сумрак. В углах — неприветливые тени. Они уже прячутся, и она их давно не боится. Майя отодвигает уголок маскировочной шторы над небольшим оконцем с форточку. Стало посветлей. Угол ватного матраца набряк сыростью, задубел, закоржевел, а крохотное оконце покрылось пуховым морозным одеялом.
Вата в котёночьей коробке скомкана, дно сырое, а котёнок лежит в самом уголке и мелко-мелко дрожит. Она его жалостливо погладила. Малыш зашевелился и мяукнул. Взяв его в руку, она поцеловала дрожащую котёночью мордочку и сунула его за пазуху, чтобы хорошенько отогрелся.
— Совсем замёрз. Лежишь, мой голодненький, совсем голенький. А ватное одеяло разбросано по углам. Сейчас я кашу сделаю. Ты полюбишь кашу из дуранды. Знаешь, какая она вкусная. Я нажую тебе, и ты будешь сытеньким. Как бы мне самой зубы не сломать об эту дуранду! Эта дуранда от слова «дура». И твёрдая, эта дуранда, как камень. Но она полезная, и ты растолстеешь. Будешь у меня как поросёночек…
Она ласкала тощего котёнка и залезла с ним под одеяло, погрелась сама. Разжёванной серо-зелёной кашей она кормила дрожащего зверёныша. Тот ел жадно, с присвистом, чмокал, давился и снова жевал. Девочка переворачивала его на пузо, хлопала легонько по спине ладонью, чтобы он вовсе не подавился.
— Научился есть дуранду. Но какой же ты голодный! — удивлялась Майя. — Этак мы не наедимся, а карточка тебе не положена. Кончится война, ты вырастешь, станешь гордым блокадным котом, станешь рассказывать на своём кошачьем языке, как твоя мама-кошка с крысами отважно дралась, как ты ел дуранду и спал под бомбёжками. Никто тебе верить не будет, скажут: как это жить, если нечего есть, и сверху падают бомбы?
Она гладила котенка и дула тёплым воздухом на него, вздымая негустую шерсть.
— Теперь ты сытый. Весёлым должен быть. Сейчас все весёлые, когда наедятся.
Котёнок снова лежал в коробке на шерстяной тряпке, а она, надев пальто как следует, отправилась по тёмному коридору. У комнаты Николаевых она остановилась в нерешительности. Осмелившись, она постучала негромко в дверь. Было тихо, на её стук никто не отозвался, никто не разрешал ей войти. Стоять стало страшно в темноте, но обратно идти от безмолвной двери ещё страшней. Она раскаивалась, что пришла. Тут за дверью послышались тяжёлые шаркающие шаги, и дверь приоткрылась.
— А, демуазель Маюми пожаловала! Проходи, не студи убогие сии апартаменты. Прибыла-таки высокая гостья сирого и убогого проведать.
Непонятно шутил Пётр Андреевич. И ещё было непонятно, почему она сразу же становилась на себя не похожей: жеманной, глупой и неизвестно чему начинала улыбаться.
— В кресло садись, дорогушка, — переходя на обычную речь, сказал Пётр Андреевич. — Ты по делу или как?
Майя во все глаза смотрела на Петра Андреевича. Уж он точно на себя не похож. И толстый свитер, немного поднявшийся на спине. И поверх свитера какая-то женская кацавейка. И ватные брюки с завязками. Голова Петра Андреевича спряталась в тёти Сонину шапочку с кокетливыми зелёными ушками.
Девочка вглядывалась в малознакомого ей Петра Андреевича и внезапно поняла, что он больной. Он так изменился, лицо его сделалось толстым, налитым, словно стеклянным.
— Не комильфо?
— Что?
— Шокирую затрапезным видом?
— Что?
— Пугало?
Он перестал улыбаться, некоторое время грустно и внимательно её разглядывал. Майя почувствовала себя неловко. Опустила голову.
Петр Андреевич успокаивающе резюмировал:
— Сейчас все на себя непохожи. И ты похожа на замарашку. Совсем немного.
— Я даже перепутываю тётенек с дяденьками, — обрадовалась Майя. — Знаете, тётеньки не обижаются, а дяденьки…
Пётр Андреевич тихонько свистнул.
— Я тоже похож на тётеньку. А разве тётеньки умеют так свистеть? — невесело пошутил Пётр Андреевич.
Майя пожалела его. Пётр Андреевич был всегда красиво одет, аккуратно выбрит. А тут, словно Плюшкин, и свистит, как дворовый мальчишка. В комнате все вещи стоят на своих местах. И всё же произошла перемена к худшему. Стёкла целые и пропускают дневной свет. Но заваленный посудой стол, неубранные диван и кровать, серые толстые одеяла на полу и на двери делали комнату неприятной.
Один чёрный рояль царствовал в комнате — недосягаемый, надменный, безразличный к холоду, голоду и войне.
Майя уважительно на него поглядела. Вот с кого надо брать всем пример!
— Не нравится? Не прибрано? Неважно чувствую себя. Придёт Сонечка, наведёт порядок, и станет у нас славно. Сейчас холодно, но мы потерпим. Правда?
Небритые щёки его в двух местах были залеплены пластырем.
— И тогда побреемся. Бриться стало мучением, словно это не моё лицо, а совсем незнакомого человека. Нехорошо жаловаться, но уставать сильно начал, руки дрожат, как у алкоголика. Видишь, бритвой порезался. Всё моё, словно — не моё. Лежать тянет, сил не стало противиться. А ведь ходил пять остановок пешком до работы и не уставал. К ногам словно гири привязали, а худые, как палки. Ты не знаешь, Маюми, почему я стал брюзгой?
Она не знала.
— И никто не знает. Одна война всё знает, но молчит. От папы с братом писем нет? Впрочем, что это я? Потом сразу мешок писем получите.
— Толя у нас ходит на Всеобуч. У них Мишка Виленский умер, на посту. Взял и умер. Они думали, он упал в голодный обморок. Борис Окунев собирается на фронт идти добровольцем. Толю зовёт, а Толю мама не пускает. А папа в последнем письме с нами попрощался. Всегда писал, что скоро приедет, а тут — попрощался. Как он может знать наперёд? Мама плачет. Правда, что мой папа вернётся? Не может мой папа быть убитым, правда? Все вернутся, а он — убитый. Правда?
— Нам тоже нет писем. Откуда им быть в блокаде? Ты лучину умеешь драть? — перевёл разговор Пётр Андреевич.
— Конечно.
— Отлично. Тебе и карты в руки.
— Какие карты? — не поняла Майя.
Она уважала Петра Андреевича. И пришла она к нему не просто из любопытства. А по важному делу. Она решила рассказать ему про найденную карточку. Что он посоветует, так она и поступит.
Она строгала занозистую сосновую лучинку, а сама мучилась мыслью, что она трусливая и нечестная. Поминутно отрывалась от опасного дела, чтобы посмотреть, не догадался ли Петр Андреевич о её мыслях.
Он тем временем расхаживал по комнате, глубоко задумавшись. Потом начал наливать из ведра в чайник воду, что-то переставлял на столе. Охнув, присел на корточки и начал складывать крест-накрест полешки в печурке. Сложил, сел на стул, положив руку на грудь. Лицо напряглось, он словно прислушивался к чему-то, происходившему внутри него.
У Петра Андреевича была язва желудка. И на фронт его не взяли по этой причине, ему было неловко ловить на себе недобрые взгляды: почему он, ещё нестарый мужчина, не на войне…
Его жена Софья Константиновна дольше других хозяек задерживалась на общей кухне. Еду для мужа ей приходилось готовить отдельно. Каши и пудинги получались у неё замечательные.
Однажды Майя караулила закипающее на примусе молоко. В это время Софья Константиновна вытаскивала из чудо-печки творожный пудинг. Бело-румяный, он сам казался Майе чудом. Она загляделась и проворонила своё молоко. Молоко полилось из кастрюли сразу со всех сторон, залило примус, плиту, Майино голубое сатиновое платье. Пудинг источал удивительный аромат, а примус плевался, злорадно шипел, пока не выдохся от злости.
Она уже получила свой подзатыльник, но всё равно не могла отвести восторженных глаз от пудинга. Он дрожал и весь сиял матовым светом. Сам лез в рот. Майя тёрла затылок: среди такого всеобщего благополучия, представленного сказочно-прекрасным пудингом, она должна получать тычки!
Пришёл на кухню Пётр Андреевич, уяснил обстановку, поглядел в затуманенные глаза Майи и отрезал ей большой кусок пудинга. Всё это не спросясь Софьи Константиновны, хотя она стояла рядом и не улыбалась.
И сейчас она перед своими глазами увидела тот несравненный пудинг. Перестала строгать трещащую лучинку.
— Какой он был вкуснющий — я чуть язык не проглотила!…
— Ты о чём? — не понял Петр Андреевич.
— Когда я вырасту, буду каждый день печь такой пудинг. Война кончится весной? А то есть нечего.
— По макушку сидим. Стыдно, как глупо веселились. Надо бы бочку катнуть с горы, убавить прыти и краснобайства. Писал Игорёк, что с тремя винтовками на отделение погнали против фашистских танков. Дивизии в землю ложатся… вот горе…
— Как ложатся! Окапываются?
— Если бы. Но ты помни, мы всё равно победим. Русские люди и не такое выдерживали. Фашизм противопоказан прогрессу. А прогресс остановить невозможно, не в силах это человеческих. Потому фашизм обречён. Но осенняя муха злее кусает!
— Война весной не кончится?
— Думаю, что нет.
— А как же мы? А на фронте? Их же всех поубивают…
— У нас не все умрут. И на фронте не все погибнут…
— Это несправедливо, почему одни… а другие…
— Надо надеяться. Ведь ты надеешься?
Майя остолбенело молчала. В папины проводы на фронт мама всю дорогу до клуба имени Ногина, где был сборный пункт, проплакала. Она шла съёжившаяся, маленькая, а папина сильная рука, обнявшая маму за плечо, вздрагивала часто-часто. Он бодрился, успокаивал их, а глаза папины смотрели вдаль и будто что-то видели недоступное им. Майя гордо поглядывала на встречных, смотрят ли они, как она провожает на фронт своего папу.
Проводы Игоря Николаева были веселее. Почти весь его десятый класс уходил на фронт добровольцами. От неожиданного известия Софья Константиновна внезапно так ослабела, что еле двигалась по комнате, оцепенело и бестолково перебирая необходимые на фронте вещи. Пётр Андреевич задерживался на работе.
Сам Игорь пришёл за Майей и, весело улыбаясь, попросил её напрокат. Так он выразился. Майя хотела обидеться, чувствуя обидный смысл в его словах, но мама, не обращая на неё внимания, быстро согласилась. Тогда, тоже поняв важность события, Майя перестала дуться и в один миг собралась.
Через полчаса они втроем уже были на Красноармейской улице, возле недавно построенной школы-десятилетки. Это и был сборный пункт добровольцев. По проспекту они шли тесно в ряд, с боков поддерживая тётю Соню, у которой буквально подкашивались ноги, и она поминутно останавливалась.
На сборном пункте было оживлённо. Сияло утреннее солнце. Парни и девушки весело перекликались через металлическую решётку, обменивались записками, пели под баян и гитару военные песни.
Их матери ловили взгляды своих сыновей и горько плакали. Прозвучала команда. Оркестр, неизвестно откуда вдруг взявшийся, заиграл бодрый и одновременно грустный и нежный марш «Прощание славянки». Послышались крики, плач. Они почти забивали громко играющий оркестр. И Майя расстроилась. Всё, оказывается, происходит не так радостно, как она предполагала и как видела в кино.
Неожиданно к ним подбежал куда-то пропавший Игорь. Он торопливо целовал мать, гладил её по голове, а она, обхватив его руками за шею, повисла на нём, уткнувшись заплаканным лицом в молодое плечо сына. Он неловко отрывал её, уговаривал, как маленькую, не плакать. Ведь он скоро придёт домой с победой.
Поцеловал он и Майю. Она жарко смутилась. Тогда он поднял её и звонко крикнул:
— Расти, невеста!
Майя неожиданно для себя кивнула головой, а все вокруг напряжённо засмеялись. И даже Софья Константиновна сквозь рыдания светло улыбнулась. Игорь смеялся громче всех и был в это время красивее всех. Он тоже погладил Майю по голове, но она снова смутилась. Теперь от досады.
Через мгновение он скрылся за большими школьными дверями. Словно ушёл на урок.
Долго не расходились провожавшие, всё ждали — может, выйдут к ним дорогие их сердцу добровольцы. Но те больше не появились.
Обратно шли медленно. Тётя Соня всхлипывала, тёрла платочком глаза и оглядывалась. Словно Игорь пошутил и сейчас их догонит. Майе чуть ли не силой пришлось тащить домой Софью Константиновну…
— Чай закипел, Майечка. Станешь со стариком убогим и небритым пить чай?
— Стану, — застенчиво сказала Майя, улыбнувшись. В гости её редко брали. А она любила в гости ходить, пить из праздничных чашек вкусно заваренный чай, есть пироги и пирожные. И ещё любила, когда в гостях с ней разговаривали. Немного напыщенно и приторно-ласково. Она чувствовала некоторую фальшь, сверхзаинтересованность, но охотно отвечала. Особенно она любила ездить к маминой тётке на Мойку. К этой тётке, побочной дочери генерала, воевавшего на Балканах, они ездили к горячему пирогу. Так было у неё заведено. Тётка сидела в кресле, курила длинные папиросы и беззастенчиво разглядывала Майю, делая замечания маме насчёт Майиной невоспитанности.
В комнату робко пробрался лучик солнца. Они с Петром Андреевичем пили чай из синих чашек. Портрет Игоря на стене от лучика сразу повеселел, а Сергея — насупился. Когда Майя снова взглянула на портрет Игоря, он ей подмигнул.
— Портреты разве могут подмигивать? — спросила она.
— Сахару нет, а чай Сонечка спрятала. Невкусно пить один голый кипяток? Уж не взыщи, дорогушка.
— Портреты подмигивать могут?
— О чём ты? Не знаю, чем разнообразить наш скудный стол.
Вдруг он тряхнул головой и, тяжело поднявшись, вышел в соседнюю комнату. Вернулся нескоро. Майя успела выпить целую чашку голого кипятка. В руках Петра Андреевича был крохотный пакетик, перевязанный суровой ниткой крест-накрест. Он развязал этот пакетик, бережно отогнул края красной бумажки, и перед изумлённой Майей оказались три длинные конфеты в ярко-голубой одёжке. Сердце её замерло от восторга.
— Нравятся? — улыбнулся Пётр Андреевич, видя её радость.
— У вас есть такие конфеты?
— Бери. Мне нельзя. Они ёлочные, но настоящие. Игорёк на ёлку купил. Больше нечем угостить. Бери, дорогушка, не стесняйся. Мне нельзя.
Майя знала, не то время, чтобы угощаться в гостях, но удержаться от соблазна съесть конфетку не смогла. Мятный леденец оказался до такой степени мятным, что огнём палил язык. Но кипяток стал совсем другим.
— А кот съел у Будкиных студень. Вкуснющий был студень. Из довоенного столярного клея. Как раньше не додумывались варить? — начала чинно Майя светский разговор за чаем.
Пётр Андреевич помешивал ложечкой в чашке, хотя сахару там и в помине не было.
— А Софроныч съел у Будкиных студень, — опять начала Майя. — И свою шерсть оставил в тарелке. Наверное, евонная шерсть приклеилась к тарелке, и он оторвать не мог! — Повысив голос, она добавила: — Вкуснющий студень был!
И тронула тихонько Петра Андреевича за короткий рукав тёти Сониной кацавейки.
— Что дворник съел и шерсть оставил?
— Не дворник Софроныч, а кот Софроныч. Его инженерша Касаткина назвала в честь дворника. Она сказала, что кот такой же прощелыга, как и дворник. Скажите, как он мог съесть студень из запертой квартиры?
— Какой студень? — задумчиво спросил Пётр Андреевич.
— Я же рассказываю, что клеевой студень. Вкуснющий. У Мани.
— У какой Мани. Я её знаю?
— У Будкиной. Как он мог забраться через закрытую на засов и цепь дверь? Как один съел целую тарелку вкуснющего студня? А Будкин сказал, что его самого он съест.
— Интересно, — оживился Пётр Андреевич. От горячего кипятка он разогрелся, мелкие капельки пота выступили на его носу. Щетина на подбородке стала вроде длинней. — Кот и Будкина пообещал съесть?
— Нет же! Это Будкин пообещал съесть Софроныча, — растолковывала Майя, удивляясь непонятливости Петра Андреевича.
— Кроме кота, он и дворника съесть хочет?
— Это кот Софроныч.
— А ведь запросто может поймать и съесть.
— И Маня говорит, что он может кого угодно съесть. Он стал жадный до ужаса. Отобрал у них карточки и сам по ним хлеб выкупает. Им почти ничего не даёт и ещё грозится выгнать на мороз. Говорит, что едят они много!
— Кот или дворник?
— Нет же! Я сейчас про Будкина говорю, это Манин отец. Он одноглазый пьяница.
— Негодяй. Почему он не на фронте? — насупился Пётр Андреевич.
— Я же объясняю, что он безглазый. Ну, без одного. Ему иностранные пьяницы выбили в драке глаз. Он торгашом плавал на большом белом пароходе. Его выгнали с парохода. А Манина мать — она похожа на ворону и тоже дерётся — бабушку ругает. Мол, выродила на её шею пьяницу. А разве, когда он рождался, сказал, что будет одноглазым пьяницей? Правда?
Майя замолчала.
— Негодяй он, твой Будкин.
— Не мой, Манин. А Манина бабушка ответила: чтоб он пропал. А разве можно ему пропадать, если у него все их карточки. Кроме материной. Она у них на казарменном…
И тут Майя решилась спросить:
— Вы художник. Вы умный и всё знаете. К примеру, нашли вы хлебную карточку. Шли себе, шли… Что тогда?
— Надо в булочную бежать, — усмехнулся Пётр Андреевич.
— Так просто? — удивилась Майя.
— К сожалению, карточки на дороге не валяются. Их выдают строго по одной. Конечно, есть и литерные и доппайки всякие, но это нашего брата не касается…
— А что нас касается?
— Исполнять приказы.
— А если кто потерял. Ну, шёл… — снова начала Майя.
— Сказать фортуне спасибо. Сия капризная дама повернулась своим очаровательным личиком…
— Не поняла, — пожала плечами Майя. — Вы всё шутите.
— Больше шуток, если душу скребут коты Софронычи! Если серьёзно, то надо отдать хозяину. Ему по нынешним временам может грозить голодная смерть.
— А как хозяина найти?
— Адрес с фамилией имеется.
— Фамилии нет и адрес почти размытый… И если на проспекте…
Майя внезапно смутилась и стремительно ушла, забыв поблагодарить Петра Андреевича за кипяток и голубой леденец.
Она уже привыкла к тому, что находка может стать её собственностью. Разговор с соседом её взбудоражил, но ничего не прояснил.
Пётр Андреевич глядел вслед, тёр на подбородке щетину и недоумённо покачивал головой.