Книга: Должна остаться живой
На главную: Предисловие
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ

Никольская Людмила Дмитриевна.
Должна остаться живой.
Повесть

Светлой памяти МИЛЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Сон и пробуждение

 

 

Запах. Необыкновенный, ни с чем не сравнимый! Майя вся пропиталась этим запахом. Стала не Майей — ароматным облаком. Она глубоко и редко дышит. Её плечи уже подпирают уши. Она боится шевельнуть рукой, боится шевельнуть ногой. Чтобы неловким движением не прогнать дивный запах парного молока. Чтобы он не улетел от неё, не исчез навсегда.
Она смотрит на молоко, льющееся из подойника. На глиняный горшок сверху наброшена старая жёлтая марля. В углах её великое множество больших и малых пузырьков-бусин. Они дрожат, лопаются, невесть куда пропадают. Затем вновь появляются.
Неожиданно молоко полилось широкой лентой. Она мягко поблёскивает на заходящем солнце. Вдруг марля втягивается внутрь горшка. Тётя Катя досадливо ойкает, крепче прижимает к боку подойник с вмятиной, свободной рукой бьёт комара на лбу и расправляет осевшую марлю.
И снова течёт молочная река, уходит в глиняные горшки.
А они — как солдаты в строю. Тут и новые светло-жёлтые, и коричневые с узкой полоской по верху, и тёмные выщербленные, треснутые ветераны, побывавшие в лихих печных переделках.
Майя ждёт.
Молоко стало невыносимо пахучим. Она крепче уткнула локти в свежевымытый деревянный стол. Коленки ёрзают по табуретке. Она то и дело облизывает сухие горячие губы, а в её руках зажата огромная фаянсовая кружка с размытым неведомым цветком.
Она уже изнывает от нетерпения, а молоко всё льётся.
Остаётся один чёрный горшок. Самый большой и старый.
Смотреть стало невыносимо. И Майя отвернулась.
Возле стола на полу дружно сидят кот Валет и дворняга Узнай. Они тоже ждут. И тоже не сводят внимательных глаз с подойника. Кот сидит плотно, солидно, облизывается неторопливо, с достоинством. Знает себе цену. Старый слезливый Узнай громко сопит, нервно с лёгким повизгиванием зевает. И тоже облизывается. Но делает это деликатно и украдкой. Понимает Узнай, что служить стал совсем плохо, а есть, наоборот, хорошо.
Все горшки налиты до краёв. Тётя Катя облегчённо вздыхает. Гулко звенит пустой подойник. Она лукаво оглядывает собравшуюся возле неё компанию, вытирает медленно потное лицо и говорит ласково и певуче:
— Налетайте, пока я добрая. Такую уйму надоить! Ужо, племянница, нарви нашей Зорюшке мягкой травки-мокрицы. Заслужила наша кормилица.
Майя кивает головой, берёт полную кружку и подносит к глазам. Молоко дышит, как живое. И мелко-мелко пузырится. Майя глубоко вдыхает ускользающий запах летних трав, настоянных на солнце. И пьёт шумными жадными глотками, то и дело замирая от нереальности происходящего.
Майя пьёт и не может от кружки оторваться. Странно, но молока не убавляется. Скорее, наоборот. Она пьёт и удивляется нескончаемому молоку в кружке. Её живот, она это чувствует, стал плотным тугим шаром…
— Вставай! Да поднимайся же, наконец.
Майя с трудом разлепила один глаз. С него ещё не сполз сонный туман, но куда-то отодвигаются Валет с Узнаем, горшки с молоком и приветливое тёти Катино лицо. Прямо перед Майей встревоженное лицо мамы.
— Не шевелишься, не откликаешься. Что с тобой? Разве можно так меня пугать? Поднимайся! В очередь за хлебом надо идти. Софья Константиновна за тобой придёт. Она и тебе очередь обещала занять. Господи, не шевелится. Лежит, словно чурка!
А Майя недоумевает. Она широко раскрывает оба глаза, потом закрывает их. И лежит ошеломлённая. Она не понимает, где находится! Что с ней происходит! Только что она была в деревне Руе у тёти Кати. Держала в руках полную кружку с молоком, пила его бесконечно долго. На длинном столе в ряд стояли горшки с молоком. Разве так бывает? Она не узнаёт холодный мрачный сумрак комнаты.
Она узнавать ничего не хочет.
Она здешнего ничего не хочет.
Ей хочется вернуться в прекрасный сытный сон, где рекой льётся парное молоко, а в буфете полным-полно хлеба и масла. Она вдруг поняла, как незаслуженно, жестоко обманута, и задохнулась от обиды.
— Я пила молоко, — угрюмо сказала она.
— Майя, ты видела сон. А тут реальность.
— Не веришь? В кружке помещается целое море. Что качаешь головой? А запах, а вкус во рту? Смотри, какие губы у меня сладкие. И живот раздулся, как барабан. Отчего же такой живот? Если я не пила парное молоко, отчего он такой?
Она больно натолкнулась на чугунный утюг, лежавший на её животе. Как он туда попал. Она горько сказала грустно глядевшей на неё маме:
— Зачем разбудила? Я спала себе, есть у тебя не просила, тебе не мешала.
Она подтащила двумя руками тяжёлый утюг к самому носу. Молоком он не пах. А у неё на губах ещё таял слабый запах молока, улетучиваясь в сумрак. Разве бывает такое? Ей страстно захотелось вернуться в прекрасный сон. Майя стала гладить шею кончиками пальцев, еле к ней прикасаясь. Сколько она помнит — это её успокаивало, и она засыпала без всяких там сказок и глупых песенок.
…Бежит она к реке. Солнце проснулось, вылезло из-за деревьев и побежало вместе с ней. Трава под ногами длинная, вся в каплях росы. Роса сверкает красными, зелёными, синими брызгами. Ноги тоже сверкают, а кусты цепко хватают за платье. В тихой зеркальной реке что-то так и вскидывается ей навстречу. Живое и сильное. И ей подмаргивает.
Если это лещ моргает, то его надо поймать и зажарить. А если щука, то её лучше сварить, щучьего супу им хватит на целую неделю. Если же есть помаленьку и не каждый день, то вполне хватит на месяц. Надо успеть поймать…
Солнце превращается в громадный каравай хлеба. Такой густой аромат расходится от него, что вся рыба высунулась из воды. Что же делать? За караваем на небо лезть или рыбу ловить в речке. Столько еды сразу! С ума можно сойти!
— Опять спит. Что с ней делать! Может, заболела?
Холодная мамина рука легла на лоб. Ещё не проснувшись, Майя заплакала. Она ещё была на тихой речке, видела каравай-солнце, стоявший над миром, глядела на щуку, желавшую во что бы то ни стало плюхнуться в её ведро. И в то же время она отчётливо слышала маму, чувствовала её руку на лбу.
— Зачем меня будишь? Будишь и будишь. Я смотрю сны. Тебе, что ли, жалко молока? Невсамделишнего. И рыба теперь помешала… Ты и не знаешь, что солнце может в каравай хлеба превратиться. Такой здоровый, что его хватит на весь Ленинград. А щука сама захотела залезть в ведро. Не веришь?
— Не болтай глупости. В очередь надо собираться. Нельзя много в постели лежать. Голодные люди во сне слабеют, мне пора уходить, а я перчатку никак не довяжу… Ты не просыпаешься, паршивая духовка не растапливается. Хоть плачь!
Майя будто ждала именно этих слов. Она села на заваленной одеялами постели и заплакала. Плечи мелко дрожали, как хвост Узная во сне. Так она никогда ещё не плакала. Нет, кажется, один раз, когда Фридька зажал Майину косичку между дверей. Пружинистая дверь только того и ждала. Она так саданула её по затылку, что из глаз высыпался с десяток ярких молний. Правда, слёзы были другими. В них была боль и невозможность сиюминутного отмщения. Потому что она была не драчливой, а Фридька, по её мнению, нахальный хулиган.
Уже в носу набухло, слюна стала вязкой, застревала в горле непроглатывающимися комками, но самым ужасным стало исчезновение запаха парного молока и свежеиспечённого каравая. Словно их никогда и не было в её жизни.
Она сидела, раскачивалась взад-вперёд тощим телом и монотонно бубнила:
— Не дала попить молока, не дала поесть хлеба, не дала поймать щуку. Тебе, что ли, жалко было?
Мама сняла с одеял зимнее пальто, набросила на окоченевшие Майины плечи. И гладила шершавыми пальцами взлохмаченную дочкину голову.
Сквозь слёзы Майя глядела на неё. Как изменилась мама! Кожи на лице стало больше. От носа к ушам разбежались глубокие борозды-морщины. Одежда на ней болталась. И ноги мамины стали макаронами. А ступни, наоборот, удлинились. Только грустные глаза стали больше и красивее. Вот она задумчиво проводит по лицу ладонью. Так она отгоняет неуютные мысли и разглаживает морщинки. Невидимые до войны.
Война идёт шестой месяц. Целую вечность. Всё резко разграничилось. До войны. В войну. Словно две жизни. Та промчалась, а эта длится целую вечность. Хочется плакать или замереть на месте и ждать, когда она кончится. Ведь должна же война кончиться?
— Успокоилась? Собирайся поживей. Не терзай мне Душу.
— Я в самом деле пила молоко, — начала Майя. — И каравай висел вместо солнца. Запах густой, тёплый. Всё вокруг стало жёлтым, нет, скорей, коричневым… Не веришь? И кот Валет с Узнаем разговаривали. Оказывается, он жив, а тётя Катя писала, что давно околел.
Мама помрачнела.
— Что-то с Катенькой. Там уже давно фашисты. Может, и живой нет… Писал Дмитрий, что там на дорогах делается… Дороги забиты беженцами. С детьми, в одних платьях, узлы и чемоданы в канавах валяются. А немцы бомбят, обстреливают!
— Как нас? Мамочка, парное молоко, оказывается, такое вкусное. Как я его не любила? Я пью, а оно не убавляется. Разве такое бывает?
— Во сне всё бывает. Вставай, одевайся, замёрзла вся.
— Рыба, мамочка, сама из речки высовывалась. Одна здоровая щука сама захотела залезть в ведро… Я подумала, не Емелина ли это щука. А лещ, тоже здоровый, таращил на меня глаза!
Майя видит, что мама думает о своём, но уже не может остановиться. Ей надо выговориться, она не может носить в себе одновременно горе и удивление.
Но мама отошла к топившейся «буржуйке».
Майя встала, натянула на бумажные чулки тёплые шерстяные, надела свою, потом мамину кофты и думает, что надо сегодня сходить к Мане. Уж ей-то она подробно расскажет свой удивительный сон.
В дверь осторожно постучали. Затем дверь отворилась, и на пороге встала соседка Софья Константиновна.
— Можно к вам, Наталья Васильевна?
— Войдите, пожалуйста, Софья Константиновна, — запоздало сказала мама. Она не пошла навстречу соседке, только зябко повела плечами.
— Извините, я прикрою дверь.
Мамины глаза прикованы к платью, аккуратно разложенному на диване. Это её лучшее платье. С вечера оно приготовлено для барахолки.
Майя видит, как маме нелегко с ним расстаться. Поняла это и Софья Константиновна, бросив мимолётный взгляд на маму и на диван.
— Отвлекитесь, милая. Я буквально на минутку. Я всех в очереди предупредила, что придёт девочка в красненьком пальтишке. Хорошенькая такая.
— Моё пальто красивого болотного цвета. А лицо вовсе не хорошенькое. Нос у меня как непропечённая картошка, — бурчит Майя.
— Правда? Ну, не важно, Майечка. Ты будешь стоять за женщиной в чёрном пальто. Оно буквально ей до пят. Знаете, чересчур длинное пальто. И с опущенными ушами.
— У неё уши опущенные? — удивилась Майя и поглядела на маму. Мама не улыбнулась.
— Ты не поняла меня. Буквально опущены уши у мужской шапки, которая на женщине. Какая непонятливая девочка. А может быть, эта дама — мужчина? Люди стали странным образом на себя непохожи. Все почему-то на одно лицо. Многие ходят немытыми. Да, о чём это я? Булочная закрыта, на улице темнотища. Вероятно, в ней хлеб отсутствует. Ты, Майечка, её или его разглядишь запросто. У тебя буквально кошачьи глазки.
— Кого разглядишь? Хлеб?
— Непонятливая девочка. Конечно, даму. А может быть, она всё-таки мужчина? Но сзади тебя определённо стоит дама. На её ногах фетровые ботики. Но дама почему-то в саже, ботики тоже. Может, у неё «буржуйка» коптит. Или зеркало разбомбили. Ведь не работает же она этим… как его…
Софья Константиновна задумалась.
— Печником, — развеселилась Майя. Она увидала на щеках и под носом Софьи Константиновны яркие сажевые дорожки. И как Софья Константиновна могла в темноте разглядеть сажу на ботиках дамы.
— Трубочистом, — рассеянно подсказала мама.
— Правильно, милая. Как есть трубочистка. А с виду такая интеллигентная дама. Не следить за чистотой — это потеря бдительности. Сколько предостерегают по радио, что надо быть начеку от происков врагов. Буквально уши все прожужжали…
Лицо мамы досадливо поскучнело. Майя поняла, что Софью Константиновну занесло не в «ту степь».
— Я немного отвлеклась. Ты всё поняла? Вам, Наталья Васильевна, жаль менять такую поэзию на кусок вульгарной конины. Или несъедобной дуранды. Надо бодриться, не веселить печалью наших врагов. Лично я не могу решиться что-либо променять. Дивные вещи отдавать за невесть что!
В лохматой заячьей шапочке, с лентами, болтающимися под подбородком, и в сером элегантном пальто, затянутом широким мужским ремнём, Софья Константиновна была неузнаваемой. И только ноги её в фетровых ботиках на каблучках были прежними — тонкими и маленькими. Как у козы.
Майя фыркнула и согнулась пополам в беззвучном смехе. Софья Константиновна подозрительно на неё поглядела, мама рассердилась:
— Только что плакала, а теперь смеётся. Странная, на себя стала непохожей. Что-то с нервами. А у кого они в порядке? Не стой в одних чулках на ледяном паркете. Не хватает воспаления лёгких.
— Не натопишься. У меня, к счастью, на одном окне стёкла целы.
Стёкла в Майиной комнате вылетели неожиданно.
В конце сентября под утро Майя с мамой возвратились из бомбоубежища. И замерли на пороге, не узнавая своей комнаты. После ночных бомбёжек, серые, не выспавшиеся, они боялись войти в комнату. Такой холодной, страшной, неуютной была их комната. Зияли провалы окон. Лёгкие карнизы с чёрной маскировочной шторой куда-то бесследно исчезли, словно их никогда и не было.
— Господи, как жить-то будем? — охнула мама.
— Вот это да, — озадаченно сказала Майя.
Мама, всхлипывая, бегала по комнате, а Майя обалдело стояла на пороге, не решаясь войти. У неё возникло жуткое ощущение, словно сама война заглянула в комнату. Раньше война оставалась за стёклами с полосками и за чёрной шторой. В комнате, особенно под одеялом, Майе было даже спокойнее, чем в бомбоубежище, набитом нервными невыспавшимися людьми.
— Как жить-то будем? — в который раз спрашивала мама.
Она то и дело на что-то натыкалась. Зацепившись ногой за чемодан, она неловко свалилась на пол. Осколок стекла тонко завизжал под каблуком.
Майя бросилась поднимать растерянную маму.
Ещё недавно война была как в кино. Где-то на границах с врагом бьются сильные весёлые бойцы. В промежутках между боями они распевают прекрасные мужественные песни. Там война, там стреляют и убивают. Дома же бойцов ждут с победой невесты и тоже поют песни. Нежные и грустные.
Всё перепуталось. Ленинград стал фронтом. Его бомбят, обстреливают. В нём убивают. Неожиданно началась блокада, а с ней в город змеёй вполз голод.
Однажды в бомбоубежище Майя проснулась от шёпота двух женщин, сидевших рядом. Подавшись немного вперёд, она искоса посмотрела на них повнимательней. При тусклой синей лампочке под низким потолком женщины показались ей выходцами с того света, если они вообще бывают, эти выходцы.
— Русской и украинской пшеницей кормили фашистов, вот они и полезли тучей, — говорила одна в надвинутом на глаза платке.
— Знать бы, — миролюбиво отозвалась другая.
— Знать? А кто должен знать? — наступала первая. И продолжала: — Когда одумались, завернули самые последние эшелоны с хлебом, хотели направить в Ленинград… Сам отказался! Места, мол, нет.
— Нет места? Не может того быть. Путаешь ты…
— Честное слово. Так и сказал. Один умный человек сказал… Захотел, нашёл бы место хлебу. Что есть будем? Бадаевские склады сгорели!
Они заохали, потом замолчали. Майя съежилась и отодвинулась на самый краешек скамейки. Разве такое может быть, чтобы кормить русским и украинским хлебом фашистов? В нашем городе нет места для хлеба? В таком огромном городе! Нет, это паникёрши. За такие разговоры не поздоровится никому. И Майя отодвинулась ещё дальше, чуть не свалившись, потому что скамейка неожиданно кончилась…
— Эта девица ещё не ушла, — рассердилась мама.
— Очередь прозевает, хлеба может не хватить, — уходя, поддакнула Софья Константиновна. — Непонятливая девочка.
А Майя натягивала тёплые одёжки. В животе тоненько завыли кишки. Девочка пощупала живот. Он был плоским, как котлета. Захотелось пожевать, но она знала: кусок хлеба в буфете с вечера оставлен для Толи, её брата.
— Скоро уйдёшь?
— Уже ушла.
Она натянула рейтузы и в двух кофтах еле втиснулась в своё пальто. Длинные рукава маминой кофты она ловко вытянула из пальтовых, получилась славная зелёная муфточка. Нисколько не хуже облезлой меховой тёти Сониной.
— Ключи не забыла? — вдогонку крикнула мама. — Я пойду на рынок. Довесок возьми себе, остальной хлеб положи в буфет. Поняла? Чайник я накрою подушкой. Иди. Всё сон свой забыть не можешь?
Неожиданно для всех и для неё самой, Майя обнаружила стойкую готовность долгими часами простаивать в очередях. В длинных, иногда вовсе безнадёжных блокадных очередях.
Плохо отоваривались продовольственные карточки. За хлебным пайком стояли молчаливые очереди, чуть не с ночи их занимали люди. И не были уверены, что паёк получат.
Всё чаще бывали дни, когда хлеба в булочную с утра не завозили. Окоченевшие голодные люди продолжали стоять или уходили в другие булочные, чтобы с пустыми руками не идти домой.
В булочных штамп прикрепления не требовался. Так было в декабрьские дни уходящего 1941 года.
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ