Глава 9
Она была совершенно одна и совершенно свободна. Шёл четвёртый день весенних каникул, было довольно раннее утро – для каникул, конечно: девять часов тридцать пять минут.
Полчаса назад она встала. Но ещё не завтракала: пошла в ванную, умылась, почистила зубы да и застряла перед зеркалом.
Чуть прищурившись, она внимательно смотрела на себя, чуть прищурившуюся и с внимательными глазами.
Ей вспомнилась Надя Старобогатова. Когда-то давно, кажется на море, – ну конечно, на море, а где же ещё! – так вот Надя сказала однажды… Они о гаданье заговорили – цыганку встретили и заговорили. Словно все цыганки непременно должны гадать!.. Ну, неважно.
И Надя говорит (причём так серьёзно), что линии на руке одни бывают плохо прочерчены, другие хорошо. Но всё равно по ним узнать кое-что можно.
А Лиде странно сделалось: "Ты разве в это веришь?" Надя в ответ одно плечо неопределённо так подняла…
Теперь, глядя на себя, Лида вдруг подумала – и ей жаль стало, что Наде этого уже не скажешь! – она подумала: а может, лучше гадать по морщинам на лице? Морщины уж не наврут… Она сейчас увидела у себя меж бровями бледный восклицательный знак – морщинку.
Морщины. Считается, их нет у… ну, у детей.
Но они есть!.. Если приглядеться.
* * *
Так утро и промелькнуло: в неодетом, непричёсанном хождении по запущенной квартире. И вот теперь ей приходилось торопиться. Она опаздывала на свидание. Вернее, её позвали в кино. Но ведь потом погулять всё равно хоть немного, а придётся. Значит, свидание и есть.
Она торопилась и в то же время ей не хотелось торопиться. Потому что свидание было с тем самым малозначительным типчиком, которому даже имени нет в этой книжке (и который – помните? – преследовал однажды в парке её отца, Бывшего Булку). Но столько раз она его обманывала и унижала, а он, пообижавшись недельку, так преданно продолжал к ней приставать, что, когда он позвонил в очередной, сто тысяч восемьсот сорок девятый раз, Лида наконец сказала, что ладно, хорошо, только ненадолго. Долго она и вправду не могла, потому что ей сегодня надо было идти к батяньке.
Она оделась, последний раз глянула на себя в зеркало -порядок! И даже с некоторым запасом времени, что тоже было совершенно ни к чему, вышла из дому.
Она спускалась по лестнице, сердце подпрыгивало в такт шагам – она немножечко волновалась. И в то же время её тревожила смутная скука. Ну зачем ей нужен этот мальчишка! Доброта иной раз тоже до хорошего не доводит…
Надя…
Сперва она подумала: господи, бывает же так – вылитая Надя Старобогатова… Потом увидела, поверила глазам своим: да это Надя и есть!
Она сидела, уставив на Лиду свои могуче вооружённые, но всё равно слепые глаза. Сидела на подоконнике между первым и вторым этажом, а Лида стояла на пролёт выше.
– Лида, это ты?..
Лида медленно сошла к ней. И остановилась. От волнения она не могла произнести ни слова. Надя как-то слишком осторожно спустила ноги, встала, но тут же шумно уселась на пол. Да ещё чуть не скатилась по последнему пролёту вниз!
На секунду Лида замерла от удивления и страха. Но тут Надя подняла руку – буквально как умирающий гладиатор в балете Хачатуряна "Спартак". Лида невольно улыбнулась и потянула её за эту умирающую руку.
– Осторожнее, пожалуйста, – сказала Надя, – прошу тебя, я замёрзла смертельно!
* * *
Да, вот так вот. Оказывается, можно замёрзнуть даже в такую весеннюю погоду. Когда сидишь в подъезде на подоконнике совершенно неподвижно три часа подряд. Ещё слава богу, что у них подоконники деревянные. Лида не помнила, как они поднялись обратно на четвёртый этаж. Почти без спора – значит, представляете, как человек замёрз! – она загнала Надю в ванную, отогреваться. А сама живо поставила чай, отшерлокхолмила заповедную банку малины (не надо бы её брать, раз с матерью такие отношения, да куда денешься!) Чего ещё-то? Аспирину, что ли?.. Прямо как медсестра!
Потом они сидели в Лидиной комнате неудобно, за письменным столом, пили чай. Другие комнаты были в известном нам запущенном состоянии. Только свою Лида убирала, из принципа.
– Ты согрелась хотя бы? Надя! – хотелось сказать: "Наденька". Но это совсем не было принято между ними.
Теперь они забрались на диван, укрыли ноги своими шубами. Сидели, касаясь друг друга плечами, как когда-то на мосту через Молочную. Только тогда были поздние вечера, а здесь в окне горело весеннее солнце и можно было даже форточку открыть, если бы Лида не боялась, что какой-нибудь нечаянный холод опять подует на так неожиданно и почти волшебно явившуюся Надю.
– Ты зачем там сидела? Ты мне можешь сказать? На-дя! – Так хорошо было произносить это имя, так хорошо было, что наконец-то она опять не одна.
Ей хотелось стать сейчас необыкновенно чуткой, тонкой! Как в стихах!
И лучше б совсем не узнавать, зачем она там сидела, Надя, и как догадалась прийти. Но отчего-то обязательно надо разузнавать, расспрашивать. Вот она и спросила…
– У тебя, Лид, очень хорошая комната, – сказала Надя, будто не слыша её слов. – Это ведь твоя, да?
– Моя… А почему хорошая?
– Ну такая… удобная. Как-то всё в порядке. Я когда думала… Думаю, какая же у тебя комната?
– Ну и что? – Лида дотронулась до Надиной руки.
– Да я не знаю… – Надя улыбнулась и сняла очки с близоруких глаз. – Ничего хорошего я так и не надумала. А теперь смотрю: вот прямо очень твоя комната! Спокойная, всё на месте.
Надо же, думала Лида, неужели я такая спокойная! Но эту мысль почти сейчас же перебила совсем другая: она помнила обо мне, думала, какая у меня комната…
– Надя! Ты зачем же там сидела? Хотя бы поднялась…
– Я когда отогрелась… ну там, у тебя в ванной, я сама уже думаю: глупо, глупо! – Она покачала головой. И вдруг сказала, как будто бы без всякой связи: – Я очень была на тебя обижена, Лид.
Такие вещи слышать всегда неприятно.
Лида вся сжалась внутри, а брови её, как бы от удивления, поехали наверх.
– Я, Лид, из-за того последнего раза…
Она тотчас вспомнила разговор с матерью, который без конца рвался на клочки и полоски из-за Севкиных звонков, звонков, звонков. Она, может, так и разгрубилась-то в тот раз, так и поссорилась-то решительно, что её доконал этот трезвон. И потом вдруг Надя! Лида хорошо помнила, как она что-то выкрикнула, а вернее – вскрикнула. Будто обожглась. Душой прикоснулась к Надиному голосу… Теперь ей даже казалось, что закричала она не со злости, а с отчаяния. Да разве это объяснишь?
"А чего я вдруг закричала тогда?.." И тотчас вспомнила: она звонила, потому что ей Севка велел! Снова заболело внутри – то прежнее место ожога.
– Ты почему молчишь, Лид? Ты думаешь или обижаешься?
И хотя Лида действительно обижалась, она сразу перестала обижаться. Да это и невозможно, когда перед тобою сидит человек, который так всё понимает – прямо насквозь.
– Я тот месяц, представляешь, Лид, ну буквально опомниться не могла! Какое-то наваждение: то грипп, то ангина, то катар верхних дыхательных путей… – Она покачала головой, словно обвиняя себя. – Лежу-лежу, а только на улицу выйду – опять! Другие рады: свежий воздух, а мне как отравляющее вещество. И вот я один раз думаю… Помнишь, мы долго тогда не перезванивались… И я думаю: ну не стыдно ли мне из-за какого-то мальчишки… – Она покраснела и нахмурилась. – И я целый день: дай позвоню, дай позвоню…
"А меня и дома-то не было", – подумала Лида.
– А вечером… Ну температура поднялась. И мне папа говорит: "Ты, говорит, Надя, как пьяная. Что ты такое всё несёшь?.." А я, понимаешь ли, уцепилась за это: пьяная, море по колено, ничего не страшно! Ну и что? Ну, и я тебе позвонила…
Так произнесены были эти слова, как бы из последних сил.
Она представила себе Надю – лежащую, по обычаю своему, такую неловкую: "Лида, добрый вечер…" Потом картинка дёрнулась и пропала, как в неисправном телевизоре. Но вот снова появилось изображение. Надя, её пустая комната, молчащий телефон. Подруг-то у неё мало. Всё одна, со своими марками да книгами…
"Лида, добрый вечер…"
Она закричала тогда, потому что очень уж боялась, что её обидят, оскорбят. И поэтому – как бы не опоздать! – сама поспешила обидеть. Опередила.
Она попробовала сказать Наде хоть какое-то извинение и не смогла, все хорошие слова вдруг покинули её. Осталась какая-то дрянь, как у той стариковой дочки, у которой изо рта вместо роз выпрыгивали жабы.
Надя, продолжая смотреть ей в глаза, сказала вдруг:
– Да нет, Лид! Вовсе я не умирала. Просто несчастливое совпадение. Я бы, может, в другое время и внимания не обратила…
Тут зазвонил телефон. Есть на свете вещи, которые её любили, – телевизор, например. А есть, которые совсем не любят! И телефон – один из главных таких нелюбщиков. Раньше так было с животными: коровы, например, меня любят, а петухи клюют безбожно. Теперь животных у большинства людей нету, теперь вещи стали как бы вместо животных. Потому что телевизор, например, ничуть не глупее какого-нибудь там петуха!
Но сейчас в дело вмешался не телевизор, а именно телефон. Лида не знала, куда девать глаза на опасном месте разговора, и как раз смотрела на часы. И здесь звонок. А Надя, наверное, заметила: часы, звонок… И под этим, так сказать, углом зрения воспринимала Лидии телефонный разговор. Лида же сообразила об этих хитросплетениях лишь позднее. Пока что она сняла трубку.
– Привет, Лида.
– Привет… – Она чувствовала себя не очень-то уютно, потому что звонил тот самый мальчишка, которого она сегодня надула в сто тысяч какой-то там раз.
– Значит, опять продинамила?! – сказал он, используя своё право человека, полсеанса проторчавшего у дверей кино.
– Что это ещё за "продинамила"? – крикнула Лида. – Говори по-нормальному!
– Пожалуйста. Буду по-нормальному… Не плюй в компот, там ягодка. Поняла, Ли-да?
– Поняла, Алёша! – Как это у неё вырвалось его имя…
Она вернулась в комнату. Надя как-то слишком внимательно на неё смотрела. Ещё не до конца поняв, в чём дело, Лида смутилась, села опять на диван, укуталась в шубу.
– Тебе куда-то надо сейчас? – через силу спросила Надя. Лида неопределённо пожала плечами, хотя уже пора было собираться в больницу.
– Ну да… – Надя понимающе кивнула. И тут Лида наконец поняла: часы – звонок – этот Алёша (господи, вот же имя привяжется!).
Она заволновалась. Хотела сказать Наде, что вовсе и нет, что она не какая-то предательница. Не бросает друзей – ни Надю, ни даже Севку. Хотя Севку, может быть, и стоило бы забросить куда-нибудь подальше.
Как на отрядном сборе, сразу несколько мыслей и чувств кричали в Лидиной душе: и о Севке досадное, и о том мальчишке, и печальное – про батяньку. И, совсем не подготовившись к таким трудным словам, она сказала:
– Звонил… ну, просто мальчишка. Ты не думай… У меня отец в больнице… Я должна пойти…
На полмгновения Надины глаза, увеличенные очками, испуганно распахнулись:
– У него… серьёзное?
Наверное, Надя вспомнила сейчас её батяньку. Как он вдруг пропадал под водой на целых полторы минуты, а потом выныривал, тяжело дыша и улыбаясь. Сдвигал на лоб маску… "У него серьёзное?.."
И Лида, которая за прошедшие недели уже стала привыкать к этому страху, снова испугалась – вместе с Надей. Под шубами своими они взялись за руки.
В окно продолжало светить солнце. Лида не помнила, долог был её рассказ или короток. Наверное, не долог. О чём же там длинно говорить…
Они вышли на улицу и сразу продрогли, хотя было тепло по-весеннему, бежали ручьи, высоко в небе дырявою тучей кружили вороны. Надя молчала, и Лида впервые почувствовала себя старше, захотела помочь ей. Пересиливая себя, она спросила:
– Ты про Севку что-нибудь знаешь?
Надя отрешённо махнула рукой:
– Подвиги совершает… Просил передавать привет. Тебе разве ничего не известно?!
– Что?
– Да он ведь болеет.
Ну буквально все болеют кругом, буквально все. Одна только Лида здорова! Да что-то ей от этого не легче.
– Он, как ты знаешь, без историй не может. – Надя улыбнулась и пожала плечами.
И вот, оказывается, что он наделал, набитый этот Сева. Сперва нахватал двоек, сколько мог. Потом простудился. Двоек в конце четверти много не нахватаешь, потому что уже всё ясно, особенно с благополучными, как он, – значит, лишний раз тебя не спросят. И всё ж сумел, добился своего: в четверти у него красовались двойки по смехотворным предметам – химии и истории. Специально, что ли, такие выбирал!
И простудился он тоже самым варварским способом: залез под душ, а потом вышел на балкон в одних трусах. И кажется, даже босой.
– Господи! Что за бред? – Лида покачала головой. А сама уже почти знала, зачем он это сделал. Но удержалась, промолчала.
И тогда Надя сама сказала:
– Из-за тебя. Ну в общем, чтоб ты это узнала.
– Подумать только, какие жертвоприношения!
Надя кивнула, но как-то не очень уверенно.
"Я знаю, ты его жалеешь, – хотела сказать Лида, – а я его совсем не жалею! Потому что это всё не по-настоящему. Всё это по-детски. Так дети делают: вот я вам заболею назло. А вы меня за это жалейте, противные папка с мамкой! А у меня нету сил на такую ерунду. Меня бы саму кто пожалел".
Надя ничего не ответила. Да ведь и Лида ей ничего не сказала.
Так они и шли. Но всю дорогу до метро не промолчишь. Как-никак больше десяти минут ходу.
Господи! Да зачем этот Севка им сдался? Совершенно не нужен! Только дружбу портит. Лида, конечно, тоже виновата. Но теперь-то она понимает, что для неё Севка значит, а что Надя… Вот как она говорила. И сказать по правде, получалось у Лиды довольно неловко, нескладно. Она почувствовала это, даже ещё не закончив свой жалобный монолог.
Надя кивнула, вроде бы согласилась. А говорить стала совсем другое:
– Я же его давно знаю: брат, да ещё ровесник… – Надя запнулась. – Он, Лид, он не предатель… Я поняла: ты думаешь, раз он так поступил, значит, всё. Это, Лид, неправильно. Он просто… ну, как говорится, легкомысленный. А вот взять и заболеть… Или на эти двойки решиться… Не каждый мальчишка может! Согласна? Нет, Лид, он не плохой…
И дальше, дальше – какие-то случаи из детства. Она будто бы уговаривала Лиду.
Уговаривала на что? Что сделать-то нужно? Хорошо, что навстречу им уже махало дверями метро.
– Я тебе позвоню, Надя, – вот единственно, что смогла она обещать.
* * *
В метро, по дороге к батяньке, её начали обступать довольно-таки странные мысли… Метро, надо сказать, было одной из тех вещей, которые её любили. И она любила метро.
Батянька смеётся: "Образцовая москвичка!" – "Почему образцовая, батянь?" – "Ну, москвич без метро, что туляк без самовара!" Сам он, однако, Лида заметила, старался ездить по земле – на трамвае, на троллейбусе. А ещё лучше пешком!
Но это всё так, лирическое отступление. Это всё к тому, что метро, любя Лиду, дало ей уютное место в уголке: народу много, а ты всё равно словно одна – можешь думать о чём хочешь… И тут обступили её те самые странные мысли.
Она думала о Севе…
Да, это верно: не каждый решится заболеть и нахватать двоек. Ну, а что дальше? Не было у неё в душе такого уж рвения скорее лететь на выручку его ангинному страданию.
Надя говорит, он, мол, и милый, и всякий, и очень неплохой, и не предатель… Зачем это Наде всё нужно? За кого она переживает? За Севку? За меня?… И сама удивилась этой странной мысли: а чего за меня-то?
Вдруг она подумала о матери. О своей маме и о Севке. Они объединились в её мыслях. И Надя словно бы подталкивала её к чему-то… Что же я должна сделать? Ведь я кругом права!
Она кусала губу… Несмотря на её старания, постепенно всё сплеталось в один перепутанный узел: батянька, мама, Надя, Севка. Она почувствовала, что если ещё немножко будет думать об этом, то буквально распаяется, как тот батянькин самовар… Но и не думать она не могла!
И тут какой-то добрый дух надоумил её читать про себя "Как ныне сбирается вещий Олег". И когда она дошла до того места, где князь Игорь и Ольга на холме сидят, из темноты вымелькнула батянькина станция. А значит, думать стало некогда, началась обычная неопасная метровская спешка и толкучка.
* * *
Человек прожил с небольшим двенадцать лет. В переводе на дни (365 умножить на 12) получится, примерно, 4300, 4400… Но эти дни совсем неодинаковы. Бывают совершенно пустые: прогрохотал – и нету, и вообще неясно, зачем он только был в твоей жизни. А бывают, как сегодня: одно пройдёт, сразу же второе, за ним третье, четвёртое. И всё непростые дела. Каждый раз приходится душу тратить до последнего клочочка!
Батянька встретил её какой-то весь вздёрнутый. У Троекурова Кирилла Петровича, когда он волновался, была песня: "Гром победы раздавайся", а у батяньки: "Врагу не сдаётся наш гордый "Варяг", пощады никто-о трам-парам-рам!"
Из палаты они пошли не к холлу, как обычно, а в другую сторону. Коридор темнел и был пустынен. Вдруг батянька открыл какую-то дверь. Лида ничего не успела сообразить… Сказал шёпотом:
– Это, Лид, операционная… – Шёпот дрожащий.
– А мы зачем?
– Вот, посмотри…
– Да ну, идём отсюда!
– Здесь никого нет, поговорим…
Они сели (как спрятались) в углу за большим таким вроде бы шкафом – железным, с окошками, в которых виднелись стрелки приборов. Сели на белые вертлявые табуретки. Батянька взял Лиду за плечи и повернул к себе -так, что её коленки упирались в его. И глаза их оказались как бы связанными. И он не отпускал руки с её плеч.
– Я, Лид, кое-что знаю, а кое о чём догадываюсь. Сейчас скажу тебе одну вещь. Но этим можно пользоваться только в мирных целях! Скажу это потому, что я, Лида, тебе доверяю.
Она не могла сейчас ни кивнуть, ни слова произнести. И только смотрела в родные батянькины глаза, такие же коричневые, как и её собственные.
– Я тебе хочу сказать про маму. Ты думаешь, что она и такая и сякая… Даже, Лид, если ты правильно это думаешь, хотя я совсем не уверен… всё равно, Лид, она наша. И никто её, кроме нас с тобой, не починит… И не полюбит.
Тут он отпустил руки с её плеч, отвёл глаза. Лида перевела дух. Она, конечно, не успела до конца понять того, что сказал ей батянька. Она только почувствовала: очень важное. И ещё: похоже на то, что говорила Надя… Похоже? Чем же похоже? Сама не знала. И некогда было думать. Только успела отцовские слова и обрывки странных своих мыслей до времени как бы сунуть в "защёчные мешки" (знаете, как хомяки зерно).
– Каждый несёт свой крест, – вдруг сказал батянька; Лида подняла на него удивлённые и даже, кажется, улыбающиеся глаза. – Знаешь, откуда это пошло?
Лида опять посмотрела на него удивлённо.
– Я тоже раньше не знал. Это мне здесь, в палате… Видела, у нас там старик лежит? Около двери… Оказывается, когда Христа распинали и с ним ещё каких-то людей…
– А он разве был на самом деле?
– Ну… – батянька нахмурил лоб, – ну… нет, конечно. Это легенда… И вот когда их вели распинать, то каждый должен был нести свой крест, на котором его…
– Ясно… – она не знала, что тут надо говорить.
– И я тоже думал, что вот моя жена, а твоя мать – это мой крест. И я его должен нести. А теперь я понял: я сам виноват, что она мой крест.
Лида и это сунула в свои "защёчные мешки", подумав, что вынет сегодня вечером, чтобы как следует рассмотреть и понять.
На самом деле не скоро она вынет это, чтобы рассмотреть и, рассмотрев, понять. Не скоро. Через годы…
Когда они уходили из операционной – а Лида здесь уже пообвыкла, и ей стало любопытно, – батянька подвёл её к чему-то продолговатому, покрытому белым… И Лида без слов догадалась: операционный стол. Над ним висела опрокинутая зеркальная чаша, из которой лился холодный свет. Лида посмотрела на отца. Она хотела спросить: "Это будет здесь с тобой?" Но не посмела. Хотела заглянуть внутрь чаши, словно там был ответ на её вопрос. И не заглянула. Ей не было страшно – ни спросить, ни заглянуть. Но почему-то это было нельзя.
Бывший Булка, не отрываясь, смотрел на дочь.
* * *
Это был дом, каких множество в Москве и в других городах – обычная блочная пятиэтажка. Их здесь стояло несколько, таких близнецов. Они тесно толпились вокруг обширного пустыря с хоккейной коробкой посередине… Зато снег тут был куда белей, чем в Лидином районе. Он всё ещё прочно лежал, несмотря на весну. И неба над головой было здесь больше, чем обычно в Москве.
Пробегавший мимо мальчишка крикнул другому, выходившему из подъезда:
– Илюшка, за мной! Девятиэтажников бить!
За пятиэтажными близнецами размахнула крылья тяжёлая девятиэтажная громада… Мальчишки бежали с криком: "Девятиэтажников бить!" Остановившись, Лида глядела им вслед… Такие непонятные происходили войны в районе, где жил Севка.
…Она вышла из больницы, и странное было у неё настроение. Не плохое. Нет, не плохое… Так бывает перед тем, как должны вызвать. Знаете, когда долго по какому-то предмету не вызывают, ты просто кожей начинаешь чувствовать: сегодня уж не минует. И настроение сразу военное: тревожное и в то же время боевое.
Лида вышла из больницы и остановилась, раздумывая, что же дальше.
То, что ей батянька говорил, это было всё тревожное, взрослое, новое – любое, но только не грустное! В общем, такое, после чего не сидят сложа руки, а наоборот – действуют.
Вот только как надо было действовать, этого она не знала. Пошла по улице – телефон, прошла шагов двадцать – ещё. У третьего она остановилась. Телефон… Чего они от меня хотят, эти телефоны?
Испытывая какую-то странную недоверчивость к себе, она вошла в будку. Это был на редкость чистенький автоматик: ни окурков на полу, ни шелухи. И никакой дрянью не пахло, и стенки не исписаны. И двушку он проглотил легко, словно конфетку.
Всё, теперь надо было говорить. Хоть бы ещё гудочка два не подходили! Ух, телефоны, никогда они не были её друзьями!.. Такой хитрый, прямо как магнитом притянул. В трубке послышалось хрипловатое "Але", и Лида начала разговор, даже секунды не подумав, не посоветовавшись с собой…
– Здравствуй, Сева.
Молодец, она одобрила себя. Ей понравилась первая фраза: не стала говорить, что это, мол, Лида Филиппова и так далее. Что он, не знает!
"Ты болен?" Нет, не то. "Я узнала, что ты заболел…" Тоже не годится. "Мне Надя сказала, что…" Да при чём здесь это!
– Сева, мне нужно с тобой встретиться. И поговорить. Но не по телефону…
"О-ё-ё-ё-ёй! Что ты несёшь? Что же такое ты собираешься сказать ему, чего нельзя по телефону? Как раз телефона вполне достаточно. Даже вполне достаточно того, что ты ему просто позвонила… На первый раз…"
"На первый раз". Какая-то осторожность, какая-то неприятная запасливость послышалась ей в этих мыслях.
– Сева, скажи мне свой адрес. Я узнала, что ты болен…
Ну вот, теперь всё!.. Медленно и хрипло, как магнитофон, который работает на неправильных оборотах, он сказал свой адрес. Ключом она торопливо процарапала на стенке: 8 – 13.
Метро, метро моё любимое. Реки подземного народа на эскалаторе, приезжие, что без конца озираются по сторонам, темнота тоннелей с царапинами огней и зарева станций. Поезд мчится, будто бы подгоняемый своими личными заботами, а на самом деле несёт Лиду всё ближе и ближе к Севкиной станции. Она огляделась по сторонам и тут увидела, что была единственным человеком пионерского возраста во всём этом взрослом вагоне.
Может, я легкомысленная какая-нибудь? Только что больница, а теперь вон куда мчусь. Но нет, она не чувствовала себя легкомысленной. Потому что ехала совсем не на веселье. Не на веселье… Ох!
"Ладно. Будем объективны, как скажет Надя. Он заболел из-за меня. И плюс ещё эти двойки… А кому охота, чтоб тебя склоняли на разных собраниях, задушевных беседах и на советах отряда – да мало ли их, "форм работы". И все: "Ну что же ты, Некрасов? Ну чего тебе не хватает?" Тут уж ему, конечно, всё припомнили, всё! Это факт. И ехидство, и что слишком умного из себя строит… У такого человека, как Севка, грехов, конечно, хватает. Даже с избытком.
А ведь ясно: он знал, что ему достанется это удовольствие. И однако сделал… И далеко не каждый мальчишка… Вернее, вообще вряд ли второй такой найдётся сумасшедший. И я буду уж слишком сильно строить из себя, если для меня , так поступают, а я – ничего…"
Тут она заметила, что разговаривает с собой Надиными мыслями и почти что даже Надиными словами.
Зачем я только согласилась, думала Лида, словно действительно её кто-то заставлял.
Вот и не знаю прямо, что теперь делать… Надя её уговаривала, и батянька её уговаривал. Говорили о разных людях, но про одно и то же – простить. Опять Севка и мама – такие разные – объединились в её мыслях.
Впрочем, голова разговаривала сама с собой, а ноги шли, а глаза искали нужное название улицы и потом номер дома. И вот она наконец оказалась в самом центре этого района, где враждующие партии называли себя пятиэтажниками и девятиэтажниками (Севка был, значит, пятиэтажником…), стояла перед нужным ей подъездом.
Она шла по лестнице – лифт отсутствовал. Лестница была узкая, и следующие пролёты висели над нею низко, как в пещере… Естественно, мысли эти приходили только от трусости… Она остановилась на площадке третьего этажа, у двери, в которую предстояло войти. Это была обычная дверь, обшитая для тепла чёрной стёганой клеёнкой.
Ну звони, чего ж теперь.
Звонок получился длиннее и настойчивее, чем она хотела: дззззз!
И тут же заметила, что дверь приоткрыта. И одновременно услышала голос: "Заходи, Лид". Ни за что бы не сказала, что это Севкин голос – вообще не узнала бы! Но конечно, она узнала.
Дверь равнодушно скрипнула и отворилась. Лида вошла в крохотную прихожую, с которыми мучаются все, кто живёт в блочных пятиэтажках. Вешалка с шестью крючками – пустая. Внизу ни ботинка, ни тапочки, ни сапога – полная пустота. Стул, зеркало, в котором можно увидеть себя только по плечи. Зато под ногами ковёр – шикарнейший ковёрчик, даже страшно об него ноги вытирать. Лида, конечно, вытерла – она же не какая-нибудь дикая. Но всё-таки, надо честно признаться, она впервые вытирала ноги об сцену из львиной жизни… Она разделась, глянула на себя в зеркало, ещё раз посмотрела на ковёр. Подумала: ну Севка же, у него всё по-особому…
– Можно?
– Иди сюда, Лид…
Он лежал по шейку утопленный в одеяло. Всё белое кругом, белая подушка. И жёлтое лицо. Да, он болел без обмана. Лида стояла у порога и смотрела на Севку, а Севка смотрел на неё. Последние лучи солнца пролетали за окном.
Лида много раз видела такие сцены в кино, в телеспектаклях – люди расстаются, а потом встречаются. И там, в этих фильмах, они прямо-таки кидаются друг к другу. Если взрослые, то обнимаются и целуются, если "из детской жизни" – жмут руки, хлопают по плечу и тому подобное.
На самом деле Лида никаких таких порывов не испытывала. Она как бы отвыкла от Севки. Забыла его, что ли. Даже заговорить с ним было неловко – с чужим мальчишкой.
Но разговаривать надо: приличия, разные там правила очень и не очень хорошего тона требуют. Они главнее нас! И вот слово за слово…
– Ты чего там стала? В памятники тренируешься?
– В надгробья! – она кивнула на Севку.
Ну и тому подобное – острить-то мы все теперь умеем. Все такие ильфы-и-петровы, что даже можно и чуточку поменьше. А вот серьёзно бы уметь разговаривать, по-человечески…
Они проскакали танцующим галопом по европам все темы и в том числе его болезнь – всё летело как в печку, и всё горело лучше, чем бумажное. Когда-то давно-давно, при первой встрече их у Нади, Лида сумела спастись от этого пустопорожнего остроумия. Теперь она попалась в его лапы и молотила, молотила, молотила без конца пустую солому. То же и Севка, причём у него, естественно, получалось ещё лучше раз в десять: Лида одну хохмочку, Севка три в ответ.
Сказать бы сейчас: "Брось ты это, Севка, что мы как конферансье!" А ведь это я, между прочим, я ему позвонила: надо поговорить. Ну так и говори!.. Наверное, она пропустила какое-то его очередное остроумие. Севка ждал ответа.
– Чаю… нету у тебя?.. – спросила неожиданно и неловко Лида.
– Это… на кухне, там, Лид… Я-то… – он пожал под одеялом плечами. – Ты иди, а я буду отсюда тобой руководить.
Это была однокомнатная квартира, так что в дверях не запутаешься. И вдруг она услышала Севкин крик – какой-то не простой, а можно сказать, отчаянный:
– Лида! Погоди!
Но было уже поздно. Она стояла посреди крохотной кухоньки. У батареи под окном горка разной обуви: кеды, тапки, старые ботинки – то, что неминуемо скапливается под вешалкой. Тут же вытертый половичок, которому следовало лежать на месте шикарного ковра. На столе немытая посуда и раскрытая книжка. Рядом – торопливо свёрнутое байковое одеяло со следами утюга, ещё что-то. А сверху фантик от мороженого "Чебурашка", старательно разглаженный, в картонной самодельной рамке… Лида сразу вспомнила, как они гуляли по зоопарку – в тот самый-самый первый их раз. Лида съела мороженое, а бумажку бросила – хотела в урну, да не попала. А Севка: "Сорить нехорошо!" И положил бумажку в карман. Вот она где теперь!
Всё стало по-другому: и показушная уборка, и постыдное пижонство с ковром. Осторожно она взяла эту бумажку в рамке. Сверху там была петля из суровой нитки.
– Лида!
Она вернулась в комнату.
– Севка, где это висело?
Он глазами показал место над письменным столом, там была воткнута булавка.
– А где ковёр должен висеть? – и сама увидела голую стену, ряд гвоздиков. Пошла в прихожую, тихонько отряхнула ковёр рукой. Пыхтя, стала вешать его на гвозди.
– Я сам потом, – глухо сказал Севка.
Лида ему не ответила. Повесила, повернулась к нему. Мотнула головой в сторону кухни. Нет, только хотела мотнуть, удержалась. Словно потянула себя за ухо в обратную сторону. Взяла стул, села напротив него. Вдруг она почувствовала себя удивительно свободно. Впервые окинула взглядом всю комнату. Вот бывают такие комнаты – непримечательные, где только самое-самое необходимое.. Редкие, надо сказать, комнаты. Потому что у всех хоть что-то да есть. А у них буквально ничего. Даже львиный ковёр, вернувшись на стену, стал непролазной скукотищей.
Нет, всё же была одна необычная вещь – толстый альбом в кожаной обложке с медным резным замком. Лида сразу вспомнила Надю: марки. Встала. Не спросясь раскрыла альбом. А зря! Это оказались фотографии. В комнате на диване сидели мальчик и женщина. Сева и его мать. Рядом была фотография мужчины в офицерской форме (какой там чин, Лида, конечно, не знала).
– Это твой отец?
– Тут его карточек нету!
– А-а… – она не знала, что сказать.
– Тут вообще ни одной его вещи нету! – И, словно оправдываясь, добавил: – Ни денег, ничего не берём! Мама решила.
Денег? А, ну да: раз он развёлся, то должен платить… за Севку. Как это нелепо звучало! А может, и не очень нелепо в этой до последнего скромной комнате.
– Сев, а…
– Дача? – догадался Севка. – Это моё наследство.
Наследство… Жутко странно!
– Он у тебя что? Старый? Отец…
– Да нет, никакой не старый… Просто так считается, что дача его и моя.
Как всё это было удивительно. Не похоже на Лидину жизнь… Да не похоже и на Севкину жизнь, которую Лида себе представляла.
В окно стал пробираться вечер. Сумерки незаметно копились по углам. Со двора слышались победные крики пятиэтажников.
– Лид, ты обижаешься на меня?
– Тебе ж, Севка, ничего говорить нельзя. – Лида пожала плечами. – Скажешь – да, а ты с пятого этажа спрыгнешь, чтоб я не обижалась. Но я на тебя, Сев, правда не обижаюсь. Я ещё утром сегодня на тебя обижалась, а теперь нет.
Но говорила она не полную правду. Внутри ещё жила какая-то ледышка. Пересиливая себя, Лида рассказала про Надю, потом про батяньку. И потом они сидели молча, а вечер всё наступал.
– А твоя мама скоро придёт?.. – Вот уж действительно: спросила, как почуяла.
– Да не бойся, Лид, чего она тебе сделает!
Зазвонил телефон… И это была Севкина мама: она сейчас в магазине напротив – хочет Севка чего-нибудь или нет.
– Надо же, – удивился Севка, – никогда она не звонила!
Но Лида-то знала, что это телефон просит у неё извинения за все сегодняшние подвохи. Не слушая Севкиных уговоров, она кинулась надевать пальто. Всё как бы оборвалось на полуслове. А Лида была тому и рада: если продолжать, значит, надо мириться до конца. Или уж не мириться, растить затаённую ледышку. Но ни того, ни другого ей не хотелось. И она просто сбежала, бросив Севку на произвол… сомнений. Выскочила, захлопнула дверь, прошла пол-этажа – ну слава богу, всё!
Снизу поднималась женщина. И Лида сейчас же узнала её. И остановилась. Не могла оторваться от её лица. Раз пять сказала про себя: "Здравствуйте!" Но молчала. Женщина прошла вверх, а Лида продолжала стоять на площадке: ведь она была как невидимка! Вдруг женщина обернулась:
– Как будто я тебя знаю, а? – словно материнским сердцем почувствовала, кто перед ней.
Лида, боясь, что мать узнает её по голосу, отрицательно затрясла головой. Но никак не могла оторвать от неё глаз!
Она вышла на улицу и остановилась. В пустом небе над одинаковыми домами уже загорелось две или три звезды. Она была в этом районе лет пять назад – приезжала с классом на октябрьский слёт. До чего ж тогда всё было по-другому в её жизни.
Она пошла по мокрому асфальту к метро. Незажжённые фонари смотрели ей вслед.
Скоро народу стало больше, больше – это чувствовалось дыхание метро.
Ничего не замечая, думая о своём, Лида спустилась на подземную платформу, вошла в вагон.
Опять Севка, Севка перед глазами.
И эта ледышка внутри.
"Неужели я такая злопамятная? Надя! Неужели я такая злопамятная? Неужели я до конца никогда их не прощу? Их? Ну да, их, мать и Севку. Понимаешь, ведь я права. Почему же я должна прощать их?"
Замелькал в вагонном окне желтоватый и розовый мрамор её родной станции. Лида продолжала сидеть, и двери захлопнулись. Она вышла на следующей. Было уже темно, холод поубавил силы московским ручьям. Здесь недалеко, она знала, был клуб, куда пускали на вечерние сеансы без всяких "до шестнадцати лет", потому что там народу собиралось человек тридцать – сорок.
Что я делаю, подумала Лида, с ума спятила? А сама уже купила билет. До начала оставалось минут пятнадцать. Чего я боюсь-то?
Наверно, дело не в том, что она чего-то боялась. Просто устала всё время думать, всё время задавать себе вопросы.
Погас свет, и началась известная всему миру комедия. Там главную роль играл артист, который умер, когда Лиде было два года.
* * *
Она открыла дверь и замерла на пороге.
Было чисто, даже пахло по-особому! Есть такой прекрасный запах, хорошо знакомый каждой хозяйке: когда грязь, сор, пыль из квартиры выгонишь, всё расставишь по местам, влажной тряпочкой пройдёшься…
Но ещё больше Лиду удивила мать. Она сидела на стуле в прихожей. На стул этот садились, когда надо было звонить. Мать никому не звонила, она ждала. Лиду! В руках у неё был сложенный вдвое отцов ремень. Лицо перепачкано тушью и слезами.
– Ты дрянь какая! – глядя на неё сквозь слёзы, крикнула мать. – Я вот тебе сейчас устрою!
Лида машинально сняла пальто. Эти слова, и это сидение в прихожей, и эти слёзы одинокие – всё было так несвойственно её матери.
– Сейчас ты у меня попляшешь!
– Ты что, с ума сошла, так говорить? – сказала Лида удивлённо… а пугаться уже не было сил.
Мать замахнулась ремнём, но тут же из глаз её потекли новые слёзы. Она бросила ремень, села на стул, заплакала, часто всхлипывая и кусая губы. Было в этом что-то театральное и что-то ужасно искреннее.
– Как ты жестока, Лида!
Лида, которая вовсе не знала за собою никакой особой жестокости, вдруг прониклась чувством вины – так сильно были сказаны эти слова. Да и время – одиннадцать почти часов! – любого заставит чувствовать свою вину.
– А что случилось-то, мам?.. – Она больше недели не разговаривала с матерью, и поэтому понятно, что в словах её невольно послышалось и кое-какое примирение и извинение.
– А если ничего не случилось, можно вести себя как придётся?
Лида стояла, повернув опущенную голову несколько вбок – известная поза "виноватых детей". Честно говоря, она просто не знала, что бы предпринять более человеческое.
– У отца завтра операция, тебе понятно?
Мгновенно всё пронеслось перед ней: и его слова, и "Врагу не сдаётся наш гордый…", и стол в операционной, и как они переглянулись там.
– А ты откуда знаешь? – спросила наконец Лида.
– Была там, – сказала веско, словно в чём-то уличала её. Но посмотрела на удивлённое Лидино лицо, поняла. – Он звонил мне, и я зашла, позже…
Некоторое время они молчали.
– Пойдём… Ты есть хочешь? – И, не оглядываясь, мама пошла на кухню, а Лида за ней. – Ты яичницу будешь с колбасой?
Она полезла в холодильник, вынула какой-то свёрток и вдруг опять заплакала, став на коленки, – опасная поза, потому что в полу всегда бывают какие-то гвоздики, а колготы ведь рвутся безбожно!
– Мам… – Лида присела около неё, однако на колени стать не решилась.
– Видишь, я ему купила… – говорила мама, и слова её вздрагивали. – Это делать морс – клюква, это гранатики – ему нужно в кровь, телятина – бульон ему. Я на рынок центральный ездила! – Она словно произносила защитительную речь. – А ты всё думаешь, я его не люблю. Господи! Кого же я люблю тогда?! Я с ним всю жизнь прожила!..
"Всю жизнь…" Даже в таком заплаканном и усталом виде она была и красива и молода, Марина Сергеевна Филиппова.
* * *
Так никакой яичницы у них и не получилось. Лида выпила чашку чаю с конфетой – хватит. Не до того… Сходила в ванную, почистила зубы, поводила щёткой по волосам, а сама всё думала о батяньке.
Ей никогда не делали операций, только однажды пломбировали зуб, и она не очень представляла себе, что это такое, не очень страшилась операций. Ей даже скорее казалось, что операция – вроде бы какое-то избавление. Значит, больнице скоро конец.
Но в самой-самой глубине души, где независимо от нас – и даже у самых смелых людей! – находится наш личный завод страха, зажигали огни, раздували печи, налаживали резцы. Знали, что сегодня будет работа в ночную смену.
Лида уговаривала себя как могла. А сердце ныло. И с каждой минутой всё сильнее.
Говорят, если переживаешь за того человека, которому сейчас больно или плохо, ему становится легче. Наверное, это не так. И всё же, когда настигнет нас страшный случай, давайте переживать за своих близких, давайте бояться за них. Вдруг поможет…
Лида расстелила постель, надела ночную рубашку. Шлёпая тапочками, пошла в большую комнату открыть форточку. И тут из своей комнаты её окликнула мама.
Лида вошла, мама была уже в постели. Горела лампа под глубоким колпаком, чуть пахло духами и ветерком. Они, Филипповы, все любили свежий воздух.
– Полежи со мной.
Лида не была рада этой просьбе. Даже пришлось пересиливать себя. Она легла под широкое мамино одеяло. Лежала не касаясь её. Она очень давно не лежала так. Или вообще никогда. С батянькой-то сто раз. Пока была маленькая.
Она чувствовала запах маминых волос, запах её ночного крема и очень слабый запах духов.
– Потуши свет.
В темноте мама нашла под одеялом её руку, тихо притянула к себе. Поцеловала ладонь, потом каждый Лидии палец. Так и хотелось сказать: "Пальчик…" Нет, всё-таки это раньше бывало, только очень давно.
И- никогда больше не смей так делать, – сказала мама очень мягко. – Ты моя дочь, поняла?
Лида вся напряглась, только руку старалась держать как можно свободнее, чтобы мама ничего не заметила.
Прошло время. Теперь Лидина рука лежала совершенно свободно, чуть касаясь маминой щеки. Мама спала. Лида тихо приподнялась на локте и стала смотреть на её лицо. Из окна приходило совсем мало света, и всё же Лида могла видеть, что лицо это не было ни надменным, ни крикливым.
Оно было только озабоченным, потому что и её потайной завод работал сегодня в ночную смену. Меж бровей восклицательным знаком застыла невидимая сейчас морщинка.
Она была на кого-то удивительно похожа, эта спящая женщина. И сердце застучало у Лиды: на меня! Сегодня утром она видела в зеркале то же лицо. Нет, почти то же. Да нет, совсем другое! Но то же.
Странный день. Утром она смотрела на себя. И ночью – снова… как будто на себя.
Она заложила руки за голову и стала думать: о батяньке, о Севе, о маме.
Медленно она подумала о том, что, если б сейчас было не так поздно, она позвонила бы Наде. И если б не так трудно было подняться. И вот она уже как будто звонила… "Надя, я всё поняла…" Что же поняла она? Так трудно разобраться в этом сквозь сны. Выплыло мамино лицо и Севкино. Потом она услышала слова, которые сказала сама себе в метро: "Я права! Почему же я должна прощать их?" И почувствовала, что слова эти отчего-то нехороши. И говорила их, оказывается, не Лида, а чужая какая-то, неприятная женщина.
Она ещё не могла понять в ту минуту, что прощают, как и любят, без всякого расчёта!