Пейзаж из окна
Я работал в той самой больнице… Дежурствуя, ходил на вызовы и обходы, в том числе в старческие отделения, а также в самые старческие, которые назывались «слабыми» и откуда практически не выписывали, а провожали. (Ходил потом и в другом качестве. Провожал).
Меня встречали моложавые полутени со странно маленькими стрижеными головками; кое-где шевеление, шамканье, бормотание, вялые вскрики. Сравнительный уют, сладковатый запах безнадежности. Деловая терпимость обслуживающего персонала. Если позабыть о душе, что в силу упомянутого запаха в данном случае довольно легко, то все ясно и очевидно: вы находитесь на складе психометаллолома, среди еще продолжающих тикать и распадаться, полных грез и застывшего удивления биологических механизмов. Некоторые время от времени пластично воспроизводят запечатленные некогда куски сознательного существования, отрывки жизни профессиональной, семейной, интимной, общественной; другие являют вскрытый и дешифрованный хаос подсознания, все то подозрительное, что несет с собой несложный набор основных влечений; третьи обнажают еще более кирпичные элементы, психические гайки и болты, рефлексы хватательные, хоботковые и еще какие-то. Это не старики и старухи, это уже что-то другое, завозрастное…
Врач слабого отделения был созерцательным оптимистом. Что-то писал в историях болезни, за что-то перед кем-то отчитывался — то ли оборот койко-дней, то ли дневной койко-оборот, статистика диагнозов и т. п., но фактически не ставил своим больным никаких диагнозов, кроме одного: «Конечное состояние человека»; различиям же в переходных нюансах с несомненной справедливостью придавал познавательное значение. Доктор неистощимо любил больных и всех, за редкими исключениями, называл уменьшительными именами, как детей: «Саша», «Валя», «Катюша» (некоторые реагировали на свои имена, некоторые на чужие…). Себе он наметил угловую койку в палате, из окон которой виднелся прогулочный дворик с кустами то ли бузины, то ли рябины.
Я возвращался в дежурку, чтобы пить чай, курить, (после этого иногда хотелось курить), болтать с медсестрой, читать и, если удастся, поспать, а если не удастся, поесть. Впрочем, когда как. Бывало и некогда: вызовы один за другим; бывало, что и ничего не хотелось… Забыл добавить, что я был тогда до чрезвычайности молод и увлекался живописью.
…Открой же глаза на все. Необязательно слушать каждый день похоронные марши, но нельзя любить жизнь без знания смерти. Оптимизм без постижения бытия есть мыльный пузырь, и когда он лопается, это опасно.
Если ты врач, исследователь, любящий или художник (четыре чистейших состояния духа), смертная нагота человеческая тебя не смутит и не отвратит. Беспомощная даже при самых могучих формах — вот она, вот ее завершение. Патологоанатомический зал — первое посещение в медицинском студенчестве, первое, но не последнее… Хищные холодные ножницы с хрустом режут еще не совсем остывшие позвонки, ребра, мозги, железы… Помутневшая мякоть… Никаких более тайн, все видно, как при разборке магнитофона: все склерозы и циррозы скрипят и поблескивают на ладони, вон сосуд какой-то изъеден, сюда и прорвалось. Прощальная, искаженная красота конструкции, всаженная и в самые захирелые экземпляры…
Я не испытывал ничего, кроме практической любознательности. Да, так все это кончается. Сегодня он, завтра я — ТАК кончается, что же по сравнению с этим какие-то мелкие несообразности?..
Но ВСЕ ли кончается?