Часть первая
Глава первая
Я жажду конца, но он все ускользает.
Хотя настиг его.
Он умер,
А я, вмурованный в джудеккский лед,
Все продолжаю жить.
Если бы я мог назвать безымянное
Мой отец в жару, живые черви сыплются из глаз.
Их изрыгает его рассеченная плоть.
Выблевывает рот.
Горю, кричит отец. Горю!
Его зараза, наследие мое.
Если бы я мог встать лицом к лицу с безликой тварью
Из огненных глубин мне слышен их двойной нестройный вопль. Пылая, они танцуют свой последний вальс.
Отец и мать, вальсируют в огне.
Если бы я мог разнять их
Если бы я мог распутать узел
Найти ту нить и потянуть,
Но так, чтоб все распалось от конца и до начала
Но нет начала, нет конца, и между ними тоже нет ничего
Начала есть концы
А все концы едины.
Время – вот прямая,
Да только человек – кольцо на ней.
Глава вторая
Когда их не стало, меня забрал к себе констебль.
Всю дорогу я не выпускал из рук отцовский подарок – пропахшую древесным дымом шапчонку. Жена констебля вытирала мне лицо тряпицей, смоченной в воде, а я молчал – у меня отняли голос те, кто танцевал в огне, вонь их горящей плоти, треск жадных красных челюстей и звезды, обнаженно сиявшие надо мной, пока я бежал. Алые пасти, белые глаза, и черви, осквернившие священный храм: белые черви, бледная плоть, алые пасти, белые глаза.
Их конец – мое начало.
Время – узел.
Вечер и утро стали днем первым.
Сначала я слышу голос, потом вижу лицо:
– Я пришел за мальчиком.
Меня накрывает черная тень. Его лицо – загадка, его голос – тяжкие оковы, они тянут меня вниз, пригибают к земле.
– Ты знаешь, кто я?
Я прижимаю шапчонку к груди.
Киваю. Да, я знаю, кто он.
– Вы – монстролог.
– Ты ему никто, Пеллинор.
– А разве у него есть кто-то еще, Роберт? Его отец умер, служа мне. Я перед ним в долгу. Видит Бог, я не просил об этой чести, но теперь я либо отплачу добром за добро, либо паду, исполняя свой долг.
– Прости меня, Пеллинор, я не хочу тебя обидеть, но мой кот больше годится на роль опекуна, чем ты. Сиротский приют…
– Я не потерплю, чтобы единственный сын Джеймса Генри был заточен в это ужасное место. Злосчастные обстоятельства отняли у ребенка родителей, и я заберу его к себе.
Нагнувшись надо мной, монстролог светит на меня блестящим глазом фонаря, сам оставаясь в его тени:
– Возможно, он обречен; ты прав. В таком случае, его кровь тоже на мне.
А длинные ловкие пальцы уже нажимают мне на верхнюю часть живота, щупают под челюстью.
– Зачем он вам, Пеллинор? Он еще мальчик, и не пригоден для вашей работы, или как вы ее называете.
– Я сделаю его пригодным.
– Спать будешь наверху, – сказал монстролог. – Там же, где в твоем возрасте спал я. Мне там было уютно. Так как тебя, говоришь, зовут? Уильям, верно? Или ты предпочитаешь Уилл? Дай-ка мне эту шапку, тебе она сейчас не нужна. Я повешу ее на крючок, вот здесь. Ну? Что ты на меня так смотришь? Забыл, о чем я спрашивал? Как мне тебя называть: Уиллом, Уильямом или еще как-то? Отвечай! Как тебя зовут?
– Меня зовут Уильям Джеймс Генри, сэр.
– Хм-м. Слишком длинно. Может, сократим?
Я отворачиваюсь. Над кроватью в чердачной комнате было окно, в него смотрели звезды – точно так же, не мигая, как тогда, когда я бежал прочь от огненного зверя, что сожрал их.
– Уильям… Джеймс… Генри, – прошептал я. – Уилл. – Что-то застряло у меня в горле, и я едва не подавился. – Джеймс… – Рот заполнил вкус дыма. – Ген… Ген…
Он громко и протяжно вздохнул.
– Что ж. Полагаю, сегодня нам вряд ли удастся прийти к согласию касательно твоего имени. Доброй ночи, Уилл…
– Генри! – закончил я, и он принял это как решение, хотя никаким решением это не было, а с другой стороны, было, поскольку было предрешено.
– Хорошо, пусть так, – сказал он и кивнул торжественно, точно отвечая какому-то неслышному мне голосу. – Доброй ночи, Уилл Генри.
Этот вечер и последовавшее за ним утро стали вторым днем.
Он был высок и худощав, его темные, глубоко посаженные глаза горели собственным глубинным огнем. Равнодушный к тому впечатлению, которое производила его внешность, он был всегда небрит и давно не стрижен. Даже неподвижно сидя в кресле, он всегда как будто вибрировал от переполнявшей его энергии. Он не ходил; он шествовал. Он не говорил; он витийствовал. Простая беседа – как и вообще все, что просто – давалась ему с трудом.
– Твой отец был надежным помощником, Уилл Генри, столь же осмотрительным, сколь и верным, а потому он вряд ли много рассказывал о своей работе в твоем присутствии. Изучение аберрантных форм жизни – занятие, малопригодное для детей, однако Джеймс говорил, что ты сообразительный мальчик, обладающий быстрым, хотя и недисциплинированным умом. Что ж, я не требую от тебя гениальности. Сегодня и всегда я жду от тебя только одного: преданности, не сомневающейся, не размышляющей, неуклонной. Мои инструкции следует исполнять немедленно, безошибочно и буквально. Почему – сам поймешь, со временем.
Он притянул меня к себе. Я моргнул и сделал попытку отстраниться, но игла уже приближалась.
– Вот как? Ты боишься иголок? Придется тебе победить этот страх – и все остальные тоже, – если хочешь остаться у меня. В божьем мире есть вещи, которых следует бояться куда больше, чем этой маленькой иголочки, Уилл Генри.
Имя моей болезни, неразборчиво нацарапанное на папке, лежавшей возле его локтя. Моя кровь – красная клякса на стекле. И взгляд в увеличительное стекло, сопровождаемый тихим, самодовольным хмыканьем.
– Есть? У меня тоже?
Черви, сыплющиеся из кровоточащих глаз отца, из его раскрывающихся нарывов.
– Нет. И в то же время да. Хочешь взглянуть?
Нет.
И да.
Глава третья
Всякий раз, заводя этот разговор, – что случалось не часто, – он давал мне один и тот же совет, называя его своим «особым благословением». Звучал он так:
«Никогда не влюбляйся, Уилл Генри. Любовь, брак, семья – все это будет для тебя катастрофой. Организм, обитающий внутри тебя, способен дать тебе такую долгую жизнь – если, конечно, не размножится чрезмерно, и тебя не постигнет судьба твоего отца, – что ты увидишь, как дети твоих детей канут в Лету и будут всеми забыты. Ты обречен потерять всех, кого будешь любить на этом свете. Они уйдут, а ты останешься».
Я принимал его совет близко к сердцу – по крайней мере, сначала, а потом мое сердце предало меня, как это обычно случается с сердцами.
Я все еще храню ее портрет, тот, который она дала мне, когда я последовал за монстрологом на Кровавый Остров. На счастье, сказала она тогда. Смотри на него, когда тебе будет одиноко. Портрет уже потрескался и выцвел, но за прошедшие годы я смотрел на него столько раз, что он запечатлен в моей памяти навеки. И теперь мне не нужно глядеть на нее, чтобы увидеть.
С того дня, когда она дала мне портрет, до вечера, когда я снова ее увидел, прошло три года. Вечность для шестнадцатилетних. И один миг для обитателя скованной вечным льдом Джудекки.
– Я принял решение: это мое последнее суаре перед конгрессом, – сказал тогда Уортроп, перекрикивая музыку. Оркестр был не очень – как всегда, – зато еды в изобилии, и она не только искушала (доктора, по крайней мере), но была абсолютно бесплатной. Уортроп, когда не работал, демонстрировал воистину чудовищный аппетит; он, как дикий зверь, способен был нажираться про запас, в предвидении тощих времен. В тот момент он как раз приканчивал блюдо устриц, топленое масло текло по его свежевыбритому (мною) подбородку.
Он подождал, пока я спрошу, почему, но, не дождавшись, продолжил:
– Полная комната танцующих ученых! Это было бы смешно, не будь это так грустно.
– А мне нравится, – сказал я. – Это единственный вечер в году, когда монстрологи моются по-настоящему.
– Ха! Что-то не заметно, чтобы тебе нравилось – сидишь в своем углу с таким видом, как будто только что лучшего друга потерял. – Кринолин порхнул над сверкающим паркетом, приоткрыв изящные ножки, которые быстро семенили, чтобы не быть отдавленными неуклюжими ногами танцующих ученых. – Однако прошу тебя – до десяти сорока держи свое настроение в узде. – И он сверился с карманными часами. Уортроп не срывал банк больше шестнадцати лет – то есть дольше, чем я жил на свете – и явно считал, что его время пришло. Ему так отчаянно хотелось победить, что, по-моему, он не остановился бы и перед мошенничеством. Сам инициировать бой он не мог – в таком случае его ждала дисквалификация – однако правила не запрещали его верному ученику и ассистенту нанести первый удар.
Люстра сверкала огнями. Серебро звенело о фарфор. Занавеси краснели, столбы длинных шей вставали из жестких крахмальных воротничков, по-лебединому изгибались над обнаженными плечами, спины и плечи золотились, букеты в хрустальных вазах источали ароматы, возможности и несбыточные обещания клубились в воздухе, точно волосы прекрасной женщины, стекающие на ее спину.
– С моим настроением все в порядке, – запротестовал я.
Но Уортроп и слышать ничего не хотел.
– Может, для кого-то ты и загадка, но я вижу тебя насквозь, мистер Генри! Ты заметил ее сразу, едва мы вошли, и с тех пор не сводишь с нее глаз.
Я посмотрел на него в упор и ответил:
– Это неправда.
Он пожал плечами.
– Как хочешь.
– Просто я удивился, вот и все. Думал, что она в Европе.
– Я ошибся. Прости.
– Она раздражает меня, и совсем мне не нравится.
– Да. Она не стоит хлопот, согласен. – И он запрокинул голову, заглатывая очередную устрицу. Шестую. – Эти ее длинные письма, которые она пишет тебе всякий раз, когда уезжает, на них ведь надо отвечать – что отнимает у тебя время, которое ты мог бы проводить с пользой, исполняя свои обязанности. Нет, я ничего не имею против женщин, но они такие… – Он поискал подходящее слово. – Времяемкие.
Она была в фиолетовом платье с лентой того же цвета в волосах, отросших за время ее отсутствия; они струились по ее плечам каскадом пружинящих локонов. Она подросла, похудела, утратила девчачью пухлость. Солнце взошло, подумал я ни с того ни с сего.
– Это древний зов, – прошептал он рядом со мной. – Исключающий неповиновение. Только тот, кто распознал его природу, может противиться ему, как мы с тобой.
– Понятия не имею, о чем вы, – сказал я.
– Я говорю как ученый-биолог.
– А когда вы говорите иначе? – спросил я сердито. И схватил с подноса проходившего мимо официанта бокал шампанского: четвертый за вечер. Уортроп покачал головой. Сам он никогда не брал в рот спиртного и считал всех, кто поступал иначе, умственно, а то и морально неполноценными.
– Теперь никогда. – Он вяло улыбнулся. – Но и я был однажды поэтом, если помнишь. Знаешь ли ты разницу между наукой и искусством, Уилл?
– Я не настолько искушен в обоих, как вы, – был мой ответ. – Но, по-моему, любовь невозможно свести к чисто биологической потребности. Такой подход снижает цену первой и унижает последнюю.
– Как ты сказал – любовь? – Он был поражен.
– Я говорю теоретически. Я не люблю Лили Бейтс.
– Было бы очень странно, если бы ты любил ее.
Они все кружатся под сверкающими люстрами. Он неплохо танцует, этот ее партнер. По крайней мере, не занят постоянно наблюдением за собственными ногами; напротив, его глаза неотрывно смотрят на ее лицо; а оно поднято к его лицу и следует за поворотом плеч, когда он плавно кружит ее по паркету.
«Дорогой Уилл, надеюсь, у тебя все хорошо».
– Почему? – спросил я у монстролога. – И какое вам до этого дело?
Темные глаза сверкнули:
– Пока за тебя отвечаю я, это именно мое дело. Уж поверь мне. В конце этого конкретного тоннеля света для тебя нет, Уилл Генри.
Я долго смотрел на него в ответ, потом фыркнул, и ледяной край бокала обжег мне нижнюю губу.
– Разве не вы учили меня извлекать уроки из поражений?
Он напрягся и ответил:
– Я не терпел поражений в любви. Это любовь потерпела поражение со мной.
«Какая чушь!» – подумал я. Типичная уортроповская белиберда, выдающая себя за глубокомыслие. Временами мне так хотелось врезать ему, что просто не было сил. Я поставил стакан, поправил галстук и провел ладонью по своим тщательно набриолиненным волосам, пока тот, кто танцевал гораздо лучше меня, кружил ее по залу: черный смокинг, фиолетовое платье. Убогая музыка гремела, скучные люди принужденно смеялись, капли крови убитых животных пятнали белоснежные просторы скатертей.
– Куда ты? – спросил он.
– Никуда, – сказал я и устремился в просвет между танцующими; меня тут же подхватило и понесло, как щепку в водовороте, но я, выбравшись, хлопнул его по широкому плечу, а Уортроп на том конце зала снова проверил часы. Ее партнер обернулся и раздвинул узкие губы, обнажив желтые крючковатые клыки.
– Твой танец следующий, парень, – сказал он с настоящим английским акцентом. Лили ничего не сказала, но ее поразительные голубые глаза сверкнули.
«Дорогой Уилл, прости, что не пишу тебе чаще».
– Хватит тебе ее тискать, – сказал я. И прямо обратился к ней: – Здравствуй, Лили. Как насчет подарить один танец старому другу?
– Разве не видишь, ей нравится танцевать с тем, кто знает в этом толк. Иди лучше, открой еще одну устрицу, а танцы предоставь настоящим джентльменам.
– Вот именно. – Я улыбнулся. И тут же вдавил локоть правой руки в его адамово яблоко. Он согнулся, хватаясь руками за горло. Я завершил дело коротким ударом в висок. Если ударить туда как следует, можно и убить. Он рухнул к моим ногам. Возможно, мертвый; мне было все равно. Я схватил Лили за руку, а вокруг нас уже бешено взлетали и опускались кулаки.
– Сюда! – шепнул я ей в ухо. И потащил за собой к буфету, где уже топал ногами разгневанный и раздосадованный Уортроп. До десяти сорока пяти оставалось еще несколько минут; он снова проиграл. Через комнату пролетел стул; мужской голос взревел, перекрывая грохот:
– Господь всемогущий, я думал, ты его сломаешь! – Музыка распалась на нестройные аккорды, как разбитая ваза на куски; мы выскочили через боковую дверь в проулок, где в металлической бочке горел огонь: золотое пламя, черный дым и запах лаванды от ее ладони, когда она ударила меня по щеке.
– Идиот.
– Я спас тебя, – возразил я, пуская в ход свою самую небрежную улыбку.
– От чего?
– От посредственности.
– Сэмюэль очень хорошо танцует.
– Сэмюэль? Имя, и то банальное.
– Да уж, куда там до экзотического Уильяма.
Щеки ее горели, грудь бурно поднималась и опускалась. Она попробовала оттолкнуть меня и пройти; я ей не позволил.
– Куда ты? – спросил я. – Входить туда теперь полное безумие. Там если не подносом зашибут, так полиция загребет, она уже скоро будет. Тебе что, хочется в тюрьму? Давай лучше покатаемся.
Я взял ее за локоть, она легко вывернулась. Моя ошибка – надо было держать правой.
– Зачем ты его ударил?
– Чтобы защитить твою честь.
– Чью-чью?
– Ну, хорошо, свою. Но он должен был уступить. Порядочные люди так не делают.
Она все же рассмеялась; ее смех звенел, как дождь из монет, льющийся на серебряный поднос – это в ней, по крайней мере, не изменилось.
Я подталкивал ее к выходу из проулка. Днем мостовую намочил дождь, а ночью подморозило. У нее были голые руки, так что я стянул с себя пиджак и накинул ей на плечи.
– Ты то скотина, то джентльмен, – сказала она.
– Я человек, эволюционирующий в микрокосмос.
Подозвав такси, я дал шоферу адрес и скользнул на сиденье рядом с ней. «Черный пиджак хорош на фиолетовом фоне», – подумалось мне. Ее лицо то пропадало в тени, то вспыхивало, когда мы проезжали мимо фонарей.
– Это что, похищение? – спросила она громко.
– Спасение, – напомнил я. – Из когтей посредственности.
– Снова это слово. – Она нервно разгладила складки своего платья.
– Слишком красивое для такого ужаса. Долой посредственность! Кто такой Сэмюэль?
– Хочешь сказать, что ты его не знаешь?
– Ты же нас не представила.
– Он помощник доктора Уокера.
– Сэра Хайрама? Подумать только. Хотя, впрочем, вполне возможно. Подобное с подобным, так, кажется, говорят.
– По-моему, говорят как раз иначе.
Я отмахнулся. Жест был заимствован у монстролога, но презрение я в него вложил целиком мое собственное.
– Клише – орудие посредственности. Я же стремлюсь к оригинальности, мисс Бейтс.
– Я скажу тебе, когда у тебя получится.
Я засмеялся и ответил:
– Я пил шампанское. И не отказался бы от кое-чего еще. – Мы ехали мимо реки. Пахло морской солью и гниющей рыбой – запах, свойственный всем набережным. Холодный ветер играл ее волосами.
– Ты пристрастился к алкоголю? – спросила она. – И как ты скрываешь это от своего доктора?
– Сколько я знаю тебя, Лиллиан, столько ты зовешь его моим доктором. Пора бы уже перестать.
– Почему же?
– Потому что он не мой доктор.
– Так он не возражает, что ты пьешь?
– Это не его дело. Когда я вернусь в отель сегодня вечером, он спросит: «Где ты был, Уилл Генри?». Придав голосу необходимой суровости. А я отвечу: «Исходил всю землю вдоль и поперек, да еще прогулялся под нее и обратно». А может быть, и так: «Не твое дело, ты, старый мешок с трухой». В последнее время он стал таким ворчуном. Но я не хочу говорить о нем сейчас. Ты отрастила волосы. Тебе идет.
Что-то внутри меня освободилось. Возможно, виной тому был алкоголь, а возможно, и нечто иное, не столь определенное. Свет на ее лице продолжал соперничать с тенью, но в моей душе такой борьбы не было.
– А ты вырос, – сказала она, касаясь пальцами волос. – Немного. Я тебя даже не сразу узнала.
– А я тебя сразу, – сказал я. – Как только увидел. Хотя и понятия не имел, что ты снова в Штатах. Давно ты приехала? Почему вернулась? Я думал, ты еще на год останешься.
Она засмеялась.
– Ба, какой ты стал разговорчивый! Совсем не похоже на прежнего Уилла Генри. Что за бес в тебя вселился?
Конечно, она меня дразнила, но я уловил и слабые обертоны страха в ее голосе, легкое дрожание неуверенности, восхитительный трепет от встречи с неизвестным. В этом мы были с ней похожи: нас обоих притягивало отталкивающее, манило ужасающее.
– Древний зов, – сказал я со смехом. – Исключающий неповиновение!
Такси резко затормозило. Я заплатил шоферу, дав ему щедрые чаевые, чем выразил презрение к докторским замашкам скупердяя, и помог Лили выйти. На холоде все звуки стали отчетливее, и я ясно слышал шуршание ее накрахмаленной юбки и шелест кружев.
– Зачем ты привез меня сюда, Уильям? – спросила Лили, глядя на высящееся перед нами здание, с карнизов которого таращились горгульи.
– Хочу показать тебе кое-что.
Она бросила на меня тревожный взгляд. Я засмеялся.
– Не бойся, – сказал я. – Ничего похожего на наш последний визит в Монстрариум.
– Я тут ни при чем. Это тебе понадобилось доставать ту тварь.
– Насколько я помню, это ты просила меня определить ее пол, хотя сама отлично знала, что это гермафродит.
– А насколько я помню, ты решил, что лучше голыми руками взять монгольского червя смерти, чем сознаться в своем невежестве.
– Короче, я хочу сказать, что сегодня нам не угрожает ровным счетом ничего, кроме, конечно, Адольфа.
Мы вошли в дом. Взяв меня под руку, она спросила:
– Адольф? А он что, не уходит домой по вечерам?
– Иногда он засыпает прямо за своим столом.
Я распахнул дверь под вывеской «Вход только для членов Общества». Сразу за ней начиналась узкая полутемная лестница. Пахло затхлостью: плесенью с толикой гнили.
– Про него часто забывают, – шепнул я, делая шаг вперед; лестница была слишком узка для двоих. – А уборщики ниже второго этажа не спускаются – причем не из страха перед образцами; это их Адольф запугал.
– Меня он тоже запугал, – призналась она. – В прошлый раз он пригрозил проломить мне голову своей тростью.
– Да нет, Адольф нормальный. Просто слишком долго просидел наедине со своими монстрами. Прошу прощения. Мне не полагается их так называть. Это ненаучно. С «аберрантными биологическими видами».
Мы дошли до первой площадки. Вонь химикатов, едва маскирующая тошнотворно-сладкий аромат смерти, усилилась; эти два запаха вечно висели в Монстрариуме, как густой туман. Еще один пролет, и мы окажемся в паре шагов от кабинета старого валлийца.
– Ну, смотри, Уильям Джеймс Генри, если это розыгрыш… – шепнула она мне на ухо.
– Я не злопамятен, – отвечал я. – Это мне не свойственно.
– Интересно, что бы сказал на это доктор Джон Кернс.
Я повернулся к ней. Она отпрянула, пораженная гневным выражением моего лица.
– Я рассказал тебе об этом по секрету, – сказал я.
– И я его не выдала, – ответила она, выпятив вперед подбородок – жест, оставшийся у нее с детства.
– Секрет не в этом, ты же знаешь. Я убил Кернса не из мести.
– Знаю. – В полумраке ее глаза казались больше, чем обычно.
– Вот именно. Так мы можем идти дальше?
– Ты же сам остановился.
Я взял ее за руку и потянул за собой. Заглянул за угол, в кабинет куратора. Дверь оказалась нараспашку, горел свет. Адольф сидел за своим столом, откинувшись на спинку стула, запрокинув голову и приоткрыв рот. Лили за моей спиной прошептала:
– Шага дальше не сделаю, пока ты не скажешь мне…
Я обернулся.
– Хорошо! Я хотел, чтобы это был сюрприз, однако я ваш верный слуга, мисс Бейтс – и его тоже, – и вообще всеобщий верный слуга, как я уже неоднократно доказывал, в том числе, убив Кернса. Особенно убив Кернса… Это нечто особенное, уникальное, единственное в своем роде, драгоценное – ну, по крайней мере, для монстролога, – самая большая гордость Уортропа на сегодняшний день. Он выставит его на специальной ассамблее ежегодного конгресса. А что он сделает с ним потом, один бог знает.
– Что же это? – она затаила дыхание. Порозовела. Привстала на цыпочки. Никогда она не была так прелестна.
Ей, как и мне, как и вам, было ведомо неодолимое желание, безнадежное отвращение-притяжение безликой, безыменной твари, что зовется Das Ungeheuer.
Которого мы так жаждем, и которое отталкиваем от себя. Которое есть мы и одновременно не-мы. Которое было задолго до нас и будет еще долго после нас.
Я протянул руку.
– Входи и смотри.