Книга: Гарсоньерка
На главную: Предисловие
Дальше: Примечания

Элен Гремийон
Гарсоньерка

Жульену, Леонару
Какая разница, громче будет крик или тише? Лишь бы он прекратился. Годами я верил, что крики смолкнут. Теперь я в это больше не верю. Может, мне бы надо снова полюбить. Но по заказу не полюбишь.
Сэмюэл Беккет. «Первая любовь»

 

 

 

Cet ouvrage, publié dans le cadre du Programme d’aide à la publication Pouchkine, a bénéficié du soutien de l’Institut français en Russie

 

Издание осуществлено в рамках программы содействия издательскому делу «Пушкин» при поддержке Французского института в России

 

Книга издана при содействии Литературного агентства Анастасии Лестер

 

Copyright © Flammarion, 2007 All rights reserved

 

Этот роман навеян подлинной историей. События происходят в Аргентине, в Буэнос-Айресе. На дворе август 1987 года – это зима. Времена года не одинаковы в разных местах. В отличие от людей.

 

Лисандра вошла в комнату нетвердой походкой, шатаясь от горя, глаза у нее покраснели, веки набухли от слез, ничего, кроме «он меня разлюбил», она не сказала, а эти слова твердила неустанно, будто мозг у нее заело, будто ее губы не могли выговорить ничего другого, только «он меня разлюбил». «Лисандра, я больше не люблю тебя», – внезапно произнесла она так, точно из ее рта вырвались его слова, и, узнав таким образом ее имя, я воспользовался этим, чтобы пробиться через ее тетанию.
– Кто вас разлюбил, Лисандра?
Это была первая фраза, с которой я к ней обратился, потому что требовать от нее, чтобы она перестала плакать и начала рассказывать, было бесполезно, она бы меня не услышала. И тут она внезапно умолкла, словно только теперь меня заметив, она даже не шелохнулась, так и сидела, горестно ссутулившись, втянув голову в плечи, зажав безвольные руки между колен, скрестив ноги, но, поскольку мои слова подействовали, я решился повторить их снова, помягче и потише, глядя ей в глаза, – и на этот раз она посмотрела на меня.
– Кто вас разлюбил?
Я опасался, как бы эти слова не произвели обратного действия, как бы она снова не впала в слезное отупение, но ничего такого не произошло, Лисандра покачала головой и пробормотала: «Игнасио. Игнасио меня больше не любит». Она уже не плакала, а извиняться не стала; обычно все, поплакав, а иногда еще продолжая плакать, начинают извиняться – остаток гордости, неподвластный печали, – но у нее гордости не было или уже не осталось, и, немного успокоившись, эта женщина в голубом пуловере рассказала мне о нем, о человеке, который ее разлюбил. Вот так, семь лет назад, я познакомился с Лисандрой.
Лисандра была красива, удивительно красива, только ни цвет ее глаз, ни цвет волос, ни оттенок кожи тут были ни при чем. Ее красота была детской – детским было не ее тело, очень женственное, но ее взгляд, ее жесты, жалобное выражение лица. Я сразу понял, что она не перестала быть ребенком, меня ошеломила ее способность любить, ее любовь выходила далеко за пределы того, что она испытывала к этому человеку, она жила любовью, она любила любовь, и, когда я ее слушал, человек, которого она так любила, казался мне необыкновенным.
– Довольно о нем, Лисандра, расскажите о себе.
Я знал, что эти слова могли ее задеть, я запнулся, перед тем как их произнести, но не смог удержаться, как ни глупо, я уже ревновал, и мне мучительно было слышать, как она говорит о нем. Она ответила, что о себе ей рассказать нечего, и не успел я подобрать какую-нибудь подходящую фразу, чтобы смягчить причиненную ей боль, встала, спросила, где здесь туалет, и больше не вернулась, ни в тот день, ни потом.
Каждый вечер я даю себе полчаса передышки, полчаса одиночества, чтобы выбраться из полосы неудовлетворенности, фрустрации или отчаяния, куда загоняет меня все, что приходится выслушивать за день. Простите, что говорю об этом, не следовало бы, но при существующем положении вещей вы имеете право заглянуть за кулисы. Я наливаю себе рюмку коньяка и жду, пока меня охватит очень легкое оцепенение, как ни странно, возвращающее меня к реальности, к реальности моей жизни. Я давно так поступаю, но в тот раз полчаса затянулись на весь вечер, я не переставал думать о ней, о Лисандре, о ее глазах, в которых стоял ужас от реальности разрыва с Игнасио, – мне часто случалось видеть людей, пришибленных любовными горестями, но я не помню, чтобы кто-нибудь из них так сильно страдал, и это не было романтическим отчаянием, это не было позой, не было привычкой, нет, отчаяние составляло самую суть ее личности, было органическим и глубоким. Иным никогда и не дойти до такой степени отчаяния: каждому из нас свойствен определенный градус тех чувств, которые для всех нас называются одинаково, которые все мы способны испытать, но мы слишком часто об этом забываем, стремясь сделать их универсальными, а моя профессия ежедневно напоминает мне, что не для всех глагол «страдать» означает одно и то же.
Я попытался угадать возраст Лисандры – должно быть, лет двадцать пять. Темные волосы, розовая кожа, а глаза? – я так и не понял, какого они цвета, страдание – вот единственное, что я в них разглядел, веки были красные, она не притронулась к стоявшей между нами коробке с бумажными платками, она то и дело утирала глаза и нос рукавом своего пуловера (голубого, вот его цвет я помнил!). При мысли о том, что я, возможно, больше никогда ее не увижу, мне пришлось выпить вторую рюмку коньяка, за ней третью, потом я вышел из дому, чтобы развеяться, но и это не помогло. Наваждению достаточно тысячной доли секунды, для того чтобы завладеть нами, время здесь ничего не решает… я вышел на улицу, прекрасно понимая, что не знаю, куда идти, – не отдавая себе в этом отчета, я отправился ее искать…

 

Кто-то стучит в дверь. Ева Мария не слышит. Она сидит за рабочим столом, погруженная в собственные мысли.

 

…Я был потрясен исчезновением Лисандры, из-за этого я лишился сна, я проклинал себя за то, что спугнул ее. Со мной такого никогда не бывало, а ведь одному богу известно, сколько людей прошло через мой кабинет, и никто никогда от меня вот так не сбегал! Случалось, конечно, что пациент не являлся на второй сеанс, но посреди сеанса не сбегал никто и никогда, а она сразу оказала сопротивление. Я заново перебирал в памяти несколько минут, которые провел с Лисандрой, отыскивая хоть какой-то намек, позволяющий ее найти, но я запомнил только имя и голубой пуловер, а с этим далеко не уедешь, я ничего не знал о ней, я мысленно обводил контуры картинки, оставшейся у меня в памяти, – четкой, как силуэт, тщательно вырезанный скальпелем.
Лисандра, боком сидящая на диване, вытирающая рукавом своего голубого пуловера сначала один глаз, затем другой… Моя память работала как одержимая, и с ее помощью я находил подробности, которые тогда упустил, сосредоточившись на лице и словах Лисандры. На ней были черные брюки из легкой ткани, похоже из хлопка, и – как я мог сразу этого не заметить? – красивые туфли, тоже черные, они выглядели до странности элегантно по сравнению с ее одеждой: высокий каблук, тонкий ремешок… А на ковре от подметок остались белые следы… Нет, радоваться слишком рано, я должен был проверить свою догадку и радоваться пока не решался, зато решился обойти все окрестные залы, где танцевали танго и милонгу: она явно пришла прямо оттуда, и зал недалеко от моего дома, иначе весь тальк успел бы осыпаться… Стало быть, несмотря на горе, танцевать она могла, и это меня успокаивало, хотя главным образом меня успокаивало то, что теперь я, кажется, напал на след и смогу ее отыскать.
Не смотрите на меня так, я прекрасно понимаю, о чем вы думаете, да-да, по глазам вижу, не спорьте, вы смотрите на меня с упреком, я вас знаю, но давайте начистоту: я сделал все возможное для того, чтобы вызвать сопротивление Лисандры, и когда мне хочется себя успокоить, убедить в том, что действовал правильно, – иногда ведь необходима уверенность в том, что действовал правильно, пусть даже это минутная потребность… так вот, в подобные минуты я обычно говорю себе, что если и был грубоват в день нашей первой встречи, все дело в том, что мне бессознательно хотелось ее прогнать, помешав тем самым вступить со мной в официальные отношения, потому что, по известным вам этическим мотивам, это воспрепятствовало бы какой бы то ни было близости. Так что давайте начистоту: когда я отправился на поиски Лисандры, я искал не пациентку, я искал женщину, настаиваю на этом! – и никогда и ни в малейшей степени не чувствовал себя виновным в предательстве по отношению к моей профессии. Вот как было дело: безутешная, заплаканная Лисандра остановилась у двери моего кабинета, она увидела табличку с моим именем и профессией, проходя мимо; она не записывалась заранее, это не был настоящий сеанс, я не взял с нее денег, да, это не стало сеансом, зато стало самым ошеломляющим мгновением моей жизни… вы не верите, что два человека могут сразу узнать друг друга? странно, я-то думал, что верите.
Я старался представить себе, как выглядит Лисандра, когда танцует. Ее длинные гладкие темные волосы забраны в узел – смог бы я узнать ее со спины? Нет, я бы ее не узнал, я еще не освоился с ней настолько, чтобы узнавать со спины, и потому выжидал, чтобы одна из танцующих повернулась ко мне или чтобы передо мной мелькнул ее профиль, и тогда спрашивал: «Знаете ли вы Лисандру?», «Нет ли здесь Лисандры?», «Приходит ли сюда танцевать Лисандра?» Я мог бы не узнать ее и тогда, когда нашел: та молодая женщина, что сидела передо мной, втянув голову в плечи, тремя днями раньше, исчезла, передо мной двигалась совсем другая, с крепким, гордым, властным, легким в движениях, а главное – таким раскрепощенным телом, у нее была такая великолепная, прямо-таки балетная шея, недоверчивость и нерешительность растаяли бесследно, даже от горя не осталось и следа, танцуя, она выглядела такой уверенной в себе… и меня поразило исходившее от нее ощущение беспредельной свободы – куда только подевалась рабская влюбленная покорность, воплощением которой она явилась мне несколько дней назад? Сейчас она танцевала не для других, она танцевала только для себя, она была «душой танго», знаю, это звучит слащаво, но именно так я подумал о Лисандре, когда она оказалась передо мной.
– Что вы здесь делаете?
Лисандра ни разу не усомнилась в том, что заново нас «свел случай», и это казалось ей настолько значащим, что я и не пытался ее разубедить, наша встреча не показалась бы ей чудом, знай она, какое я проявил упорство, ее разыскивая. Вот такой была Лисандра, реальности она предпочитала сюрреалъностъ, и всякий раз, когда она восторженно изумлялась тому, что мы снова встретились, я не возражал. Она никогда не подвергала сомнению то, что дарил случай, случай ее вел и был ей порукой… все, кто в себе не уверен, цепляются за этот несчастный знак! Мы вместе поужинали, потом продолжали видеться, а потом решили больше не расставаться, и очень скоро, 8 декабря 1980 года, поженились. Я любил эту женщину, у меня и в мыслях не было, что кто-то способен причинить ей зло, она не была создана для грязи; для трагедии – возможно, только не для грязи… она была такой хрупкой, Лисандра, но я не думал, что мне придется говорить о ней в прошедшем времени…

 

Снова стучат в дверь. Ева Мария не отвечает. Дверь открывается. На пороге стоит Эстебан:
– Прости, если помешал, мама, ужинать будешь?
Ева Мария не оборачивается:
– Мне не хочется есть.
– Что ты делаешь?
– Ничего. Работаю.
– Ты теперь берешь работу на дом?
Ева Мария молчит. Эстебан все еще стоит в дверях.
– Ну ладно. Тогда я пошел ужинать?
– Да, иди ужинай.
Эстебан запускает руку в волосы, откидывает их сбоку, приглаживает сзади. Выходит. Закрывает за собой дверь. Ева Мария отпивает глоток вина.

 

…Когда я вернулся домой, дверь в квартиру была нараспашку, сквозило чудовищно, в гостиной очень громко играла музыка и царил такой беспорядок, какой бывает после драки, – кресла опрокинуты, лампа на полу. Тянуло холодом, я заметил распахнутое окно и сразу понял: что-то случилось. Лисандра такая мерзлячка, она даже в самую страшную жару всегда спала под одеялом, говорила, что не может уснуть, не ощущая тяжести ткани, да еще ей необходимо было прижаться ко мне, она не переносила прикосновения воздуха, дуновения воздуха, даже когда совсем не дуло. Закрыв окно, я стал повсюду ее искать, метался из кухни в спальню, из спальни в ванную и только потом, убедившись, что ее нигде нет, вернулся назад – и понял то, что так боялся понять. Я перешагнул через лужу воды с осколками разбитой вазы, тут же услышал пронзительный вопль с улицы и снова открыл окно, но выглянуть решился не сразу. Лисандра была там, внизу, распростертая на земле. Она лежала на спине, повернув голову в сторону, не видно было, дышит или нет. Над ней склонилась юная влюбленная пара, они держались за руки, я заорал, что ее нельзя трогать, нельзя сдвигать с места, и сбежал по лестнице, влюбленные попятились, разняли руки, они дотрагивались до нее? Лоб у Лисандры был ледяным, глаза открытые, припухшие, изо рта текла струйка крови, я не убивал ее, я никогда не смог бы ее убить, вы должны мне верить, Ева Мария.

 

Ева Мария съежилась на стуле, налила себе еще стакан вина. Витторио все ей рассказал. В мельчайших подробностях. Он и опомниться не успел, как приехала полиция, они очень быстро приехали, наверное, их вызвал кто-то из соседей, во всех окнах горел свет, он снова поднялся в квартиру вместе с полицейскими, они сказали, что ему надо ехать с ними в участок, а другие, оставшиеся внизу, тем временем оцепили место происшествия. Полицейские хотели взять у него показания, «надо поторопиться, нередко именно то, что расследование начато без промедления, позволяет найти убийц, мы надолго вас не задержим», он не сообразил потребовать адвоката, но разве может человек мгновенно переключиться с шока и ужаса на предельную бдительность, он, во всяком случае, на такое не способен, и потом, ему не в чем было себя упрекнуть, так что и в голову не могло прийти, что его ждет. В участке у него забрали документы и отвели в маленькую комнатку, чтобы допросить, а потом в другую комнатку, еще меньше той, «подождите здесь, сейчас оформят протокол, как только подпишете – вас отпустят, а пока выпейте чашечку кофе», он успел выпить три, он очень устал, свет в комнате был мучительно яркий и белый, стенные часы остановились, он не имел ни малейшего понятия, который час, у него страшно болела голова, ему казалось, что все это тянется очень долго, но с непривычки он ничего не соображал и потому не пытался думать, наконец они вернулись, теперь их стало больше, они хотели задать ему еще несколько вопросов. И вот тогда все обернулось совсем плохо.

 

– Доктор Пюиг, где вы провели вечер?
– В кино, и я вам об этом уже говорил.
– Один?
– Да, я и это уже сказал. Не понимаю, зачем устраивать еще один допрос?
– Доктор Пюиг, здесь вопросы задаем мы, здесь не ваш кабинет, это вы понимаете? Хорошо, значит, ваша жена не захотела пойти с вами в кино, а когда вы вернулись домой, она была мертва – верно?
– Верно, я увидел открытую дверь в квартиру и следы драки в гостиной, а окно…
– Да-да, это мы знаем, это вы нам уже рассказали.
– Я вам уже все рассказал.
– Нет, вы не сказали, понравился ли вам фильм.
– Понравился ли мне фильм? Вы что, издеваетесь надо мной? Только что убили мою жену – и вы хотите, чтобы я говорил о фильме?
– Не надо так это воспринимать, мы просто спросили, мы и сами любим ходить в кино. Ничего себе там телка в кассе сидит, а? Рот огромный, губы толстые, а мне, например, стоит увидеть негритянский рот на лице белой женщины, всякое сразу лезет в голову, ничего не могу с собой поделать, – вы, кажется, называете это «фантазмами»?
– Мне нет никакого дела до ваших фантазмов.
– И напрасно, потому что эти толстые губы для вас имеют большое, даже решающее значение. Они не только несомненно творят чудеса в койке – уж извините, не могу про это не думать, – они ведь еще шевелятся, когда разговаривают, эти толстые губы… так вот, этот огромный рот говорил про вас весьма неприятные вещи.
– И что же кассирша про меня сказала?
– Этот шевелящийся рот – лучшее, что было за весь вечер, одни рты красивы, когда говорят, другие – когда молчат, а с этим все проще простого, этот красив всегда, что бы ни делал.
– Так что же кассирша про меня сказала?
– Что она вас сегодня вечером не видела. И вот какая незадача – не она одна, билетерша тоже вас не видела, только у нее, знаете ли, рот совершенно никакой.
– Фотографии лет десять, не меньше, меня на ней едва можно узнать, и они не могут судить по этому клочку бумаги, просто смешно.
– Вы правы, было бы – как вы сказали? – ах да, было бы смешно, если бы мы ограничились этой паспортной фотографией, тем более что вы и в самом деле с тех пор несколько постарели, что есть, то есть, но не беспокойтесь, мы ведь тоже свое дело знаем, работаем на совесть… видите вон то зеркало? – так вот, у обеих дам было предостаточно времени, чтобы вас разглядеть, даже очень внимательно, и обе подтвердили, что сегодня вечером вас не видели. Ни та ни другая такого не помнят.
– Не помнят, что меня видели, или помнят, что не видели? Вы их спрашивали? Это ведь не одно и то же: не помнить, что ты видел кого-то, и помнить, что ты его не видел.
– А нельзя ли без этой двойной формулировки, доктор Пюиг? Мы не ваши пациенты и все понимаем с первого раза. Мы действительно именно такого вопроса им не задавали, мы не обладаем вашим обостренным восприятием вопросов, не разбираемся в подобных тонкостях, вы бы многому могли нас научить, но, знаете ли, иногда все куда проще, чем…
– Куда проще чего? Говорите прямо то, что хотите сказать, хватит с меня ваших намеков.
– Мы ни на что и не намекаем…
– Тогда дайте мне подписать показания и отпустите домой, я очень устал.
– А вот это вряд ли получится.
– То есть как – вряд ли получится? Из-за того, что две женщины, перед которыми каждый вечер сменяется множество лиц, меня не помнят?
– Нет, не из-за этого.
– Тогда в чем же дело?
– В том, что упомянутые две женщины – в действительности двое мужчин, доктор Пюиг, и нас очень удивило, что вы не указали нам на это обстоятельство, перед вами-то не «сменялось множество лиц».
– Вы с самого начала говорили о женщинах, я всего лишь повторял ваши слова…
– Получается, если бы мы с самого начала говорили, что вы убили свою жену, вы и это за нами повторили? Сказали бы, что убили свою жену?
– Я просто уже не помню ни того или ту, кто продал мне билет, ни того или ту, кто его надорвал! Женщина? мужчина? – понятия не имею, уже не помню…
– Похоже, сегодня вечером у всех с памятью нелады. Но, как бы там ни было, нам пора приступать к расследованию, и на данный момент воспоминания разных людей – единственные факты, которыми мы располагаем. Все как у вас – вам ведь тоже приходится с чего-то начинать психоанализ, вы тоже довольствуетесь немногими и даже приблизительными воспоминаниями, да еще к тому же свидетельских показаний не проверяете, вы всегда выслушиваете только одну сторону, и виновных вам найти несложно, они всегда одни и те же: родители, отец и мать. Но насчет нас не беспокойтесь, нами движет лишь стремление к истине, и потому мы на этом не остановимся. И хотя эти немногочисленные воспоминания говорят, к сожалению, не в вашу пользу, мы нимало не сомневаемся в том, что в ходе дальнейшего расследования обвинение с вас будет снято. Не волнуйтесь, это, несомненно, всего лишь вопрос нескольких часов, и завтра вечером вы уснете в своей постели.
– И секунды лишней здесь не останусь, об этом речи быть не может, я возвращаюсь домой.
– Успокойтесь, доктор Пюиг. Не надо дергаться. В полицейском участке так себя не ведут.
– Да что вы делаете? Что это значит? Снимите с меня наручники.
– Ничего особенного не делаем: вы разгорячились, на вас надели наручники. В жизни не все и не всегда что-нибудь значит.
– Вы превышаете свои полномочия.
– Ничего мы не превышаем, всякий подозреваемый может быть задержан, таков закон. А вы, к сожалению, сейчас под подозрением.
– Вы совершаете грубую ошибку Я хочу видеть адвоката. Я требую адвоката.
– Еще раз повторяю: успокойтесь. Но то, что вы требуете единственной вещи, на которую отныне имеете право, очень хорошо, вот видите, не так уж трудно договориться. Только пусть сначала ночь пройдет – говорят, утро вечера мудренее. Ах да, чуть не забыл! Какой у вас размер?
– Размер чего?
– Какой у вас размер пиджака?
– А почему вы меня об этом спрашиваете?
– Еще раз повторяю: здесь вопросы задаем мы, придется вам с этим смириться. Ваш размер пиджака?
– Пятьдесят второй.
– Так я и думал. Ну, желаю вам хорошо выспаться. Может, к утру что-нибудь припомните… мало ли, сны ведь такая штука, вы же их анализируете?

 

Ева Мария закуривает. Витторио ей обо всем рассказал. Точно и подробно, как человек, привыкший к сбивчивости диалогов. Она выслушала его длившийся около часа рассказ. Обычно около часа говорила она сама, а он слушал. Вот ведь как иногда в жизни меняешься ролями, думает Ева Мария. До нее доносятся звуки бандонеона. Эстебан поужинал. Скоро уйдет. Ева Мария кладет сигарету в выемку на бортике пепельницы. Лезет в карман штанов. Вытаскивает связку ключей. Три ключа и брелок – тоже в виде ключа. Ева Мария смотрит на эти четыре ключа. Один из них – самозванец. Она улыбается. Витторио глазам своим не поверил, когда увидел их на другом краю стола. На правильном краю стола в этой чертовой комнате свиданий. Слишком прекрасно, быть такого не может. Господи боже, как к ней попали его ключи? Ну и лицо у него сделалось, когда она все ему объяснила.
– Доброе утро, мама. Как спалось?
Ева Мария не отвечает. Ее будто обухом по голове ударили.
– Не может этого быть. Должно быть, ошибка, – шепчет она.
Ева Мария не в силах оторвать взгляд от газеты. Всего-то несколько строчек.
Эстебан направляется к холодильнику:
– Вечер вчера явно удался… знаешь, тебе бы надо когда-нибудь туда пойти… танцующие люди – все равно что дремлющие вулканы, с той лишь разницей, что они проснулись… ты только скажи себе это…
Ева Мария складывает газету. Резким движением. Значит, кто угодно в один прекрасный день может оказаться героем хроники происшествий. Ева Мария встает. Выходит в коридор. Надевает пальто. Повязывает шарф. Берет сумочку. Эстебан идет к ней:
– Все в порядке, мама?
– Да-да…
– Ты в котором часу сегодня вернешься?
– В пять.
– Ладно, я буду дома.
Эстебан наклоняется к Еве Марии. Целует ее. Она едва замечает, ее мысли далеко. Значит, кто угодно в один прекрасный день может оказаться героем хроники происшествий. Дверь захлопывается. Эстебан запускает руку в волосы, откидывает их сбоку, приглаживает сзади. Отодвигает занавеску на окне. Смотрит, как Ева Мария бежит по улице, в одной руке у нее сумка, в другой газета. Как крепко она сжала кулак, все страницы измялись. Автобус вот-вот отойдет. Ева Мария стучит по стеклу. Водитель открывает дверь, Ева Мария входит, автобус трогается. Эстебан опускает занавеску. Садится за стол. На место Евы Марии. Лицо замкнутое. Ева Мария выходит из автобуса. В одной руке у нее сумка, в другой газета. Кулак уже не так крепко сжат. Прическа растрепалась. День прошел. Ева Мария шагает быстро, ей надо убедиться самой. Вот она поравнялась с маленьким кафе «Пичуко». Ее окликает официант. Ева Мария на ходу кивает. Ей надо убедиться самой. Она приближается к дому. Входит. Поднимается на пятый этаж. Звонит в дверь справа. Сейчас Витторио ей откроет. Никто не отзывается. Она звонит еще раз. Никого. Этого не может быть. Она барабанит в дверь с фальшивыми филенками. Долго ждет. Стоит без движения перед запертой дверью, которую не открывают. Пальцы Евы Марии стискивают газету. Ева Мария спускается по лестнице. Пересекает площадь. Входит в маленькое кафе. К ней устремляется официант. Очень возбужденный. Ставит перед ней бокал вина.
– Ты не первая поцеловала замок. Что, не знала? Она умерла. Умерла, понимаешь? Он ее убил. Но он так легко не отделается, точно тебе говорю, ты представить себе не можешь, что за бардак здесь целый день, везде полиция… Психоаналитик-убийца – можешь не сомневаться, разговоров будет…
Ева Мария резко отодвигает бокал:
– Нет, вот с тобой-то у нас разговоров об этом и не будет! Заткнись, Франсиско, помолчи, прикуси язык, прекрати болтать, если ничего толком не знаешь.
– Да знаю я…
– Ничего ты не знаешь.
Ева Мария встает, бросает на стол несколько монет.
– Даже если тебе до смерти охота по всему свету растрезвонить, что ты обслуживал убийцу, убийцей он от этого не становится, – не допускающим возражений тоном произносит она.
Люди за соседними столиками оборачиваются. Ева Мария выходит из кафе. Бросает газету в урну. Пересекает площадь, садится на скамейку. Холодно. Ева Мария закуривает. Смотрит на окно. Смотрит на землю. Тело должны были найти примерно здесь. Тротуар гладкий, словно ничего и не произошло. Крови нет. Ничего нет. Место не сохраняет следов трупа, однажды там оказавшегося. Места не любят воспоминаний. На асфальте ни единой вмятинки. Ни малейшего повреждения. Падая, человек никогда не заставляет землю содрогнуться. Ева Мария смотрит на окно. Смотрит на землю. С пятого этажа – чудом было бы, если бы выжила. Что сначала ударилось о мостовую – лицо или тело? Были руки и ноги вывернуты так, как не бывает у живого человека? Скрывали волосы лицо? Или, может, разметались, явив бледность, которая уже сама по себе вестница смерти? Была ли она изуродована?
Или осталась такой же красивой, какой была при жизни? Ева Мария несколько раз мельком видела ее в квартире психоаналитика, но тоненькая фигурка ускользала от ее взглядов – и от взглядов других пациентов, несомненно, тоже. Как они об этом договорились? Разумеется, квартира была общей, вот только ее «не было дома», когда пациент входил и когда выходил. Иначе и речи не могло идти о «профессиональной тайне». Ева Мария вспоминает выброшенную газету: жаль, что для журналистов не существует понятия «профессиональной тайны», жаль, что они могут любого человека представить в качестве подозреваемого, а на самом деле, пока человек не признан виновным, газеты писать о нем не должны. Ева Мария напрягается. В нескольких метрах от нее – мальчик, подросток, его взгляд прикован к асфальту, одна рука засунута в карман, другая болтается. Мальчик поднимает глаза к окну. Ева Мария решает за ним понаблюдать. Она заинтригована. Если бы этот подросток вел себя по-другому, может быть, его бы и стоило заподозрить, но он стоит и с несчастным видом смотрит то на окно, то на тротуар. Всего-навсего. Однако, простояв так довольно долго, мальчик направляется к дому, собирается войти. Ева Мария встает со скамейки. То, что он выглядит несчастным, еще не означает, что он не преступник. Ева Мария следует за ним. Слышит его шаги на лестнице. Он поднимается. Она поднимается. Он останавливается. Пятый этаж, так она и думала. Пациент. Ева Мария проходит мимо. Мальчик колотит по фальшивой филенке. Сколько здесь сегодня уже перебывало таких недоверчивых паломников? Ева Мария оборачивается:
– Ищешь кого-то, голубчик?
– Мне нужен человек, который живет в этой квартире.
– Его нет дома.
Мальчик не двигается с места. Стоит в растерянности. Ева Мария спускается на одну ступеньку. Ей хочется его подбодрить. Если надо, она может и соврать.
– Я могу тебе чем-нибудь помочь? Моя квартира этажом выше.
Мальчик вытаскивает руку из кармана. Вид у него такой, будто не знает, куда ее девать. На ладони у него что-то блестит.
– Я хотел отдать ключи, он вчера потерял их на улице, рядом… рядом…
Мальчик не может закончить фразу. Ева Мария приходит ему на помощь:
– Рядом с трупом?
Мальчик кивает. Ева Мария старается сохранить спокойствие.
– Ты был там?
Мальчик опускает голову:
– Это мы с подружкой ее нашли. Мы в первый раз вместе ужинали, я хочу сказать – вдвоем с подружкой, и так это странно было… Но все получилось хорошо. Мы возвращались домой, я был счастлив, потому что она взяла меня за руку, раньше никогда такого не случалось, мы почти не разговаривали, и я чувствовал себя дурачком… это просто бред какой-то: я ведь молился, чтобы что-нибудь произошло, честное слово, пусть бы произошло что угодно, что нас задержит, я немного побаивался, страшновато было подходить к ее дому. Мы ведь даже еще ни разу не целовались. Я хочу сказать, ну… в смысле… – он коснулся пальцем рта, – вы понимаете… И я шел не очень быстро. Моя подружка увидела ее раньше меня. «Смотри, там вроде кто-то лежит на тротуаре!» Сначала мы подумали – бродяга, хотя в этом квартале такого не водится, и только когда подошли поближе, увидели, что это женщина, женщина в красивом платье, а потом увидели открытое окно и побежали. Тут в окне появился ее муж и что-то нам прокричал, но мы не поняли что. Мы не смели приблизиться к телу, мы даже и смотреть-то на него не решались, во всяком случае я. Ее муж очень быстро спустился, понял, что она мертва, и заорал. Она покончила с собой, да?
У мальчика такой потерянный взгляд. Ева Мария чувствует, что ему необходимо окончательно поставить точку под чудовищной сценой, с которой жизнь столкнула его без предупреждения: он оказался лицом к лицу со смертью. Ева Мария не колеблется ни мгновения. Можно и соврать.
– Да, вот именно. Она покончила с собой.
Ева Мария спускается на несколько ступенек, которые еще отделяют ее от мальчика. Она знает: в таких обстоятельствах физические действия лучше всяких душещипательных выкрутасов.
– Если хочешь, отдай мне ключи, я верну их Витторио.
Мальчик, ни на секунду не задумавшись, протягивает связку Еве Марии и, словно то, что он внезапно отделался от ключей, дало ему возможность наконец расслабиться, с облегчением плюхается на ступеньку. Вздыхает. Его телу стало легче. Но не его душе.
– Я никогда раньше не видел мертвецов.
Еве Марии хочется взять его за руку, но она себя одергивает. Садится с ним рядом.
– Я тоже.
– Повезло вам.
– Нет, я предпочла бы увидеть.
Мальчик удивленно смотрит на нее:
– Какие странные вещи вы говорите.
Ева Мария сжимает ладони.
– У меня была дочь, ее звали Стеллой. Ей было примерно столько, сколько тебе сейчас. Однажды утром я поцеловала ее, пожелала хорошего дня и она ушла на занятия. И больше я ее не видела, вот уже пять лет на прошлой неделе исполнилось. Ну так вот, понимаешь, мне кажется, лучше было бы увидеть ее мертвой, чем знать, что она мертва.
Мальчик опускает голову:
– Сожалею. Они столько людей убили.
Оба молчат, смотрят в никуда. Ева Мария пробует засмеяться. Безуспешно. Надо, пожалуй, сменить тему.
– Между нами говоря, жаль, что вам не удалось поцеловаться… могло получиться хорошо…
Мальчик улыбается почти по-детски, но мысли о случившемся его не оставляют.
– Вы знали эту женщину?
– Не столько ее, сколько ее мужа.
Улыбка на лице мальчика гаснет.
– Бедняга носился вокруг нее кругами как помешанный, лупил кулаками по стене, выл… он совершенно потерял голову.
– Ты сказал об этом полицейским?
Мальчик вскидывается:
– Полицейским? А при чем тут полиция? Мне нечего им сказать!
Мальчик перепуган. Он вскакивает со ступеньки. Сбегает по лестнице. Ева Мария не может его остановить. Да она и не пытается его остановить. Мальчик убегает, как убежал бы при слове «полиция» всякий подросток, не как убийца. Если убийца и возвращается на место преступления, то это не о нем, он иного склада. Ева Мария в этом уверена. Может быть, он просто-напросто скрыл от родителей, что ужинает с подружкой, а расскажи он об упавшей из окна женщине, пришлось бы и обо всем остальном рассказать, но признаться родителям, что ужинаешь с девушкой, в его возрасте просто немыслимо. «Так же, как для родителей – признаться своему ребенку в том, что накануне занимались любовью», – возможно, заметил бы Витторио. Ева Мария качает головой. Она слышит, как мальчик топает по ступенькам – ниже, ниже… Все равно полицейские отмахнулись бы от его свидетельства о горе и смятении Витторио. «Притворство, комедия, – заявили бы они, – все мужья, которые убивают жен, поначалу изображают смятение, бегают вокруг них как помешанные, лупят по стене кулаками и воют. А потом сознаются». Теперь Ева Мария на лестнице одна. У нее на ладони лежат ключи – лежат, как тело на земле. С пятого этажа. У этой несчастной женщины все, наверное, было переломано, так всегда бывает при падении с большой высоты. Подобные переломы были у мертвых desapareicidos, недавно выброшенных морем, изломанных, как никто никого не может сломать ни голыми руками, ни с помощью оружия. Даже если очень постарается. Ева Мария представляет себе, как Нептун возвращает тела, чтобы доказать вину высокомерных и до тех пор неприкосновенных палачей. Суровый Нептун, справедливый Нептун явил доказательство бесчинств хунты. Природа помогает людям судить людей. Одна часть Евы Марии убеждена в том, что Нептун, сжалившись над истерзанным неведением материнским сердцем, вернул бы ей мертвую Стеллу. Другая часть Евы Марии знает, что нет никакого Нептуна, и задается вопросом: неужели тело ее дочери все еще покоится на дне? Стелла, ее любимая девочка… неужели они расправились с ней так же, как с другими? Укол пентотала в среду вечером, самолет, открытая дверь, и живое тело, сброшенное с высоты в Рио-де-ла-Плата. Была ли она в сознании? Она плакала?
Умоляла? Кричала, падая в пустоту? Почувствовала ли она, как с нее слетает одежда? Или она уже была голая? Понимала, что вот-вот ударится о поверхность воды, прежде всегда ласково ее в себя впускавшей? Она так любила воду Разве может мать не почувствовать, когда умирает ее ребенок? Нет, Стелла не умерла, это невозможно. Ева Мария трясет головой, отгоняя непереносимое видение – тело дочери, лежащее на дне. По щекам Евы Марии катятся слезы. Она смотрит на уходящие вниз ступеньки. Если бы лестницы умели говорить, ступеньки рассказали бы ей, кто убил жену Витторио. Она все бы отдала, лишь бы узнать имя убийцы. Ева Мария встает. Она надеется, что через несколько дней убийство будет раскрыто и Витторио оправдают. А главное – она надеется, что вскоре окажется с ним наедине, как раньше, ей это так необходимо. Ева Мария выходит на улицу.
Прошло несколько дней. Она решила пойти на свидание в тюрьму. Она боялась, что ее к нему не пустят, но никаких препятствий не встретила. Единственное, через что придется пройти, – обязательный обыск. Слишком прекрасно, так не бывает.

 

Ева Мария снова открывает глаза. Смотрит на четыре ключа. Один из них – самозванец. Витторио глазам своим не поверил, когда увидел связку ключей на другом краю стола. На правильном краю стола в этой чертовой комнате свиданий. Ключи от его квартиры у Евы Марии. Наконец-то забрезжила надежда. «И все потому, что один мальчик испугался поцелуя… – Витторио засмеялся. Слишком возбужденно. – Вы ведь мне поможете, правда, поможете? Я не убивал Лисандру, я никогда не смог бы ее убить. Вы должны мне верить, Ева Мария, мне больше не на кого рассчитывать, сам я ничего сделать не могу, я заперт в этой проклятой камере, полицейские с меня не слезают, теперь они бесповоротно убеждены, что именно я убил Лисандру. Они нашли на месте преступления разбитого фарфорового котенка, совершенно безобидную статуэтку, заметили и коллекцию на полке в библиотеке, но, кроме того, они нашли… и это куда более серьезно! – они нашли на полу бутылку вина и два разбитых бокала. Плохо обернувшиеся посиделки с женой, такое часто бывает, вечер начался хорошо, закончился плохо. Сколько я ни твердил, что бокалы могли проваляться там несколько дней, что это ничего не значит, сколько ни оправдывался, говоря, что у нас никогда особого порядка не было, они отвечают, что я не первый, кто избавляется от жены… их послушать – муж, который убивает жену, самое обычное дело, это сплошь и рядом случается, они в упоении зубоскалят на все лады: в человеческой природе заложено такое неосознанное стремление, хоть раз в жизни оно – и это так и есть! – завладевает всяким… но я позволил эмоциям себя захлестнуть, а ведь кому, как не мне, надо бы уметь их обуздывать, сдерживать, утихомиривать, я позорю свою профессию, им за меня стыдно… Так и слышу, как они вслух перебирают возможные мотивы, пытаются понять, почему я перешел к действию, в их рассуждениях и намека нет на условное наклонение… Я ничего не могу поделать, они мне не верят, они не ищут убийцу Лисандры, они стараются обвинить меня – вот повезло-то, поиметь психоаналитика. Такой случай выпадает слишком редко, чтобы им не воспользоваться, наконец-то о них напишут в газетах, как-никак развлечение… эти полицейские совершенно ненормальные, но стоят на своем, я один против всех, даже мой адвокат с таким недоверием ко мне относится, что не может меня успокоить, не далее как сегодня днем он сказал, что дело скверно попахивает, даже он, похоже, не верит в мою невиновность, дальше ехать некуда, все одно к одному, с самого моего ареста у меня ощущение, что я бьюсь об стенку… вы – моя единственная надежда, и у вас ключи от моей квартиры, этого достаточно, надо найти убийцу Лисандры, полицейские искать не станут, а вы станете, вы ведь поможете мне, правда?»
Ева Мария уже не слышит звуков бандонеона, наверное, Эстебан ушел на свою вечеринку Ева Мария кладет ключи на письменный стол. Смотрит на прямую, но поседевшую сигарету, лежащую в выемке пепельницы, на повисший в воздухе длинный, еще целый, но уже готовый обрушиться столбик пепла. Ева Мария думает о хрупкости всего, что подвержено изменениям. Сколько времени эти частицы еще продержатся, не рассыпавшись? Она старается не задевать письменный стол. Глоток вина. Два глотка. Ева Мария думает. Расследование ведут полнейшие идиоты, ну конечно, можно забыть, что билет в кино купил у мужчины, но они не согласны, произвольность воспоминаний, с их точки зрения, – улика, такая у них стратегия. А в остальном это просто-напросто процесс против одиночества, это означает, что человеку нельзя оставаться наедине с собой, он обязан каждый час, каждую минуту своей жизни проводить в обществе, чтобы обеспечить себе алиби – вдруг его когда-нибудь обвинят понапрасну, как сейчас Витторио. Но ведь это нелепо и невозможно… Дознаватели дальше своего носа и видеть не хотят, ко всему подходят с меркой «наиболее частого случая», у них не реальность питает статистику, а статистика подминает под себя реальность, и это вполне естественно: поскольку профессия не позволяет им искать утешения в людях, они стараются найти утешение в цифрах. «Профессиональная деформация», как называют это некоторые. «Гарантированная судебная ошибка», – думает Ева Мария. Нет, не все мужья убивают своих жен. Ева Мария делает глоток вина. Можно подумать, полицейские используют трагедии подобного рода, чтобы проецировать на них собственные фантазмы, собственное влечение к убийству. Была бы она женой одного из этих полицейских – точно остерегалась бы его… Подозревать Витторио – еще куда ни шло, она согласна, это входит в их обязанности, но заранее осуждать недопустимо. Числа – предмет исследования, а не обобщения. Все равно как если бы она принимала в своем Центре отдельные данные за окончательные значения. Для каждого вулкана, для каждого извержения существуют свои цифры, почему бы не применять тот же подход и к людям? Да просто-напросто потому, что с человеком себя отождествляешь! Следователи, судьи, присяжные, праздные толкователи именно так и поступают: проецируют на обвиняемого то, что у них за душой, и после этого ошибке ничто не препятствует. Нельзя отождествлять себя с другим человеком – мы же не отождествляем себя с вулканом. Ведь ясно, что этот человек любил свою жену. Ева Мария ставит бокал. Сигарета вздрагивает, длинный серый столбик пепла осыпается. Ева Мария вздыхает. Она должна вытащить оттуда Витторио, она будет в одиночку сражаться на этом поле, где нет места цифрам, где имеют значение лишь догадки, потому что наитие у нас идет впереди логики, а она чувствует, что Витторио не мог убить свою жену. Тут как с вулканами – каждый день надо заново собирать информацию, при появлении новых элементов заставлять их говорить, и полагаться на них, и пытаться их истолковать, и ждать от человека, как ждешь от вулкана, что с каждым днем он станет открывать чуть больше. Ева Мария тянется за очками. Открывает маленький блокнотик в твердой черной кожаной обложке. Ищет чистый листок. И торопливо записывает.

 

открытая дверь в квартиру
громкая музыка в гостиной
открытое окно гостиной
опрокинутые кресла
упавшая лампа
разбитая ваза
разлитая вода
разбитая фигурка (фарфоровый котенок)
бутылка вина
два разбитых бокала
лежала на спине
голова повернута в сторону
ледяной лоб, струйка крови
глаза открытые, припухшие

 

Ева Мария закрывает маленький черный блокнотик. Встает. Засовывает ключи обратно – в карман брюк. Решено. Она выполнит просьбу Витторио. Ева Мария поеживается. Ей немного страшно.

 

– Эстебан! Эстебан!
Ева Мария толкает дверь. Эстебана в комнате нет. И велосипеда нет – крюк, на который сын его вешает, пустой. И бандонеона не видно. В коридоре она снова окликает сына. Тишина. Никого. Ева Мария пожимает плечами. Опять ушел на всю ночь.
Ева Мария надевает пальто. Обматывается шарфом. Белое резко выделяется на черном. Взгляд Евы Марии останавливается на кухонном столе. Там ее ждет ужин. Она натягивает перчатки. Тоже черные. Эстебан приготовил ей еду. Накрыл тарелку, чтобы еда не остыла. Теперь ужин и под крышкой, наверное, холодный. Все в конце концов остывает, даже вулканы. Ева Мария идет через кухню к стенному шкафу. Открывает его. Наливает себе стакан вина. Залпом выпивает. Выключает свет и выходит. На улице холодно. Ева Мария набрасывает шарф на голову. Она уже несколько месяцев не выходила из дома ночью. Садится в автобус. Смотрит, как за окном бегут огни, до чего они все-таки красивы, ночные огоньки, они успокаивают. Ева Мария чувствует связку ключей в брючном кармане. Она думает о мальчике, вспоминает, как он коротко прикоснулся к своему полудетскому рту Ей хочется знать, решился ли он наконец поцеловать свою подружку, хочется знать, хорошо ли получилось. Ее взгляд не отрывается от бегущих за окном фонарей. Ей приходит на память ее собственный первый поцелуй. Ей тогда не понравилось. И все же она улыбается. При воспоминании о первом поцелуе люди всегда улыбаются. Если целовались добровольно. От движения губ у нее появляются морщинки вокруг глаз. Белый шарф щекочет щеки. Неоновая лампа мигает. Как же они были потрясены, эти двое ребятишек: собрались впервые поцеловаться – и вдруг мертвое тело. «Мы только когда подошли поближе, увидели, что это женщина – в платье, в красивом платье». Витторио об этом не упомянул. Ева Мария вытаскивает из кармана блокнотик. Добавляет к записи еще одну строку:

 

в красивом платье

 

Автобус тормозит. Ева Мария вздрагивает. Ее остановка через одну, надо пробираться к выходу. Она думает о Витторио. В его камере, наверное, непроглядная темень, и нет никакой возможности ее рассеять, никакой кнопки, на которую можно было бы нажать, никакой двери, которую можно было бы открыть. Ему сразу показалось странным, что дверь в их квартиру открыта: Лисандра всегда запиралась на ключ и на задвижку, когда оставалась одна, даже днем, она всегда боялась, даже того, что было совершенно невозможно – вдруг кто-то войдет, спрячется в шкафу или в кладовке, дождется ночи и тогда нападет на нее… она была такой боязливой, ее так пугала ночь, потому что ночь словно бы заключала в себе все условия для возможной трагедии… Если Лисандра сидела, глубоко задумавшись, а он, войдя, заговаривал с ней, она вздрагивала и едва удерживалась, чтобы не закричать… когда он впервые ее увидел, его поразила эта уязвимость, да, конечно, она плакала, но ведь вовсе не обязательно считать плачущего слабым, можно грустить, не будучи слабым, Лисандра никогда не открыла бы дверь незнакомому человеку, Витторио был в этом убежден, она никогда не открывала, если в дверь звонили, всегда приходилось идти ему, и он иногда посмеивался над ней, в этом отношении они были такими разными… она неизменно запиралась на все замки, он мечтал о мире без дверей. Не надо ему было над ней смеяться: получается, Лисандра боялась не напрасно, может быть, интуиция ей подсказывала, каким образом она умрет? А что, если все мы инстинктивно, в глубине души, знаем, каким образом смерть когда-нибудь заберет нас, что, если наши неврозы связаны не с нашим прошлым, как всегда думают, а с нашим будущим, что, если это сигналы тревоги? Автобус останавливается. Следов взлома не было, стало быть, Лисандра сама открыла дверь. Витторио не мог отделаться от страшной мысли, от догадки, другой версии он не видел: кто-то из пациентов. Лисандра привыкла к тому, что некоторые из них звонят в дверь ближе к ночи, – такое случалось, редко, но случалось. В его отсутствие Лисандра никогда не открывала, но в тот вечер, может быть, запоздалый посетитель был настойчив… или посетительница — в конце концов, убивают не только мужчины, – и Лисандра сдалась, открыла… может быть, ее подтолкнул к этому страх перед насмешками мужа: вернувшись, он непременно попрекнул бы ее тем, что не открыла… Витторио трудно было поверить, что это один из его пациентов, но другого объяснения он не видел, с бесчинствами хунты давно покончено, а в незнакомца, который явился бы затем, чтобы убить Лисандру, он тоже не верил, хотя бы насчет этого полицейские были правы: не имеющий мотива убийца, явившийся ниоткуда к вам домой, чтобы вас убить, – такого не бывает или бывает очень редко… и ничего не пропало, он не мог этого не признать, вместе с полицейскими они обошли квартиру комната за комнатой, и, если не считать разгрома в гостиной, все оказалось в порядке, Витторио в этом убедился, ничего не украли… единственное, с чем не поспоришь, там была потасовка, и музыку, несомненно, включили так громко, чтобы заглушить шум и крики, но из-за чего могла начаться ссора?.. Его терзал один вопрос – не была ли Лисандра изнасилована, он с мучительной тревогой ждал результатов вскрытия, ему казалось немыслимым, что кто-то так сильно мог желать зла его жене, чтобы ее убить, зато сорвать на ней зло вполне могли, надо признать, такое возможно, нельзя никому помешать сосредоточить на тебе собственные фрустрации, собственную горечь, собственную ненависть… да, чтобы убить, надо было по-настоящему Лисандру ненавидеть, ведь это не был несчастный случай, никто просто так не открывает окно посреди зимы, это был трансфер, перенос на него, перенос на нее, но если Лисандра умерла из-за него, то он никогда себе этого не простит. Автобус останавливается. Ева Мария выходит.

 

одна две три четыре пять шесть семь восемь
она столько раз считала эти ступеньки с тех пор

 

девять десять одиннадцать двенадцать трина-
как стала приходить сюда каждую неделю по втор-

 

дцатъ четырнадцать пятнадцать шестнадцать
никам вот уже больше четырех лет это по меньшей

 

семнадцать восемнадцать девятнадцать двадцать
мере столько же как если взбираться на вулкан

 

двадцать один двадцать два двадцать три два-
Копауэ или может быть даже на Паюн Матру она

 

дцатъ четыре двадцать пять двадцать шесть
надеется то что она сейчас делает не глупость

 

двадцать семь двадцать восемь двадцать девять
Эстебан так настаивал надо чтобы тебе помогли

 

тридцать тридцать один тридцать два три-
мама надо чтобы тебе помогли мне говорили про

 

дцать три тридцать четыре тридцать пять
одного хорошего специалиста сходи к нему мама

 

тридцать шесть тридцать семь тридцать восемь
сходи к нему прошу сделай это ради меня она

 

тридцать девять сорок сорок один сорок два
надеется то что она сейчас делает не глупость

 

Ева Мария спотыкается.

 

сорок три сорок четыре сорок пять сорок шесть
Витторио то что ей надо она сразу это почувство-

 

сорок семь сорок восемь сорок девять пятьдесят
вала его вопросы ее ответы и даже паузы их мол-

 

пятьдесят один пятьдесят два пятьдесят три
чание их расхождения она всегда чувствовала себя

 

пятьдесят четыре пятьдесят пять пятьдесят
с ним свободно он никогда не был ни тупым ни

 

шесть пятьдесят семь пятьдесят восемь пятьде-
высокомерным никогда не лукавил и когда ей хоте-

 

сят девять шестьдесят шестьдесят один шесть-
лось рассмеяться то ей хотелось рассмеяться заго-

 

десят два шестьдесят три шестьдесят четыре
ворщическим смехом это не было насмешливым

 

шестьдесят пять шестьдесят шесть шестьдесят
мелочным желанием посмеяться над ним над его

 

семь шестьдесят восемь шестьдесят девять семь-
истолкованиями как у нее раньше бывало с другими

 

десят семьдесят один семьдесят два семьдесят
в глубине души она заливалась смехом ты ничего

 

три семьдесят четыре семьдесят пять семьдесят
не понял бедняжка ты попал пальцем в небо и

 

шесть семьдесят семь семьдесят восемь семьдесят
видишь ты меня в последний раз Витторио всегда

 

девять восемьдесят восемьдесят один восемьдесят
действовал уместно очень уместно он учил ее смот-

 

два восемьдесят три восемьдесят четыре восемь-
реть на вещи под другим углом под правильным

 

десят пять восемьдесят шесть восемьдесят семь
углом как забавно она всегда считает ступеньки

 

восемьдесят восемь восемьдесят девять девяносто
когда поднимается по лестнице и никогда не счита-

 

девяносто один девяносто два девяносто три
ет спускаясь она надеется то что она сейчас делает

 

девяносто четыре
не глупость

 

Ева Мария переводит дыхание. Девяносто четыре ступеньки. Их всегда оказывается столько. Ни одна не сбежала на какую-нибудь другую лестницу у которой репутация получше. Декорациям все равно. Скорее, никто не должен ее увидеть. Ева Мария следует инструкциям, которые дал ей Витторио. Вставляет самый маленький ключ из связки в замочную скважину, тянет дверь на себя. Поворачивает ручку. Ева Мария проскальзывает в квартиру. Скорее. Закрывает за собой дверь. От страха дыхание у нее учащается. Она прислоняется к двери. Глаза привыкают к темноте. Она едва удерживается от крика. Кто-то стоит, прижавшись к стене. Ева Мария сглатывает. Вешалка. На ней висит серая куртка. А так и кажется, что там человек. Проходя мимо, Ева Мария трогает куртку рукой. «Ну и напугала же ты меня». Толкает дверь кабинета, впервые к ней прикасаясь: дверь всегда была в полном распоряжении Витторио, он сам открывал и снова закрывал ее, впуская и выпуская пациентов, будто заключал сеанс в скобки. Ева Мария садится на диван. Ей надо собраться с мыслями. Ей так хорошо знакомо это мягкое сиденье. Она смотрит прямо перед собой – на большого павлина. Невозможно представить себе Витторио в другой обстановке, не на фоне этой огромной картины. Ева Мария вспоминает грязно-бежевые стены тюремной комнаты свиданий. Закрывает глаза. Снова открывает. Ей хотелось бы, чтобы напротив сидел Витторио и улыбался этой своей, такой привычной, всегдашней ободряющей улыбкой, а вместо того в павлиньих перьях отражается улыбка лунного серпа семнадцати дней от роду.
Ева Мария встает. Она следует инструкциям, которые дал ей Витторио. Маленький стенной шкаф рядом с батареей позади его рабочего стола. Ева Мария опускается на колени. Тянет на себя дверцу. Чуть отстраняется, чтобы впустить в шкафчик лунный свет. Ева Мария уже не в силах следовать инструкциям Витторио. Она больше не может действовать быстро. Она неспособна отвести взгляд от двух полочек с кассетами – эти кассеты ее гипнотизируют. Выстроились аккуратно в ряд. Стоят вертикально. На каждой белая наклейка с именем. Ева Мария вытаскивает одну кассету. «Бианка». Другую. «Карлос». Кассет всего двадцать три. Расположены в алфавитном порядке. Вот ее кассета. Ей не по себе. Записывать последний сеанс, чтобы потом, прослушивая кассеты в одиночестве, возвращаться к беседе с пациентом на свежую голову, искать в каждой записи фразу или слово, ускользнувшие от внимания во время сеанса, но способные по-новому осветить душу, работу и неврозы которой он неделю за неделей, месяц за месяцем пытался понять. Так Витторио объяснил ей в комнате свиданий. Двадцать три кассеты – по одной на пациента. Только последний сеанс: новая запись всякий раз делалась поверх прежней, прежнюю стирая. Он не всегда прослушивал записи, но хотел, чтобы у него была возможность это сделать, когда вдруг вспомнится какая-то мысль, промелькнувшая во время сеанса, фраза, произнесенная пациентом или им самим; хотелось воспринять ее заново, хотя и в прежнем контексте. Он называл это «запоздалым пробуждением» – своим собственным «запоздалым пробуждением», потому что – не надо себя обманывать – он не всегда оставался внимательным, разве столько продержишься, ни один человек не может быть постоянно начеку в течение всего рабочего дня, ни один человек не способен мгновенно схватывать абсолютно все. Ему случалось расслабиться, отвлечься, со стороны психоаналитика было бы лицемерием, неискренностью утверждать, будто он никогда не упускал ни единого слова, ни один человек не может похвастаться, что внимание у него никогда не ослабевает, вот магнитофон и помогал ему сглаживать последствия этой слабости. Ева Мария вздрагивает. Она слышит голоса. Поворачивается к двери. Это соседский телевизор. Скорее. Она складывает кассеты в свой рюкзак. «Ева Мария». Она смотрит на свою кассету. О чем они говорили во время последнего сеанса? Она уже толком не помнит, это уже далеко. Он-то слушал, а она бы не вынесла этого – слушать собственный голос, ужас какой! Разве не ужас – слышать, как изливаешь свои чувства, толкуешь о своем душевном состоянии, кружишь около себя самой, только вокруг себя, три четверти часа подряд только о себе и говоришь… ее и так всегда это смущало, хорошо еще, свою кассету ей слушать не придется, она терпеть не может слушать собственный голос. Ева Мария смотрит на свою кассету. Морщится.
Она действует быстро. Она следует инструкциям Витторио. Забрать все кассеты. Может быть, они наведут на след? Вдруг там найдется какая-то улика? вдруг всплывет что-то такое, что от него ускользнуло, он ведь не может помнить всего, что наговорили ему пациенты за последние недели, тысячи слов, многозначительных пауз, оговорок, может и намеков, и недомолвок… а вдруг один из них его предупреждал? угрожал – а он и не заметил?.. В конце концов, ревность, желание отомстить – все это возможно, во всяком случае, так ему казалось, это была самая правдоподобная из всех гипотез, которые он без устали выстраивал в этой проклятой камере, где вскоре ему останется только пересчитывать кирпичи. Ева Мария закрывает шкаф. Смотрит на свой рюкзак. Сокровищница Витторио. Главное – не допустить, чтобы кассеты попали в руки полицейских. Они слишком враждебно настроены, они запросто могут уничтожить доказательства, им явно куда больше хочется поиметь психоаналитика, чем посадить за решетку настоящего преступника, он достаточно от них натерпелся, достаточно пострадал от их идиотских умозаключений, от их манеры, сделав нелепые скоропалительные выводы, эти самые выводы использовать в качестве доказательств, – как ему не опасаться полицейских? Витторио, несомненно, прав. Ева Мария хмурится. Чуть не забыла. Еще одно дело. Она переворачивает коробку с бумажными платками, стоящую на маленьком столике между диваном и кожаным креслом, в котором всегда сидел Витторио. Магнитофон там, в коробке, спрятан в точно подогнанной под его размер выемке. Без кассеты. Для верности и спокойствия Ева Мария забирает с собой и коробку. Витторио на этом настаивал: если бы полицейские ее нашли, непременно стали бы его расспрашивать, для чего предназначалось пустое отделение. Правда, это означало бы, что расследование ведется, чего сейчас не скажешь, но Витторио тогда пришлось бы рассказать про записи, пришлось бы оправдываться перед судом, а он прекрасно видит, к чему бы это привело: суд над мужем, убившим жену, превратился бы в суд над психоаналитиком, который записывал на магнитофон своих пациентов. С точки зрения деонтологии поведение и впрямь недопустимое, но он был совершенно уверен, что это хорошо, он убедился, что во многих случаях такой метод полезен, что прослушивание ему помогает, но главное – он, как безупречный архивист, сохранял нечто вроде неизменяемой памяти измененной памяти пациентов и его собственной, а с каких пор сохранять что-то предосудительно? Ну разумеется, пациентам он об этом не говорил, если бы они знали, что их записывают, это стесняло бы их, они бы смущались, робели… Кстати, в том, что психоаналитик делает во время сеанса заметки, никто ничего плохого не видит, хотя, между прочим, ни один из них не говорит своим пациентам, что именно он записывает, ну да, конечно, это Метод с большой буквы, так вот, а его метод – с маленькой буквы – магнитофонная запись, он давно перестал делать заметки во время сеанса, это было совершенно неэффективно: пациент, стоило ему увидеть, что доктор пишет, замыкался в себе, отказывался от своих слов или терял нить… иные, задумавшись о том, что же они такого важного сообщили, раз психоаналитик это отмечает, забывали, о чем шла речь, появлялась дистанция, нарушалось плавное течение сеанса, толку от него было чуть, а вот с магнитофоном подобного никогда не случалось… Профессия определяется как цель, а не как метод, у всех полицейских разные способы вытаскивать сведения у свидетелей и подозреваемых, сейчас он сам испытывает это каждый день на собственной шкуре, только ведь и с психоаналитиками так же… Никогда не надо замыкать науку в методологии. И вообще, если бы во времена Фрейда появился магнитофон, да еще незаметный, этот первопроходец точно не отказался бы от такого ценного инструмента. Но Витторио прекрасно понимал, что никакие объяснения и никакие оправдания ничего бы не дали. Психоаналитик, записывающий своих пациентов! это подло! возмутительно! Припомнили бы Уотергейт, он всех восстановил бы против себя, ему уже заранее слышен дружный хор оскорбленных коллег, отрекающихся от него, его уже отстранили от должности мужа, нескольких показаний будет достаточно, чтобы отстранить его и от должности психоаналитика, его объявят бичом профессии и, несомненно, сразу же после этого, повинуясь пагубному действию сообщающихся сосудов, бичом, обрушившимся на его жену, – ее убийцей.

 

– Доброе утро, мама. Как спалось?
Сложенная газета на столе. Ева Мария поднимает глаза на Эстебана:
– Можешь дать мне наушники?
Эстебан направляется к холодильнику:
– Наушники?
– Чтобы музыку слушать.
– А на чем ты собираешься слушать музыку?
Ева Мария дует на свой мате. Внимательно рассматривает его.
– Ну да, ты прав… дай, пожалуйста, заодно и магнитофон. – Ева Мария отставляет калебас. Встает. – Так можно мне их взять?
– Прямо сейчас?
– Да.
– Разве ты не идешь на работу?
– Я работаю дома.
– Вот как?
– Мне надо кое-что сделать… заняться бумагами. Здесь мне будет спокойнее.
– Понятно… это что-то новенькое?
– Да.
Эстебан запускает руку в волосы, откидывает их сбоку, приглаживает сзади. Ева Мария в нетерпении расхаживает по кухне. От стола к двери. От двери к столу.
– Так можно мне их взять?
– Сейчас принесу.
Ева Мария идет за сыном. Они выходят из кухни. Несколько минут спустя Эстебан возвращается. Один. Садится за стол. Наливает себе стакан апельсинового сока. Разворачивает газету. Прислушивается. Тишина. Только еле слышно пощелкивают клавиши пишущей машинки. Эстебан поворачивается к окну. За занавесками тенью проплывает автобус. Эстебан улыбается. Лицо у него спокойное. Руки тоже. Он представляет себе лицо Евы Марии в обрамлении наушников. Интересно, какую же музыку она слушает? Она так давно не слушала музыки.
Дальше: Примечания