Глава первая
Сирайт
В октябре 1912 года пароход «Город Бирмингем», плывший по Красному морю, находился на полпути в Индию, и в один из солнечных дней на его передней палубе сошлись двое. Каждый пришел сюда своим ходом в надежде избежать участия в концерте, организованном кем-то из пассажиров; но они уже были слегка знакомы, а потому возможность пообщаться наедине не показалась им отталкивающей. Была середина дня.
Они устроились в уголке палубы, которая предоставляла им возможность наслаждаться как солнцем, так и тенью и была недоступна для свежего морского ветра. Оба принесли с собой книги, но вежливо отложили их в сторону, как только завязалась беседа.
Первому, Моргану Форстеру, было от роду тридцать три года, и он справедливо считал себя писателем. Его четвертый роман, недавно вышедший в свет, был принят настолько хорошо, что Форстер счел свои финансовые возможности достаточными для длительного путешествия. Ближайшие шесть месяцев он собирался провести вдали от дома – это было его первое бегство из Европы и второй раз, когда он надолго покидал свою мать. Его собеседником оказался армейский офицер, который возвращался в часть, стоявшую на северо-западной границе. Будучи на несколько лет моложе Моргана, молодой человек отличался привлекательной наружностью. Особенно выделялись зачесанные назад золотистые волосы и белозубая улыбка. Звали молодого человека Кеннет Сирайт.
До этого им уже приходилось беседовать, и неожиданно для себя Морган понял, что ему нравится этот молодой человек. Пароход был битком набит офицерами и их ужасными женами, но этот Кеннет Сирайт разительно отличался от армейского люда. Во-первых, молодой офицер путешествовал в одиночестве. Во-вторых, Морган заметил, с какой добротой его теперешний собеседник отнесся к единственному пассажиру-индийцу – добротой, на которую были столь скупы прочие пассажиры; и Моргана искренне тронуло это обстоятельство. Эти две особенности дали понять молодому писателю, что у него с юным офицером гораздо больше общего, чем казалось ему до этого. Хотя Морган провел на борту всего неделю, ему представлялось, что плывет он уже целую вечность. Его сопровождали трое друзей, но их компания уже начинала тяготить молодого писателя. Мыслями своими он уносился вперед, за морские горизонты. Часами без передышки Морган либо бродил по палубе, либо в бесцельной задумчивости сидел на перилах, глядя на летучих рыб, которые шлепались на бак, да на прочие водные создания, время от времени появлявшиеся из глубин, – медуз, акул, дельфинов. В такие минуты взгляд его проникал глубоко под поверхность моря. Однажды он увидел широкие алые полосы, колыхавшиеся на волнах, и ему сказали, что это рыбья икра, готовая породить мириады мальков, – нечеловеческие формы жизни, набухающие и зреющие, чтобы наконец появиться на свет в среде, чужой и враждебной человеку.
Морган же, похоже, увяз в своих отношениях с людьми. Каждое утро его встречали одни и те же лица. Корабль казался маленьким кусочком Англии, конкретно – округом Танбридж-Уэллс, который вдруг откололся от острова и отправился в самостоятельное плавание. По какой-то причине, быть может, оттого, что болтали больше других, женщины казались особенно невыносимыми. Общаясь с Морганом, женщины исходили из предположения, что он разделяет их чувства, что никоим образом не соответствовало действительности. Одна из путешественниц, молодая особа, находившаяся в активном поиске спутника жизни, пару раз исподтишка набрасывалась на Моргана, но каменное лицо писателя отвратило ее от дальнейших попыток.
Но что раздражало его более всего, так это бросаемые походя полные злобы реплики и замечания, которые он то и дело слышал за обеденным столом. Некоторые из них он занес в свой дневник, чтобы обдумать на досуге. Как-то дородная дама, которая служила медсестрой в Бхопале, между блюдами прочитала ему лекцию о том, сколь убога домашняя жизнь поклонников Магомета. Если уж детям из Англии приходится осесть в Индии, то они начинают говорить как полукровки, а это такой позор!
– А этот молодой индиец, что плывет с нами! – горячо шептала она Моргану на ухо. – Он же магометанин, правда? Говорят, в Англии он учился в приличной школе, но это что ему дало? Он-то считает, что принадлежит к нашему кругу, – просто смех!
У Моргана с молодым индийцем, имени которого он не помнил, нашлись общие знакомые, но парень был большой зануда и общение с ним не доставляло удовольствия. Морган сам относительно недавно стал избегать его компании, но антипатия, которую соседка по столу питала к индийцу, явно имела какие-то иные корни, и Моргану это было противно. Хотя эта дама не была исключением, почти все пассажиры парохода относились к индийцу с вежливым презрением. Только накануне одна из полковых дам, некая миссис Тёртон, заявила:
– Говорят, этот молодой индиец одинок. Так ему и надо. Они же не позволяют нам общаться со своими женщинами, так почему мы должны им навязываться? Если мы относимся к ним хорошо, они начинают нас презирать.
Морган хотел было возразить, но сдержался, о чем позже жалел.
Поэтому случайная встреча с златовласым юным офицером была событием вполне многообещающим. В Кеннете Сирайте крылось нечто неуловимое, что никак не вязалось ни с его военной формой, ни с его безукоризненной вежливостью.
Вначале они вели достаточно бессвязные разговоры о самом путешествии. Совсем недавно пароход прошел Суэцкий канал, и это событие – для Моргана – оказалось сродни посещению картинной галереи. Порт-Саид его разочаровал. Порт-Саид, как многие убеждали Моргана, являл собой ворота на Восток, но он не почувствовал ни запаха, ни вибраций восточной экзотики, ни ее красок – которых ждал и на встречу с которыми так надеялся. В городе был только один купол и ни одного минарета, а статуя строителя канала Фердинанда де Лессепса, одной рукой величественно указывая на канал, в другой словно сжимала связку колбасок. Конечно же, Морган сошел на берег, и арабы поначалу показались весьма привлекательными, но впечатление тут же оказалось испорчено, когда они столпились вокруг, пытаясь всучить Моргану пачки похабных открыток.
– Хотеть посмотреть что-то интим? Нету? А после чай? – верещали они.
Нет, в Порт-Саиде не было ничего воодушевляющего, ничего достойного внимания.
– За исключением угольной баржи, – предположил Сирайт.
– Да, – согласился Морган. – Именно баржи.
Конечно же, он помнил эту баржу! Точнее, те черные, покрытые угольной пылью фигуры, что в мгновение ока очнулись от ступора, в котором пребывали, и ринулись вверх по трапу, пританцовывая и переругиваясь, с корзинами угля за спиной. Когда вдруг упала темнота, одна из фигур неопределенного возраста и неопределимого пола встала на край борта с лампой, и в этом образе, в котором контрастно сошлись и глубокие тени, и ослепительно желтый свет, Моргану почудилось нечто одновременно и обнадеживающее, и пугающее.
Сирайт, как помнил Морган, находился там же. Они стояли рядом у поручней, наблюдая за происходящим. И хотя до той поры они еще не успели перемолвиться и словом, именно тогда, как вспоминал Морган, между ними и пробежала искра взаимопонимания.
Теперь они говорили о том, что их ждет по прибытии в Бомбей. До Агры они решили ехать вместе, но оттуда Сирайт направится в Лахор, а Моргану путь лежал в Алигар.
– Вы остановитесь там у друга? – спросил Сирайт.
– Да, – ответил Морган и после минутного колебания уточнил: – Он местный.
– Вот как? Я так и думал, – сказал Сирайт. – Очень рад, что это так, действительно рад. Вы ничего не узнаете об Индии, пока не наладите контакт с аборигенами, что бы кто ни говорил. У меня там довольно много знакомых. И весьма близких.
– Вряд ли ваши братья-офицеры одобряют ваши контакты.
– Между нами гораздо больше взаимопонимания, чем вы думаете, – принялся объяснять Сирайт. – Конечно, осторожность нужна. Важно знать время и место.
Он помолчал и, улыбнувшись, спросил:
– Ваш друг индус?
– Нет. Магометанин, – ответил Морган.
– Понимаю. Магометанин, – задумчиво проговорил Сирайт. – Тамошний люд считает индусов слишком чувственными – из-за их декадентской религиозной образности. С другой стороны, магометане – это люди Книги, как и мы. Могу вас уверить, что патаны – просто орда молодых дикарей, но я намереваюсь подружиться с многими из них. Это одна из радостей, ожидающих меня в связи с переводом в Пешавар. Раньше я служил в Бенгалии, в Дарджилинге, и провел там золотое время. Теперь я с не меньшим нетерпением смотрю в будущее.
Морган понял, что разговор принял странный для него оборот, и теперь они говорили о совершенно разных вещах. Тем не менее он кивнул головой:
– Я тоже.
– Вы ждете встречи со своим другом? – спросил Сирайт.
– О, да!
– Вы скучали в разлуке с ним? Как хорошо я понимаю это чувство! И мне приходилось его переживать. К счастью, в Индии вы можете легко утешиться. Это вам не Англия, там это гораздо труднее.
– Что труднее? – переспросил Морган.
– Найти утешение, – ответил Сирайт и, посмотрев на Моргана, что называется, со значением во взгляде, продолжил: – Всего пару недель назад, в Гайд-парке, я встретил конногвардейца.
Обеспокоенный и смущенный новым поворотом разговора, Морган демонстративно откашлялся и уставился на бегущие за бортом буруны. Сирайт сидел к нему вполоборота, в доверчиво-интимной позе. И вдруг после минутного молчания он заговорил о жаре. На первый взгляд это была совершенно иная тема, но она каким-то неявным образом вырастала из предыдущей. За последние несколько дней температура воздуха резко повысилась, и многие из пассажиров выходили спать на палубу. А не заметил ли Морган, что некоторые мужчины теперь носят шорты? Тем, кто постарше, этого делать не следует, сказал Сирайт, у них не настолько привлекательные ноги. И вообще, редкий англичанин может похвастать красивыми ногами – какая-то диспропорция в абрисе коленок. Однако же в Индии привлекательные ноги встречаются то и дело. Морган вскоре сам увидит, сколько там, в Индии, ног и ножек. В Индии плоть открыта гораздо откровеннее, чем дома, таковы уж здесь нравы.
Морган счел, что ему лучше никак не отвечать на это, а подождать и посмотреть, что последует за сим.
Наконец Сирайт вздохнул и промурлыкал:
– Во всем виновата проклятая жара.
– Согласен, – осторожно проговорил Морган.
– Одно вытекает из другого, – продолжал Сирайт. – Жара полностью меняет людей. Я имею в виду, люди приезжают в Индию и начинают вести себя так, как никогда не вели бы себя в Англии. И все из-за жары.
– Я буду носить пробковый шлем.
– Он вас не спасет.
– Уверяю вас, – проговорил Морган, – это шлем отличного качества.
– Не сомневаюсь, – покачал головой Сирайт. – Но спастись от самого себя он вам не поможет.
Лицо Сирайта вдруг изменилось, в его улыбке мелькнуло нечто чувственное, а возможно, и непристойное.
– Не уверен, что понимаю вас, – проговорил Морган.
– А я вот уверен, что понимаете.
В этот момент в недрах корабля послышался шум. До сидевших на палубе донеслись звуки музыки вперемешку с человеческими голосами, слегка приглушенными плеском воды, рассекаемой форштевнем. Обычный мир был рядом – рукой подать. Морган быстро огляделся, чтобы удостовериться, что они на палубе одни.
– Может быть, нам лучше сойти вниз и приготовиться к обеду? – предложил он.
Но, перед тем как он сделал первое движение, Сирайт склонился к нему и передал книгу, которую до того держал на коленях. Морган мельком глянул на протянутый ему томик, полагая, что это сборник стихотворений – такой же, какой лежал рядом с ним. Однако пухлая книжка в зеленом переплете выглядела как нечто совершенно иное, нечто более личное. На обложке было начертано таинственное слово «Педиктон», а внутри вместо типографски исполненного текста оказалась рукопись.
Хотя на той странице, которую открыл Морган, располагалось именно стихотворение.
…О, солнце Азии, волшебный Пешавар,
Где ароматом плоти загорелой
Его смущая, юный отрок смело
Любовнику себя приносит в дар…
– О господи! – воскликнул Морган. – Что это?
– Это история моей жизни, в стихах, – ответил Сирайт.
– Это вы написали?
…Но если свежесть юного туземца,
И нежная округлость ягодиц,
И томный взмах густых его ресниц
Не привлекут вниманья чужеземца,
В недоуменье скорбном взор потупив,
Ему вослед глядит он, и слеза
Туманит с поволокою глаза…
– Я же сказал, что во всем виновата жара, – громко рассмеявшись, проговорил Сирайт.
* * *
Почти не дыша, Морган передал содержание этого разговора Голдсворту Лоусу Дикинсону, когда они в своей тесной каюте переодевались к обеду. Даже теперь, по прошествии времени, Морган не освободился от шока, а пальцы дрожали, не слушаясь его, когда он застегивал пуговицы. Это было удивительно, сообщил он Голди, и так необычно! Так смело говорить с незнакомцем, так безрассудно раскрыться перед ним! Это не являлось исповедью – исповеди сопутствует стыд, а здесь не промелькнуло и тени стыда. Самым же замечательным было то, что Сирайт, похоже, гордился сознанием того, кто он таков и что собой представляет.
Морган и Голди в молчании смотрели друг на друга. Затем Голди поинтересовался:
– Он взял с тебя клятву в том, что ты никому не расскажешь?
– Нет, я думаю, он считал это само собой разумеющимся.
– Почему он верил, что ты…
– Я не знаю.
– А о себе ты ничего не рассказывал – так же смело и открыто?
– Да нет, – покачал головой Морган. – Похоже, мной он не слишком интересовался. Я немного рассказал ему о том, как живу в Англии, и он сменил тему.
– Вот как! – сказал Голди.
Он произнес это тоном, которым обычно выражают соболезнования, но то, что он почувствовал облегчение, было очевидно.
Обычно они и общались подобным образом – один делил воодушевление другого, после чего следовал бисер тонких намеков и аллюзий. Они многое умели сказать друг другу почти без слов, зная друг друга уже несколько лет, с того момента, когда Морган стал студентом Королевского колледжа, где Голди был доном, но их дружба расцветала неспешно и окончательно оформилась лишь недавно, когда Морган вышел из Кембриджского университета. Оба в равной степени беспокойные и нервные, возрастом обогнавшие свое время, они несли на себе проклятие безбрачья. Оба в прошлом имели несчастие любить – тайно и безответно. Они отлично понимали друг друга, а потому Морган знал, хотя Голди не проронил об этом и слова, что друг его не доверяет Сирайту. Тот, кого отличает подобная неосмотрительность, по-настоящему опасен.
Голди принадлежал к поколению, которое считало осмотрительность своей первой линией обороны. Пренебречь ею означало сделать шаг к катастрофе. Оскар Уайльд сел в тюрьму всего семнадцать лет назад. Морган, который был моложе Голди на двадцать лет, был не таким осторожным. Правда, только в теории – на практике он боялся Государства в той же степени, в какой боялся собственной матери. Свое состояние, даже наедине с собой, он не мог описать простыми и честными словами и говорил о нем только обходным путем, утверждая, что принадлежит к меньшинству. Он был одинок. В Кембридже, в своем кругу, Морган участвовал в обсуждении данного вопроса, но оно велось под безопасным теоретическим углом, словно касалось пустой абстракции. Говорить на эту тему не возбранялось; действие же – не прощалось. Пока данный предмет принадлежал царству слов, преступление отсутствовало. Но даже слова могли быть опасными.
* * *
В течение следующих нескольких дней Морган внимательно наблюдал за Сирайтом, все больше убеждаясь, что жизнь этого человека распадается на две части. Являясь публике в образе офицера, он надевал соответствующую маску, маску энергичного мужественного человека. В этой своей ипостаси он являлся офицером Личного Ее Величества Королевы Полка Западного Кента, храбрым и непреклонным защитником Королевства. Он мог громко смеяться и пить с товарищами по полку, дружески похлопывая их по плечам. Его любили и уважали, несмотря на то что он избегал женщин, которые плыли с ними на пароходе. Это была одна его ипостась, но имелась и иная, тайная, к которой Морган уже прикоснулся. Эту сторону своей природы, являющую собой истинный его характер, он открывал только тем, кому доверял. И если он сбрасывал камуфляж, то сбрасывал полностью. Тот первый разговор изумил Моргана, но затем, и скоро, последовали другие. На следующий день Морган привел Голди на бак, чтобы познакомить со своим новым другом, и почти сразу они втроем принялись обсуждать вещи, которых Морган никогда до этого не озвучивал, а если и касался, то только в своем личном дневнике, да еще и прибегая к тайнописи.
Возьмем, к примеру, коллекцию фотографий Вильгельма фон Глёдена, изрядно потертую, несмотря на аккуратное с ней обращение. Морган и раньше видел эти картинки, но в контексте, предполагающем холодное эстетическое созерцание. Сейчас же все было иначе. Изображения печальных сицилийских юношей, в свободных позах стоящих и сидящих среди античных руин и статуй, в руках Сирайта наделялись откровенной телесностью. В его голосе появлялась хрипотца, вызванная волнением и восторгом, которые он ощущал при виде нагих юношеских тел. Дерзкий и одновременно нежный взгляд над пушистыми усами.
– А взгляните-ка на этот распутный петушок, который под углом почти в сорок пять градусов отклоняется влево. Вот она, истинная красота! Я уже не говорю про яички, сколь они живописны, особенно то, что справа…
О чем бы ни говорил Сирайт, сила его слов даже мишурный блеск способна была превратить в сияние драгоценных камней. Он вслух прочитал Моргану и Голди написанный им короткий рассказ и, читая, едва справлялся с дыханием, настолько прерывистым и учащенным оно становилось в самых ярких эпизодах повествования. Он позволил им углубиться в свою эпическую автобиографическую поэму, которую назвал «Горнило страсти», и даже показал последние странички своей зеленой книжки, заполненной колонками цифрового кода – здесь, как он объяснил, был детальный отчет о его сексуальных победах, где указывались даты, места свиданий, а также возраст партнеров и количество успешно завершенных соитий. Партнерами его были по большей части юноши и молодые мужчины в возрасте от тринадцати до двадцати восьми лет, почти все – индийцы. Общее число их доходило до сорока.
До сорока! Сам Морган еще не имел сексуального опыта. Сияющие крылышки Эроса трепетали поблизости, их шум заполнял его внутренний мир, но сам божок любви был для него пока чужим и недостижимым. Прошло только три года с того момента, когда Морган до конца осознал, как в действительности выглядит соитие между мужчиной и женщиной, и ум его содрогнулся в изумлении. Чтобы произвести его на свет, его отец и мать приняли участие в подобном физиологическом акте? Немыслимое дело (но это должно было произойти, по крайней мере, дважды). Отец умер, когда Моргану не исполнилось и двух лет, и теперь, когда бы он ни созерцал своим внутренним взором картины любви, перед ним вставал образ его матери, Лили, вечно унылой вдовы средних лет. Так и сейчас, беседуя с Голди и Сирайтом, он видел свою мать.
Но мать осталась в Италии, с миссис Моу, подругой. Морган, хоть и ненадолго, был свободен от ее опеки и внимания и намеревался как следует распорядиться своей свободой. Тем не менее он пребывал в отчаянии, созерцая дистанцию, разделяющую его и Сирайта. Он понимал, что те действия, которые совершает во время своих свиданий Сирайт, равно как и детали этих свиданий, способны шокировать его, и тем не менее завидовал молодому офицеру, который так легко превращал желания в поступки. Так много секса, так много сливающихся друг с другом тел! Образы, всплывающие в сознании Моргана, беспокоили его и заставляли краснеть. Как это делает Сирайт? Как он проводит операцию по соблазнению очередной жертвы, какие слова говорит, какими жестами пользуется?
Возможно, у него талант, особый дар, которым Морган просто не обладает. Тем не менее теперь Морган увидел, что в мире есть иной способ существования, более наполненный, и, как только он понял это, все вокруг приобрело другие очертания. Все, кого он видел, наверняка вели двойную жизнь, одна из половин которой была скрыта от посторонних глаз; в каждом разговоре содержался второй, тайный смысл. Как-то вечером Морган проходил мимо Сирайта, который о чем-то разговаривал с пассажиром-индийцем, и воспринял их разговор совершенно в новом свете. Раньше он бы подумал: вот Сирайт просто беседует из душевной щедрости с индийцем, чтобы тому не было так одиноко на корабле, полном белых. Теперь же Морган думал об этом совсем не так. Сирайт и молодой индиец стояли бок о бок, негромко переговариваясь, и рука Сирайта нежно пожимала плечо собеседника. Они могли обсуждать и погоду, и маршрут парохода; но одновременно они беседовали о чем-то другом, тайном.
* * *
Размышляя обо всем этом, Морган подумал – а не друзья ли, с которыми он путешествовал, навели Сирайта на мысль о возможности познакомиться? Как и Голди, Морган был одиночкой, но они, все четверо, были людьми необычными, и им нравилось на публике подчеркивать свою несхожесть с пассажирской массой. И не исключено, что именно их странности послужили сигналом для Сирайта.
Им было хорошо вместе, и то, что они путешествовали всей компанией, было большой удачей. Голди получил от банкира и мецената Альбера Кона грант и решил использовать его для работы в Индии и Китае. Его научные интересы лежали в сфере социологии, и он собирался, каталогизируя тамошние тюрьмы, храмы и больницы, определить таким образом направление и содержание нравственного прогресса в интересующих его странах. Боб Тревильян (большинству известный как Боб Треви) решил, что для него настал подходящий момент посетить Восток, и сделать это без жены и детей – чтобы не мешали. Гордон Люс, давний знакомый Моргана по Королевскому колледжу, из Бомбея намеревался отправиться в Бирму, где его ждало назначение. Морган же – Морган путешествовал, чтобы вновь встретиться со своим индийским другом.
В глазах прочих пассажиров они были престранной компанией. Понятно, они осознавали меру своей эксцентричности и нисколько ее не скрывали. Временами они испытывали огромное удовольствие, громко обсуждая на людях такие глобальные вопросы, как достоинства прозы Достоевского в сравнении с прозой Толстого или наличие сценического таланта у Нерона, любившего, как известно, играть в римском цирке. Для офицеров, чиновников и просто путешествующих европейцев, каковые составляли основную массу пассажиров, нелепые выходки этих вечно посмеивающихся интеллектуалов были поводом держаться начеку. Однажды за чаем, когда, выстроившись в рядок, они попивали из чашек, сидевший напротив них офицер разразился диким хохотом. С виду они принадлежали к приличной публике, по сути же – не вполне. С ними не было жен, и они не участвовали в играх на палубе и в костюмированных балах, которые проводились внизу. Ирония, с которой они ко всему относились, принималась за недостаток серьезности. Поэтому их стали называть Профессорами, а иногда – Салоном. Произносилось это обычно тоном, в котором фамильярность уживалась со злобой.
В один из последующих дней Сирайт стал почетным членом Салона; отныне он восседал с Профессорами за одним столом и прогуливался в их компании по палубе. Относясь к нему поначалу с опаской, в конце концов Морган и его спутники пришли к выводу, что Сирайт им нравится. Под маской военного скрывалась поэтическая душа, настоящий романтик. Он был начитан, остроумен, и с ним было легко. Манеры у него были самые благородные, а жизнь – изумительно интересной, о чем он поведал в серии замечательных анекдотов, в которых частенько сам препарировал себя собственным остроумием. Их он рассказывал, играя своим богатым баритоном, подходящим и к громким разговорам, и к интимной беседе. Вскоре он принялся настаивать, чтобы они непременно посетили его на границе, где стоял его полк, и все согласились, что это отличная идея. Он бы свозил их на пикник к Хайберскому перевалу, соединяющему Пакистан и Афганистан, и показал бы самый край империи.
Но пока нужно было завершить путешествие на корабле, по обеим бортам которого до самого горизонта простирались искрящиеся солнечными бликами морские просторы. Многие пассажиры, в возбуждении ожидавшие появления на горизонте твердой земли, часами не отходили от поручней. Первыми предвестниками приближающейся суши послужили две бабочки, порхавшие над палубой. Заметив их, Морган воодушевился, но бабочки исчезли, а земля все еще не показывалась.
На следующее утро Треви разбудил его и сообщил, что Индия уже видна. Они вчетвером выстроились на палубе и разочарованно смотрели, как темная полоса на горизонте превратилась в то, чем и была, – в цепь печальных облаков. Но чуть позже в морской дали действительно появилось то, что, вне всякого сомнения, являлось сушей – линия красных холмов, по всей видимости, необитаемых. По одному ему известной причине Морган вспомнил Италию. Уже достаточно давно он заметил сходство береговой полосы Южной Европы и Южной Азии – и там и здесь в море выдавались три полуострова, при этом в северной части центрального громоздились горы; Цейлон же вполне мог занять место Сицилии. Но открывающуюся перед ним Италию он не узнавал, словно она явилась ему во сне, беспокойном и намекающем на некую угрозу. Наконец они прибыли под аккомпанемент соответствующих случаю суеты и скуки. Последний обед в компании совершенно несимпатичных людей – и вот уже гребные баркасы понесли их к береговой линии. Когда они приближались к берегу, Морган, сидевший на корме маленького суденышка рядом с Голди, заметил на передней банке Сирайта, который устроился рядом с молодым индийцем, и беспокойные воспоминания охватили его.
– Интересно, почему это Сирайт хотел его убить? – сказал он.
– Что? – не понял Голди. – Что ты имеешь в виду?
Морган напомнил Голди об инциденте, произошедшем около двух недель назад в Порт-Саиде. По кораблю гуляла странная история: индиец пожаловался стюарду на своего соседа по каюте за то, что тот якобы хотел выбросить его за борт. Потом, правда, они помирились и вновь стали лучшими друзьями. Тогда Морган не придал этому значения, но сейчас вместе с вопросом, который беспокоил его, воспоминание вернулось.
Голди озадаченно прищурился.
– Ты ошибаешься, – сказал он. – Это был не Сирайт.
– Вот как?
– Конечно же, не он. Сирайт рассказал мне эту историю.
– Ну разумеется, – согласился Морган, изрядно смутившись. – Не понимаю, почему я так сказал…
Не было никакой логики в предположении, что Сирайт может делить каюту с индийцем; более чем невероятная мысль. Морган не знал, как это могло прийти ему в голову. Но позже, когда он уже окончательно уверился в своей ошибке, история, которую он себе вообразил, продолжала его занимать. Страсть в тесной клетке каюты, под жарким пустынным небом, страсть, чреватая жаждой смерти, – он чувствовал, что это могло бы стать началом рассказа.