Глава седьмая. ОЧЕНЬ ПЕСТРЫЙ ДЕНЬ
Из Юлькиного двора я возвращаюсь очень подавленная. Я хорошо знаю и живо представляю себе, — что происходит там, куда Юлькина мама понесла свою калеку-девочку.
Острабрамская (по-русски — Островоротная) улица, как река, запруженная плотиной, перерезана поперечной стеной и большими старинными воротами: стена соединяет обе стороны улицы. Это и есть Остра Брама — Острые Ворота. Узкая Острабрамская улица вливается в эти ворота, как под мост, и снова, вылившись из них, течет дальше. Ворота глубокие и двухэтажные. В верхнем их этаже, над самым проездом, помещается часовня с чудотворной католической иконой Острабрамской божией матери.
Икона почти всегда скрыта завесами. Только в часы богослужения завесы откидываются; в теплые месяцы распахиваются и большие зеркальные окна. Из часовни льются тогда глубокие звуки невидимого органа, и в мерцании множества свечей видна чудотворная икона. На иконе изображена Острабрамская божия матерь: склонив голову, украшенную драгоценным венцом, и прижимая к груди руки, божия матерь не то молится, не то прислушивается к чему-то.
Говорят, будто Острабрамская божия матерь творит чудеса: исцеляет больных — люди, разбитые параличом, начинают ходить, слепые прозревают. Правда, случаев такого исцеления никто в городе сам, своими глазами, никогда не видел, но ксендз Недзвецкий — ксендз нашего прихода, тот самый, которого так слушается Юлькина мать (и Юзефа его уважает, и полотер Рафал тоже!), — так вот этот ксендз Недзвецкий говорит, что Острабрамская божия матерь исцеляет теперь больных реже, чем в былое время, потому что сами люди стали хуже, слабо верят в бога, вообще очень испортились… Но, может быть, Острабрамская божия матерь все-таки исцелит Юльку?
Левый тротуар Острабрамской улицы начинается от костела святой Терезии. Тут, прямо на улице, стоят столики, покрытые зеленым сукном, и монахини в больших рогатых чепцах, похожие на сушеные грибы, продают здесь крестики, четки, иконки, молитвенники. А дальше, за этими столиками, — на каменных плитах тротуара стоят на коленях молящиеся. Иные из них молятся даже не на коленях, а распростершись во весь рост ничком. Юзефа говорит, это значит: «Острабрамская божия матерь, вот я лежу перед тобой на земле, — услышь, исполни мою мольбу!» Некоторые богомольцы стоят и лежат так целыми часами, глаза их устремлены на часовню с иконой. Они часто крестятся, иногда с силой ударяют себя в грудь, губы их быстро-быстро шевелятся, что-то шепчут, они не видят ничего вокруг себя, не чувствуют холода каменных плит тротуара.
Вот так, наверно, стоит сейчас Юлькина мама со своей дочкой. И может быть, лежит с нею, распростершись на каменных плитах?.. День сегодня холодный, сумрачный, небо все в облаках, таких грязно-белых, как вата, пролежавшая всю зиму между оконными рамами. Только бы не было дождя!
Юзефа как раз занимается окнами. Отскоблив ножом замазку и бумажные проклейки, она выбрасывает вату и моет окна. С самой осени они были заперты и теперь раскрываются с легким треском облегчения.
В доме тихо. Папы, конечно, нету. Цецильхен куда-то ушла, маме нездоровится, и она лежит у себя. Я расставляю на столе фигурки, вырезанные из «Ромео и Джулии», заставляю их здороваться: «Здрасте, как вы поживаете?», или расходиться в разные стороны: «Прощайте, я уезжаю в Брамапутру!»
Юзефа делает то, что вчера начала делать мама: переводит квартиру на летнее положение. Я это очень люблю! Убирают в нафталин все, что мешает жить и бегать, — ковры, занавески. Везде — самый роскошный беспорядок: в папином кабинете, где обычно сохрани бог забыть не то что куклу, а хотя бы один кубик, теперь все сдвинуто с места, и посреди комнаты нахально раззявил пасть большой обшарпанный сундук — он уже сожрал ковер, сейчас проглотит папину шубу. На мебель надеты чехлы, это тоже отлично: с них пятна отстирываются в раз-два-три, не то что с мебельной обивки! Комнаты кажутся просторнее, чем зимой, в них как-то по-весеннему гулко. Юзефа моет окна, макая тряпку в ведро в водой, и промытые стекла кажутся веселыми, как деревья после дождя…
Ох, что-то там с Юлькой!..
Ну вот, так я и знала! Ветер сдунул со стола все мои фигурки, и две из них, «графиня Каплет» и «граф Монтекки», упали в ведро с водой!
Я уношу все свое хозяйство к маме и там сосредоточенно стараюсь обсушить обоих утопленников, выловленных мною из ведра.
— Что там у тебя? — спрашивает мама.
Я показываю ей фигурки из «Ромео и Джулии». Но мама почему-то не восхищается ими.
— Какой вздор! — говорит она. — Почему «Джулия»? Почему «Каплет»? Что с нее каплет? И еще какой-то «принц Париж»!
Можно подумать, что это я придумала для них имена!
— А как же их звать?
— Во-первых, не «Джулия», а «Джульетта»…
— Разве это не все равно? — удивляюсь я.
— Нет, не все равно! — упрямо настаивает мама. — Я тебе сейчас расскажу эту историю, и ты поймешь, что в ней нельзя изменить ни одной буквы… А впрочем, ты, пожалуй, этого не поймешь… — начинает сомневаться мама.
Я клянусь, божусь, уверяю, что все пойму!
И мама рассказывает мне то, что всякий человек, однажды узнав, помнит всю жизнь до самой смерти.
— В итальянском городе Вероне жили две семьи: семья Монтекки и семья Капулетти… И они смертельно враждовали между собой!
— Как это — смертельно?
— Ну, они по всякому поводу затевали ссоры, драки, нападали друг на друга, даже убивали…
— Умалишоты? — догадываюсь я.
— Нет, просто это было очень давно, несколько сот лет тому назад, а тогда люди имели привычку решать все споры оружием. И до того они между собой враждовали, эти Монтекки и Капулетти, что даже слуги их, чуть, бывало, сойдутся, начинают драться!
— Совсем дураки какие-то!
— Слушай дальше. В семье Капулетти была дочка, Джульетта. А в семье Монтекки — сын, Ромео.
— Вот эти, да? — показываю я на фигурки. — И они тоже дрались и ссорились?
— Нет! — говорит мама очень серьезно, даже торжественно. — Нет, они полюбили друг друга. Полюбили больше всего на свете. Они хотели пожениться. Но ведь, их семьи были во вражде! Ромео и Джульетта не смели даже заикнуться о своей женитьбе — там сейчас же началась бы такая кутерьма, такая резня! Им бы не позволили пожениться…
— И они не поженились?
— Они поженились! Вот этот, — мама показывает на фигурку с подписью «фра Лоренцо», — этот был священник, и он тайком обвенчал их…
— Молодец! — говорю я бумажной фигурке. — Молодец, фра Лоренцо!
— Но в тот же вечер, — продолжает мама, — случилась страшная беда! Молодые люди из семьи Капулетти затеяли ссору с Ромео и его приятелями, пошли в ход шпаги, и Ромео, защищаясь, убил в драке двоюродного брата Джульетты!..
Я слушаю, боясь пропустить хоть одно слово.
— Тогда веронский герцог — он у них был вроде царя — повелел изгнать Ромео из города. «Уходи куда хочешь, живи где хочешь, но не смей появляться в нашем городе Вероне!»
— А Джульетта?
— А Джульетту ее родители решили выдать замуж вот за этого, за принца Париса… Что было делать Джульетте? Ведь она-то знала, что у нее есть муж — Ромео! Их обвенчал фра Лоренцо. Но она не могла бежать к Ромео, как он не смел примчаться к ней в Верону, откуда его изгнали… Ну вот, ты сломала карандаш!.. Пожалуйста, перестань портить вещи!
Я прижимаю мамины руки к своему лицу. Я не могу выговорить ни одного слова…
— И вот назначили свадьбу Джульетты с принцем Парисом… Но тут опять пришел на помощь фра Лоренцо. Он предложил Джульетте выпить такой напиток, от которого она сделается совсем как мертвая: холодная, ничего не будет слышать, видеть, чувствовать… Как мертвая!
— Но это будет «как будто»?
— Да, это будет «как будто», только на несколько часов, а потом она опять оживет. Но пока все поверят, что она умерла, ее положат в гроб и снесут в подземелье, где ставят гробы со всеми покойниками…
— Ой!
— А фра Лоренцо тем временем пошлет гонца к Ромео, чтобы тот сейчас же мчался в Верону, и поспел к той минуте, когда Джульетта оживет… Когда действие напитка прекратится, Джульетта очнется, увидит Ромео, который уже будет ждать ее пробуждения. Они скроются вместе и будут жить где-нибудь, где их никто не знает. И будут счастливы…
Я вздыхаю с таким облегчением, я так весело хлопаю в ладоши, что маме жалко разрушить мою радость.
— Все, мамочка?.. Так все и случилось?..
Мама смотрит r окно и неохотно отзывается:
— Да, в общем… Почти все…
— Почему «почти»? А что было еще?
— Так ведь фра Лоренцо только придумал это… А вышло-то не так!..
— А как? — пугаюсь я.
— Джульетта согласилась выпить напиток. Она стала как мертвая, ее положили в гроб и снесли в подземелье… Но гонец, которого фра Лоренцо послал к Ромео, чтобы все ему объяснить, этот гонец не застал Ромео!.. Потому что до Ромео еще раньше дошла весть о том, что его Джульетта умерла. Жить без Джульетты Ромео не мог. Он купил флакон яду и помчался в Верону, чтобы выпить этот яд около гроба своей Джульетты…
— А фра Лоренцо не объяснил ему?
— Ромео не встретился с фра Лоренцо. Он пришел ночью в подземелье, увидел мертвую Джульетту в гробу. Ромео не знал, что она скоро оживет, он выпил яд и умер…
— А Джульетта? — спрашиваю я «насморочным» голосом.
— Джульетта скоро очнулась. Ей было страшно ночью в подземелье среди гробов, но она думала: «Сейчас придет Ромео!» и радовалась! Но Ромео лежал мертвый около ее гроба. Тогда Джульетта взяла его кинжал и закололась… Потому что жить без Ромео она не могла так же, как он не мог жить без нее.
— А эти? Эти? — показываю я с ненавистью на супругов Монтекки и супругов Капулетти.
— Когда они прибежали в подземелье, фра Лоренцо сказал им: «Вот что наделала ваша бессмысленная вражда! Вы сами убили своих детей!»
Я долго молчу, потом говорю с огорчением:
— А я еще давеча вытащила этих проклятых дураков из ведра!
И тут же, уйдя в соседнюю комнату, яростно топлю в Юзефином ведре все четыре бумажные фигурки супругов Капулетти и Монтекки! Легкие бумажные фигурки все снова всплывают на поверхность, и я свирепо стараюсь затолкать их шваброй поглубже, на самое дно ведра. Пусть тонут! Так им и надо!
— Что это вы делаете? — раздается над моей головой мужской голос, такой густой и низкий, как будто он идет не из горла, а из-под ног своего обладателя.
Я оборачиваюсь. Надо мной стоит незнакомый человек, до того занятный, что я мгновенно забываю о злополучных родителях Ромео и Джульетты. У незнакомца совершенно круглое лицо, как луна, вышитая на спине у клоуна (я видела недавно в цирке). Это круглое незнакомое лицо без бороды и усов кажется таким мягким, ласковым, что хочется его потрогать пальцами! На этом ласковом лице словно не хватает кожи, так что всегда закрыты либо рот, либо глаза. Когда незнакомец улыбается, глаза пользуются тем, что освободилась кожа, закрывавшая рот, и закрываются. Он и сейчас, разговаривая со мной, улыбается, И такая у него приветливая, заразительная улыбка, что и у меня вдруг расплывается рот до ушей!
— А кто вы такой? — спрашиваю я.
— Я пришел к вам в гости…
— В гости? А папы нет, он в госпитале… И мама лежит..
— Знаю, — говорит незнакомец. — Но я пришел в гости к вам, Саша Яновская.
Никто никогда не говорит мне «Саша», — я даже сама говорю о себе, что я «Сашенька», и, когда пишу письмо кому-нибудь из моих дядей или теток, подписываюсь: «Твоя любящая Сашенька». А этот незнакомец называет меня «Саша Яновская!» Это звучит для меня торжественно, словно бы гость говорил мне, как денщик говорит нашему соседу-офицеру: «Ваше благородие»… И потом, этот взрослый человек пришел в гости — к кому? Ко мне!
Я важно усаживаюсь на диван и величественным жестом предлагаю незнакомцу сесть в кресло. Потом я говорю самым «взрослым голосом»:
— Как вы поживаете? Как ваше здоровье?
Однако, вместо того, чтобы ответить, как полагается взрослому человеку: «Мерси, ничего себе, а вы?», гость вдруг говорит:
— А вы бы лучше спросили, как меня зовут… Павлом Григорьевичем меня зовут.
Я делаю последнюю судорожную попытку двинуть разговор по «взрослому» руслу:
— Павел Григорьевич? Очень красивое имя!..
Но Павел Григорьевич вдруг подмигивает на ведро:
— А что это вы делали там с ведром, когда я пришел? Вы были так заняты… я даже боялся вам помешать!
— Это так… пустяки, — объясняю я, снисходительно махнув рукой. — Просто надо было утопить нескольких человек… Ужасно подлых!
— Зачем?
— А чтоб они больше не делали ничего плохого!
— Так-так-так…
Павел Григорьевич кивает одобрительно. Очевидно, он тоже считает, что подлецам нельзя позволять делать подлости.
Но тут взгляд Павла? Григорьевича падает на только что вымытое Юзефой окно, и он качает головой уже неодобрительно. Окно в самом деле вымыто плохо. Юзефа не успела протереть его как следует — ей надо было бежать на кухню, чтобы помешать супу выкипеть, жаркому — подгореть, молоку — уйти, — и окно осталось в неровных полосах.
Павел Григорьевич встает с кресла, подходит к окну, быстро достает из кармана газету и необыкновенно ловко, умело протирает этой газетой стекла. Можно подумать, что он всю жизнь только этим и занимался! Стекла сразу благодарно светлеют, как сияющие человеческие глаза.
— К-к-как вы это хорошо умеете! — восхищаюсь я.
И тут выясняется, Павел Григорьевич умеет… Ох, чего только он не умеет! Он умеет засеять поле рожью и, когда рожь поспеет, сжать ее серпом. Умеет класть заплаты на сапоги. Он умеет поставить избушку, — правда, как он сам говорит, «кривоватенькую», — и даже сложить в ней печку. Умеет ставить капкан на зверя, стрелять дичь, ловить рыбу, он умеет даже печь хлеб! Впрочем, это, по-моему, не очень нужное дело: гораздо проще купить хлеб в булочной. Услыхав это мое соображение, Павел Григорьевич смеется; на его лице, похожем на полную луну, показываются ровные белые зубы, а глаза сразу исчезают в освободившихся складках кожи.
— Ох, Саша Яновская, вы думаете, везде есть булочные?!
Оказывается, Павел Григорьевич живал в таких местах, где нет ни булочных, ни кондитерских, ни колбасных, даже почты нет! И людей тоже почти нет на много верст кругом!
— Ко мне-то все-таки люди приезжали… даже издалека.. Лечиться приезжали…
— Значит, вы доктор?
— Нет. Не совсем доктор. Я почти доктор… Учился на медицинском факультете, только доучиться мне не пришлось. Но я доучусь! Через два-три года доучусь и буду совсем настоящий доктор… Вот какая вы хитрая, Саша Яновская! — Павел Григорьевич грозит мне пальцем. — Все выспросили, что я умею, а про себя ничего не рассказали. Ну, выкладывайте, — вы-то что умеете?
Ну вот… Что я умею? Ничего я не умею… Ох, если бы я умела петь, или плавать, или еще что-нибудь выдающееся! Что же мне ответить? Что я умею, играть в крокет, прыгать через веревочку, ловить сеткой бабочек? Это всякий дурак умеет…
Я смущенно молчу, теребя бахрому диванной подушки.
— Понимаю! — серьезно говорит Павел Григорьевич. — Вы умеете ковырять диван. И — топить подлых людей в ведре с водой… Ну, а, например, читать? Писать?
Я хватаюсь за это, как утопающий за корягу.
— Умею! Конечно, умею! Очень даже умею!
— А ну, прочитайте мне что-нибудь… что-нибудь ваше любимое!
Я иду к этажерке с моими книгами. Любимое? Там много книг, и почти все — любимые. Среди них есть одна, синенькая, и называется она очень скучно: «Галерея детских портретов». Но это совсем не скучная книга, наоборот! Там описано детство разных людей из взрослых книжек: Наташа Ростова и брат ее Петя — из книги «Война и мир»; Илюша Обломов и Андрей Штольц — из «Обломова»; Марфенька и Верочка — из книги «Обрыв» и другие еще.
— Ну, прочитайте мне вслух что-нибудь очень хорошее, — просит Павел Григорьевич.
Что мне прочитать? Я очень люблю рассказ о Пете Ростове. Во время нашествия Наполеона на Россию Петя Ростов, совсем молоденький, почти мальчик, пошел добровольцем в армию. Он был добрый ко всем, ласковый, раздаривал все, что имел: перочинный ножик, кофейник, изюм. «Отличный изюм, берите, — говорил он, — без косточек». Он жалел пленного мальчишку-барабанщика… А сам какой храбрый был! Ночью, переодетый во французский мундир, поехал с другим офицером в разведку — прямо в неприятельский лагерь!.. А на следующее утро в боевой схватке с французами Петя Ростов был убит…
Об этом я и читаю Павлу Григорьевичу:
— «…Ура! — закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым. Послышался залп, провизжали пустые и во что-то шлепнувшиеся пули… Петя скакал на своей лошади… странно и быстро махал обеими руками и все дальше и дальше сбивался с.седла на одну сторону. Лошадь, набежав на тлевший в утреннем свете костер, уперлась, и Петя тяжело упал на мокрую землю… Пуля пробила ему голову… Денисов… подъехал к Пете, слез с лошади и дрожащими руками повернул к себе запачканное грязью и кровью, уже побледневшее лицо Пети. „Я привык что-нибудь сладкое. Отличный изюм, берите весь“, — вспомнилось ему…»
Когда я читаю про себя, глазами, это описание гибели Пети, я — что таить? — всегда плачу. Но Павлу Григорьевичу я читаю это даже без дрожи в голосе: что-то подсказывает мне, что Павел Григорьевич, как папа, «ненавидит плакс».
— Ай да Саша Яновская! — Павел Григорьевич, видимо, доволен. — Читаете вы хорошо. Ну, а как пишете?
— Хуже… Неважно пишу… — признаюсь я.
Павел Григорьевич диктует мне несколько предложений. Потом смотрит, что я написала.
— Ошибок, правда, нет, но почерк! Ох, какой почерк! Как курица лапкой нашкарябала…
Павел Григорьевич задает мне несколько арифметических задач. Решаю я их не очень блестяще. В общем, Павел Григорьевич почему-то устраивает мне настоящий экзамен.
В разгар моих арифметических затруднений в комнату входит папа.
— Ну как? — спрашивает он у Павла Григорьевича. — Познакомились с моей Пуговкой?
— Даже, кажется, подружились! Правда, Саша? И знает она довольно много… Я приду завтра в десять утра — это будет наш первый урок. Думаю, что в августе ее примут в гимназию…
Так вот зачем приходил Павел Григорьевич и расспрашивал; что я умею! Какой хитрющий — я и не поняла ничего… Я очень радуюсь, что у меня будет такой учитель, с таким милым лицом, похожим на круглую луну! И столько он умеет такого, чего никто не умеет, и в стольких местах побывал, где никто не бывал!..
Но после ухода Павла Григорьевича у нас разыгрывается настоящая трагедия.
Все мы сели за стол, даже мама, накинув халат, сидит с нами. Из кухни с суповой миской в руках появляется Юзефа. Она ставит миску на обеденный стол с такой яростью, что по поверхности супа идут мелкие волны. Потом низко кланяется сперва папе, потом маме и мрачно говорит:
— Прощайте! Ухожу от вас…
— Почему? — спрашивают одновременно и папа и мама, не выражая, впрочем, никакого испуга или отчаяния, потому что Юзефа задает такие представления довольно часто.
— Ухожу, и все! Не хочу арештантов видеть!
И Юзефа начинает плакать, горестно качаясь из стороны в сторону. Я бросаюсь к ней:
— Юзенька, дорогая! Не уходи!
Обнимая меня и качаясь со мной, Юзефа причитает:
— Ох ты, моя курочка, беленькая моя, шурпатенькая моя! Я тебя берегла, я тебя растила, я тебя годовала-пестовала… Нет, плоха Юзефа — привезли немкиню: «На, немкиня, мордуй ребенка!» А теперь еще и арештанта позвали: «На, арештант, учи ребенка!» А уж арештант, ен нау-у-учит! — завывает Юзефа.
— Перестаньте, Юзефо! — стучит папа вилкой о стол. — Какой арештант? Что вы такое плетете?
— Арештант! Арештант! — кричит Юзефа с азартом. — И не стукайте на меня вилкой! Мне соседская Ольга сказала: «Наняли твои господа учителя-арештанта! Его из студентов прогнали, ен против самого царя бунтовался! Три года у Сибири держали — у самом снегу жил, арештант! И в бога не веруеть, вот какой…»
Юзефа плачет, вытирая глаза одним концом своего платка, а нос — другим концом.
А папа и мама смеются!
Я совсем теряюсь: кому же верить?
Юзефа перестает плакать так же неожиданно, как начала. Похватав со стола опустевшие тарелки и суповую миску, она уносит их на кухню. Затем возвращается и ставит на стол второе блюдо.
— Давайте расчет, ухожу!
— Глупости! — посмеивается папа. — Я вас знаю, никуда вы не уйдете…
— А може, и не уйду… — неожиданно спокойно соглашается Юзефа. — Ребенок несчастный, хиба ж я ее брошу? Но-о-о-о только! — Юзефа грозно поднимает палец. — Як себе хочете, а икону у меня в кухне снять не дам!
— Да кто ее снимать будет, вашу икону, Юзефа? — спрашивает мама.
— Тот арештант снимет, учитель ваш новый! — И Юзефа шумно убегает на кухню.
Конечно, вопросов у меня целая телега! Кто такой Павел Григорьевич, почему он все умеет, почему он жил там, где люди не живут, за что Юзефа называет его «арештант»? И еще, и еще, и еще…
Но папа ложится спать — не у кого спрашивать (мама таких вещей не знает). А главное, у меня самой нет времени: надо бежать к Юльке — наверно, Томашова уже вернулась с ней домой.
Я кладу в один карман все бумажные фигурки из «Ромео и Джульетты», за вычетом утопленных мной в ведре супругов Монтекки и Капулетти. В другой карман я прячу все лакомства, какие я накопила для Юльки со вчерашнего вечера: яблоко, три печенья, одну шоколадную конфету и несколько леденцовых «ландринок» (одну, шоколадную, я не выдержала — съела вчера сама). Мчусь к Юльке стремглав… В голове нет-нет да мелькает мысль: а вдруг Острабрамская божия матерь сотворила чудо — исцелила Юльку? Вдруг Юлька уже ходит, как все люди?
Еще со двора я вижу, что ставень над погребом, где живет Юлька, открыт: они уже дома! Очень осторожно спускаюсь по лестнице — во-первых, чтоб не упасть, а во-вторых, я все-таки побаиваюсь Юлькиной мамы: вдруг она меня прогонит?
Но Юлькина мама встречает меня неожиданно ласково. Правда, она на меня не смотрит — она не отрывает глаз от Юльки, которая лежит на топчане так же, как и вчера. Говорит Юлькина мама тоже не со мной, а с Юлькой, но говорит обо мне.
— Юлечко, сердце мое любимое! Вот и подружка твоя пришла… Весь вчерашний вечер ты ее поминала… Юлечко, коханочка моя, посмотри на свою подружку! Вот она здесь — видишь?
Но Юлька лежит неподвижно, закинув голову назад. Не шевелится, ничего не говорит.
Я протягиваю ей яблоко.
— Смотри, Юлечко, — яблоко! Какое яблоко! Хочешь? Скушай шматочек яблока, рыбка моя! — умоляет Томашова.
Рот Юльки полуоткрыт, видны передние зубки, надетые друг на друга «набекрень». Но Юлька не ест яблока, она как будто даже не видит его! Глаза ее открыты, но не узнают никого.
Где я видела такие глаза, словно затянутые пленочкой? Ах да, летом, на даче, мальчики поймали сову, и она смотрела не видя, как слепая…
— Смотри, девочка! — показывает мне Юлькина мать. — Мы с самого утра были под Острой Брамой, мы целый день молились, и вот какие у Юлечки стали розовенькие щечки… Как цветы в саду… Она выздоровеет, я тебе говорю, выздоровеет! Посмотри, какие у нее розочки на щечках!
Я дотрагиваюсь рукой до Юлькиной щеки — она горячая-горячая, от нее пышет жаром!
Вдруг Юлька поворачивает голову и говорит сипло, еле слышно:
— Пить… Мамця, пить…
Но тут же ее всю сотрясает такой лающий, хриплый кашель, что даже мне становится понятно: Юлька больна. Очень больна…
— Перепелочка моя… Попей, попей. Тут соседи, дай им боже здоровья, чаю принесли… Сладкий, тепленький… Пей , доченька…
Юлька с трудом отпивает глоток — и снова откидывается на подушку. И снова глаза ее не видят. И все снова из груди ее рвется этот страшный кашель, а голос Томашовой, словно желая потушить его огонь, льет и льет ласковые польские слова, нежное воркование материнской боли. Но и Томашова понимает, что случилась новая беда.
— Матерь божия! — говорит Томашова с отчаянием. — Матерь божия, почему ты не пожалела моего ребенка? Сколько часов лежали мы перед тобой на камнях!.. Как я молилась, как я плакала! А звездочка моя еще хуже заболела, матерь божия!..
Когда папа, проснувшись, открывает глаза, я, по обыкновению, уже сижу около дивана и жду его пробуждения. Но на этот раз я ни о чем его не спрашиваю, я только прошу:
— Карболочка… пойдем к Юльке! Юлька ужасно больна…
— А реветь зачем? — ворчит папа, привычно быстро одеваясь… — Я с утра до ночи только то и делаю, что хожу к Юлькам, Манькам, Гришкам, и незачем для этого плакать!
Когда мы подходим к погребу Томашовой, я предупреждаю:
— Осторожно, папа… Там такая странная лестница…
— Подумаешь! — огрызается пала. — Я и не по таким еще хожу! Я привык.
Погреб Томашовой полон людей. Все соседи жалеют Юльку, и все дают медицинские советы! Папа просит всех посторонних уйти. Все расходятся.
— Пане доктоже… — виновато говорит Томашова. — У нас тут не светло… — И она показывает на слабенький огонек ночника.
— А я со своей люстрой хожу. — Папа достает из сумки свечу, зажигает ее и подает Томашовой. — Посветите, пожалуйста.
Через полчаса мы с папой идем домой.
— Папа… — прошу я. — Скажи что-нибудь!
Папа отвечает не сразу.
— Если слона положить чуть ли не на целый день на холодные камни, так и слон простудится… Как бы не оказалось воспаление легких у твоей Юльки!.. Да еще крупозное.
Я не спрашиваю, что такое воспаление легких, да еще крупозное… Я понимаю: это очень плохо.