Глава пятая. В ГОСТЯХ У СКУПОГО РЫЦАРЯ
На следующее утро, в понедельник, я просыпаюсь позже обычного: не в восемь, а в девять часов утра. Ведь я вчера легла поздно — ездила с папой в Броварню, а потом мы с ним в Театральном сквере кутили: ели бублики и крем-брюле.
Я тороплюсь одеваться, натягиваю один чулок наизнанку, путаюсь в тесемках и пуговицах. Мне очень хотелось бы не умываться — ведь поздно-то, поздно как! — но разве Юзефу переспоришь? Она стоит надо мной с полотенцем в руках и командует:
— Переверни пончошку (чулок) на другу сторону! Правое ухо в мыле, смой!
— Мы с Сонечкой Михальчук сговорились встретиться в Ботаническом саду! — взмаливаюсь я жалобно.
— Не блоха твоя Сонечка, не ускакнет!
В спешке я не сразу замечаю, что в доме что-то происходит, вернее — произошло утром, пока я спала. Но, когда я причесываю свои «кудлы», Юзефа успевает шепнуть мне с торжеством:
— Папа с немкиней промовку имел!
— Про что?
— Уж ен знаеть, про что! И немкиня тоже знаеть… Видишь?
В самом деле, фрейлейн Цецильхен, сидя у стола, что-то пишет. Глаза у нее покрасневшие, носик припух — она недавно плакала. Время от времени она задумывается, прижимая к губам платочек, — фестончики его вышиты гладью еще под руководством самой фрау директор «Высшей школы дочерей» в Кенигсберге!
Когда я подхожу к Цецильхен, чтобы поздороваться, она смотрит на меня, глаза ее наполняются слезами, она грустно шепчет:
— Ах, Зашинка… Ах, дорогая Зашинка…
Это что-то новое. Фрейлейн Цецильхен не любит моего имени «Сашенька» (язык сломать можно!) и называет меня «Альхен».
Затем Цецильхен обнимает меня и прижимает к себе мою кудлатую голову. Мне неудобно, лицо мое почти лежит на столе, и я невольно успеваю прочитать адрес на конверте — крупными буквами: МЕМЕЛЬ.
Отпустив мою голову, Цецильхен указывает мне на конверт и говорит горько:
— Вот. Пишу ему… Дяде жены моего двоюродного брата. У него в Мемеле собственное кафе… Под названием «В зеленом саду»… Когда у нас дома был семейный совет, ехать мне в Россию или не ехать, этот дядя говорил: «Не надо! Пусть сидит дома!» О, как он был прав! Теперь я пишу ему, пусть он мне что-нибудь посоветует…
У двери в столовую я немного медлю — оттуда слышен голос папы:
— Да перестань волноваться! Если ты сама не умеешь никому сказать «нет» или «вы этого не умеете», так предоставь это мне!
— Но я боюсь, что ты не так сказал, — пытается возразить мама.
— Я был вежлив, как учитель танцев… Но я сказал ей, что не надо браться за то, чего не умеешь делать, вот и все! А нам с тобой надо подумать о настоящем учителе: ребенок способный, любознательный…
Но тут в столовую вхожу я, и разговор сразу иссякает, словно самоварная струя после того, как привернули кран.
Весь день настроение у нас в доме напряженное. Цецильхен со скорбными глазами строчит письма. Гулять со мной в этот день некому. Мама занялась укладкой зимних вещей в нафталин, Юзефа на кухне рубит сечкой мясо, овощи и, по обыкновению, ворчит как нанятая:
— Чи ж я им не говорила? Смотрите, говорила, кого берете! Нет, привезли дуру ребенка учить!
Я взбираюсь на подоконник в передней — оттуда видны окна квартиры, где живет знакомая девочка, Любочка Зильберберг. Раскрываю окно настежь и зову сперва не очень громко:
— Люба! Люба! Потом громче:
— Любочка-а-а! Юбочка-а-а! Потом:
— Любка-а! Юбка-а!
И, совсем расшалившись, кричу во весь голос:
— Любочка! Юбочка! Бочка! Очка! Чка! Ка! А!
Наконец одно из окон Любочкиной квартиры чуть-чуть приоткрывается. В узенькую щель виден бледный носик Любочки Зильберберг и белокурая прядка ее волос.
— Что ты кричишь? — сердито бросает она в оконную щель.
— Мне скучно, — говорю я откровенно. — А тебе?
— Тоже.
— А что ты делаешь?
— Ничего, — грустно признается Любочка. — Сидю себе.
— Так приходи ко мне играть!
— Нельзя, — вздыхает Любочка. — И не зови меня! Мне к окошку подходить не велено: я простудюсь…
— Ну, хочешь, я к тебе приду? — предлагаю я великодушно. .
Любочка кивает: «Приходи!»
Я соскакиваю с подоконника. Но… надо еще, чтобы мне разрешили идти к Любочке в гости. Ведь я вчера ездила с папой к Шабановым, а мама считает, что ходить каждый день по гостям не к чему. И папа тоже так думает. Так что меня могут и не отпустить к Любочке.
К счастью, папы нет дома, мама тоже куда-то ушла. Значит, можно ни у кого не спрашиваться. Да ведь и иду я не на какую-нибудь другую улицу, а к Любочке, соседке, живущей на одном дворе с нами. Зайду на полчасика, поиграем во что-нибудь — и прибегу домой.
А мне, по правде сказать, интересно побывать у Любочки: я у нее еще никогда не была. Я ее вообще никогда не видела иначе, как в окне. Родители Любочки совсем недавно купили тот дом, в котором мы живем, и переселились в одну из квартир. До сих пор на воротах дома висела табличка: «ДО БР. (то есть братьев) АДАМОВИЧ». А теперь ее заменили другой: «ДОМ К-ХИ (то есть купчихи) А. ЗИЛЬБЕРБЕРГ». «К-ха» — это Любочкина мама.
На двери, ведущей с улицы к Зильбербергам, — вывеска. Белыми буквами по черному фону:
ССУДНАЯ КАССА
Мне интересно, что делается там, куда (как папа говорил Юзефе) люди несут закладывать самовары. Я храбро вхожу с улицы в ссудную кассу. Это — помещение, похожее на магазин, с аккуратно сложенными на полках самыми разнообразными предметами. Тут и в самом деле самовар — даже несколько самоваров, — и мандолина, и кастрюли, и посуда. На вешалке висят шубы, мужские костюмы, женские платья. В углу — два велосипеда и детская колясочка. Над всем этим — надпись: «Продается». Помещение перегорожено прилавками, тоже как в магазинах. В одном месте прилавка — откидная доска, чтобы можно было входить за прилавок и выходить из-за него.
За прилавком сидит человек. Я его знаю, видела из окна, это Любочкин папа. Забрав в горсть курчавую темную бороду и сосредоточенно покусывая ее, он совершенно поглощен чтением книги. Услыхав, что кто-то вошел, он неторопливо откладывает книгу в сторону, встает и, упершись обеими руками в прилавок, приветливо обращается ко мне'
— Чем могу служить, барышня?
Но в эту минуту из внутренней двери, ведущей, вероятно, в их квартиру, выбегает Любочка:
— Папа, это моя гостья…
Папа Зильберберг мгновенно теряет ко мне всякий интерес и снова садится за прерванное чтение. А Любочка, взяв мою руку, увлекает меня за собой в ту дверь, из которой она появилась. Там, оказывается, лестница, по которой мы попадаем в квартиру Зильбербергов. Прежде чем войти туда, Любочка деловито спрашивает:
— Ноги у тебя чистые? Потому что у нас паркеты…
Мы входим сперва в комнату с зелеными бархатными портьерами на окнах и дверях. Великолепный письменный стол поразительной чистоты. На нем — очень красивая чернильница: бронзовый медведь обнимает лапами древесный пень. Чернильница — без чернил. На столе — ни одного карандаша, ни одной ручки. Однако мое внимание привлекает не это, а два внушительных книжных шкафа, битком набитых книгами.
— Твои книги?
— Нет! — Любочка энергично мотает головой. — Я не люблю читать. Это папины…
— А можно посмотреть?
— Только через стекла. Шкафы заперты, а ключи у мамы. Я чувствую уважение к Любочкиному папе. Вон у него сколько книг! И, даже сидя в своей ссудной кассе, он читает! Я говорю это Любочке, но она меня разочаровывает:
— Нет, папа этих книжек не читает. А там внизу, в кассе, у него молитвенник. Папа у нас очень набожный, — добавляет Любочка с гордостью. — Всякую свободную минуту он молится!
Бог с ним, с Любочкиным папой! Он, оказывается, как Цецильхен, сидит над молитвенником. Наверно, тоже про Абрахама читает!
Эти книги, со шкафами вместе, папа достал по случаю. Немецкие, французские, английские. Найдется покупатель — папа продаст… Ну, идем дальше!
Мы входим в следующую комнату.
— Это зал! — торжественно возглашает Любочка.
Мебель в зале обита голубым шелком, выглядывающим из-под чехлов сурового цвета. Паркетный пол блестит, как ледяное поле катка. А на окнах удивительные занавеси: с вышитыми на них разноцветными попугаями — розовыми, синими, зелеными, — летающими, сидящими на ветках.
— А кто у вас играет? — спрашиваю я, показывая на большой концертный рояль с хрустальными копытцами под каждой ножкой. — Ты играешь?
Это я спрашиваю с уважением: мне музыка не дается! Мама учит меня играть на фортепьяно, и это стоит нам обеим немало слез. Мама приходит в отчаяние от моей музыкальной тупости. Сама она играет хорошо, а брат ее, мой дядя Миша, даже очень хорошо. Только я одна некудышняя в музыке.
Любочка смеется.
— Нет, — говорит она, — я играть совсем не умею. И учиться не хочу… Очень мне это нужно!
— Кто же играет на этом рояле?
— Никто. Папа его по случаю достал…
Из зала мы входим в почти темную столовую. Стены в ней заставлены массивными буфетами, полубуфетами, горками. Сквозь стеклянные их дверцы сверкает хрустальная, серебряная, вызолоченная посуда.
Любочка остановилась, следя за впечатлением, какое производит на меня это великолепие. А я стою и думаю: где я все это уже видела? Где-то в темноте… при слабом свете мерцали золото, серебро… Где это было? Или рассказывал мне кто-то об этом? Или читала я? Не могу вспомнить… Но только знаю: было это.
— Вы тут едите? — спрашиваю я почти шепотом.
— Не-е… Это парадная столовая. Если придут когда-нибудь очень важные гости, тогда стол накроют здесь. А мы тут, рядом.
И Любочка вводит меня в соседнюю небольшую комнату с обыкновенной мебелью — кушеткой, небольшим обеденным столом, венскими стульями, простым шкафчиком вместо буфета.
— Мы тут кушаем, — объясняет Любочка, — чтоб не пачкать в парадной столовой. Понимаешь?
Мы с Любочкой сидим на кушетке и разглядываем друг друга. Мы ведь, собственно, в первый раз встречаемся. До сих пор мы только переговаривались через окно.
У Любочки лицо бледненькое и какое-то кисленькое, невеселое. На шее у ней повязано что-то вроде компресса.
— У тебя горло болит?
— Да нет! — говорит Любочка с досадой. — Это все мама…
Боится, что я простужусь. Сегодня выдумала, будто я ночью так кашляла, что у нее сердце разрывалось! А я сплю и даже не слыхала, что я кашляю. Разве это может быть?
Дальше Любочка изливает передо мной свои огорчения:
— Мама всегда боится, что я простудюсь. Все дети ходят уже по улице в одних платьях, одна я ходю в драповом пальте, в вязаных рейтузах и гамашах! А уж зимой… — Любочка с отчаянием машет рукой. — И ведь подумай — ничего не помогает! Я все-таки нет-нет да и простудюсь! То горло болит, то насморк…
— Это оттого, что тебя кутают, — говорю я авторитетно. — Мой папа доктор, и он не велит, чтоб меня кутали. И велит, чтоб я бегала босиком. Даже зимой я каждый день бегаю босиком целый час!
— По снегу? — ужасается Любочка.
— Нет, дома, — смеюсь я. — По полу. А летом, если на даче, так и по земле… Целые дни! Это очень весело: земля тепленькая, трава щекотная… И, знаешь, я ведь в самом деле почти никогда не простуживаюсь.
Любочка смотрит на меня, пораженная. Подумать только: я хожу босиком! Так смотрела бы она, наверно, на людоеда: ох, он ест человечину!
— Ты нарочно… — говорит она недоверчиво. — Приличные дети не бегают босиком. Они же не нищие! — И вдруг с интересом спрашивает: — А какое мороженое ты ешь? Холодное?
— Обыкновенное… — недоумеваю я.
— А для меня, — Любочка чуть не плачет, — блюдце с мороженым ставят на край плиты.. Когда оно растает, я пью тепленькую жижицу…
В общем, у Любочки неинтересно. Ни в прятки, ни в жмурки играть нельзя — негде. В парадных комнатах это запрещено. Есть еще две тесные комнатушки — в одной спят Любочкины папа и мама, в другой — она сама. В общем, прятаться негде. У Любочки, правда, много игрушек, но чуть возьмешь которую-нибудь в руки, Любочка начинает тревожно зудить:
— Осторожно! Не урони! Не сломай! Это очень дорогая кукла! Заграничная!
Я делаю последнюю попытку поддержать разговор:
— Любочка, а ты учишься?
— Немножко. Мама боится, что я слабенькая…
— А в гимназию ты поступишь?
— Ой, нет! — даже пугается Любочка. — В гимназии много девочек, я еще от них чем-нибудь заразюсь! Корью, скарлатиной… Спаси бог!
— Как же ты будешь, без гимназии?
— Подумаешь! Мама говорит, при наших средствах можно нанять каких хочешь учителей, чтоб они приходили к нам домой.
Приблизившись ко мне, Любочка добавляет «секретным голосом»:
— Мы богатые. Папа скоро свою банкирскую контору откроет.
В общем — скучно. Я прощаюсь и ухожу.
Спустившись с лестницы, я открываю дверь в ссудную кассу, чтобы выйти через нее на улицу, но останавливаюсь и невольно вслушиваюсь.
Любочкин папа занят с посетительницей. На меня они не обращают внимания.
— За это колечко, пани, — говорит Любочкин папа, — могу вам дать максимОм два рубля. МаксимОм!
— Оно стоило пять, — тихо говорит женщина.
— Переплатили, пани! Красная цена — три рубля за новое. А ведь вы его уже не один год носили — стерлось! Предлагаю справедливую цену: два рубля. Будете платить мне по двадцать копеек проценту в месяц. Удерживаю вперед за три месяца проценту — шестьдесят копеек. Итого можете получить сейчас один рубль сорок копеек.
И Любочкин папа берется за свою конторку, чтобы взять из нее деньги.
— Пане, — просит женщина. — Это же мое венчальное кольцо. Подумайте, пане!
— А что мне думать? Это не мое, а ваше венчальное кольцо, — вы и думайте! Сейчас я вам отсчитаю один рубль сорок копеек, а через три месяца вы принесете мне два рубля и получите обратно свое колечко. А не принесете — имею право взять кольцо себе… или продать… как хочу! Моя воля!
— Получу я его, как же! — с горечью говорит женщина. — Все свои вещи я сюда к вам перетаскала! В последний раз сахарницу серебряную, вызолоченную… Вон она стоит на полке, выставлена на продажу. А что я обратно выкупила? Ничего!
— Это уж, пани, не я виноватый, что вы не могли выкупить в срок свои вещи! Все бог, его воля…
Любочкин папа выкладывает на прилавок деньги. Женщина, сосчитав, кладет их в кошелек и уходит. Любочкин папа снова углубляется в свой молитвенник. Меня он не замечает.
Я стою неподвижно и с усилием вспоминаю… Где я все-таки это уже видела? Темную комнату… золото, серебро… и женщина просила, на коленях просила, говорила, что не может отдать долг…
И вдруг в памяти встают стихи:
Тут есть дублон старинный… Вот он. Нынче
Вдова мне отдала его, но прежде
С тремя детьми полдня перед окном
Она стояла на коленях, воя…
Пушкин… «Скупой рыцарь»… Любочкин папа — как пушкинский барон в своем подвале! Наверно, он ходит по своим комнатам со свечой или лампой и любуется вещами, которые он «достал».
Эта женщина в ссудной кассе не плакала, не стояла на коленях, не выла… Она взяла рубль сорок копеек за вещь, которая стоила пять рублей, Любочкин папа небрежно бросил ее венчальное кольцо в ящик…