Глава двенадцатая. «ПОЛЬ». ЮЛЬКИНО НОВОСЕЛЬЕ
С этого памятного дня я заболеваю мечтой о геройстве!
Теперь, более шестидесяти лет спустя, я уже очень хорошо знаю, что в детстве и юности это болезнь — почти неизбежная. Как корь! Но у одних она проходит, даже бесследно проходит: уголок души, где жила тяга к героическому, с годами зарастает, как тот «родничок» на темени у грудных детей, — мяконький пятачок между черепными костями, — где, дотронувшись рукой, ощущаешь, как под пальцами бьется пульс. К годовалому возрасту этот «родничок» на голове обычно затвердевает, закостеневает, как и весь череп. Вот совершенно так же зарастает с возрастом у юных людей и «родничок» героики в душе. Но, вероятно, у всякого человека сохраняется на всю жизнь память о том, как в детстве и юности его манила мечта совершить что-нибудь прекрасное, героическое — подвиг! Ну, если не самому совершить, то хоть увидеть, как это делают другие. Хоть услышать о чьем-нибудь подвиге, хоть прочитать в книге о том, как совершают подвиги те редкие люди, которые сохраняют в душе «родничок» героики навсегда, до самой смерти!
После памятного разговора о героическом — о дедушке Семене Михайловиче, о пожарном, спасшем людей из огня, — и в особенности после рассказа Павла Григорьевича о героях-революционерах — «родничок» героики в моей душе начинает бурлить, как ручей, размытый ливнем. Я с утра до вечера только о том и мечтаю, как бы мне заступиться за кого-нибудь, кого обижают, или спасти кого-нибудь, кто погибает…
Мне, конечно, хочется быть всем сразу: и врачом на поле боя, и пожарным среди пламени и дыма, и в особенности — революционером!
Мама читает мне вслух из «Войны и мира» не только о Пете Ростове, о котором я читала в моей синенькой книжечке, но и о других героях, о боях и сражениях с Наполеоном. Еще читает мне мама вслух из книги, которой ее наградили, когда она кончила гимназию: «Записки о севастопольской обороне»… У меня мурашки бегают по спине, когда я слышу, как однажды адмирал Нахимов, защитник Севастополя, прибыл на береговые позиции. Его надо было проводить в какое-то место, и это хотели сделать так, чтобы он шел под укрытием, в глубоких траншеях. Но Нахимов насупился и сказал своим провожатым: «Вы что, в первый раз меня видите? Так извольте запомнить: я Нахимов-с! И по трущобам не хожу-с!» И пошел, выпрямившись во весь рост, со спокойно и уверенно поднятой головой. А кругом падали снаряды, свистели пули…
Папа рассказывает мне много о героях науки. О том, как наука боролась против религии, как религия старалась задушить науку. Религия доказывала, что наука не нужна человеку: знает все один бог, а человек должен лишь верить в бога и молиться ему. Папа рассказывает, как католические священники и монахи преследовали итальянского ученого Джордано Бруно. За то, что Джордано Бруно утверждал: Земля вертится вокруг Солнца, а не наоборот, как учила религия, смелого ученого сожгли живым на костре.
Я не только слушаю то, что мне читают и рассказывают, — я читаю сама, читаю запоем, с жадностью. Почти ежедневно я беру новые книги в библиотеке, куда меня записала мама. Читаю все, что попадается под руку дома из книг мамы и папы. Они сердятся на меня за это, но я не могу удержаться! Все это, как хворост, брошенный в костер, поддерживает и разжигает во мне героические мечты. В это время в нашу семью входит новый человек.
Для того чтобы я научилась французскому языку, мама приглашает приходящую учительницу, француженку мадемуазель Полину Пикар.
Мадемуазель Полина Пикар не хочет быть приходящей учительницей: она предлагает заниматься со мной по-французски три часа ежедневно за стол и комнату. Мама на это соглашается.
Юзефа относится к этой затее резко враждебно:
— Немкиня! Французинка! Нужны они нам, как нарыв в пупке… У ребенка голова, а не бочка! Лопнет голова — от помяните Юзефино слово!
Когда Юзефа впервые видит француженку Полину Пикар, она уходит на кухню и там яростно сплевывает:
— Сухой компот!
Надо признать, что это очень метко. Полина Пикар удивительно напоминает сухие фрукты для компота: сморщенные вишни и чернослив, свернувшиеся спиралью тонкие полоски яблока, чуть ссохшуюся курагу. Но так же, как сухие фрукты при варке компота разглаживаются, наливаются соком, так и Полина Пикар, стоит ей только почувствовать себя уютно, становится совсем другой! Черные глазки ее блестят, зубы весело скалятся, нос задорно и насмешливо двигается, как у кролика, и вся Полина Пикар становится удивительно милой!
Вскоре она перебирается к нам. Вещей у нее оказывается совсем немного — один чемодан. Но зато у нее есть то, что она сразу представляет Юзефе:
— Моя семейства!
«Семейства» Полины Пикар — это, во-первых, большая пальма, высокая, раскидистая, очень хорошо ухоженная. Полина Пикар вырастила ее из посаженной много лет назад в землю финиковой косточки. А во-вторых, — маленький попугайчик, которого зовут Кики. Попугайчик — пожилой, тихий, голоса не подает. Он тусклого, блеклого серо-зеленого цвета и слепой на один глаз: на этом глазу у него катаракта. У людей такую слепоту оперируют легко — мой дядя Гриша, врач-окулист, делает это ежедневно, — но у птиц это невозможно, потому что, объясняет Полина Пикар, у врачей нет таких крохотных инструментов, годных для маленьких птичьих глаз. Из-за слепоты попугайчик Кики держит головку как-то странно, словно ему продуло шею, — это оттого, что он поворачивается ко всему своим зрячим глазом. Живет он в комнате на свободе, перелетая, куда хочет, — все в пределах этой одной комнаты. Когда его хозяйка зачем-либо выходит, она поет попугайчику первую фразу «Марсельезы»: «Вперед, вперед, сыны отчизны!» И Кики послушно влетает в свою клетку в углу комнаты.
В первый же день я узнаю от Полины Пикар, что у нее есть брат-близнец, которого назвали при рождении Поль. Но впоследствии оказалось, что Поль — нежный и робкий, как девочка, в то время как Полина — озорная и смелая, как мальчишка. Поэтому родные стали звать Поля — Полиной, а Полину — Полем.
— Если ты мне понравишься, — говорит Полина, — я позволю тебе называть меня «Поль». А тебя зовут «Саш»? Это мне очень удобно: мою любимую воспитанницу звали «Маш»… Теперь она уже замужем!..
Я влюбляюсь в Полину Пикар с первого часа: все у нее — не как у всех людей! У нее есть зонтик, который одновременно и стульчик. Есть у нее и мандолина. Играть на ней Полина не умеет, но когда она проводит рукой по струнам, то дрожащий, переливающийся звук напоминает ей родину — у них это очень распространенный инструмент. На дне чемодана лежат книги Полины, но не божественные, как у Цецильхен (и про Абрахама и бога Полина тоже никогда не говорит!).
— Я тебе почитаю из этих книжек, — говорит Полина. — Это стихи. Человек должен любить стихи, если он — не верблюд и не корова…
Потом она рассказывает мне разные удивительные истории. У нее нет родителей, они умерли в раннем ее детстве, она их даже не помнит. Полину и Поля вырастили две старые тетушки: Анни и Мари. Но так как («Ты понимаешь, Саш, не правда ли?») каждый человек хочет иметь маму и папу, то Поль и Полина называли тетушку Мари мамой, а тетушку Анни — папой. Теперь и мама-Мари и папа-Анни уже умерли…
Но когда оказывается, что Полина в детстве пошла в снежную бурю искать в горах, заблудившегося Поля, нашла его и вместе с ним еле добралась потом до дому, где обе тетушки — тетушка-мама и тетушка-папа — совсем ошалели от страха, тут, конечно, мое сердце завоевано Полиной окончательно! Вот какой она герой, эта компотная старушка!
Затем Полина неожиданно меняет тему разговора, и я чуть не теряю возможность добиться ее расположения.
— Скажи, пожалуйста, Саш, кто чистит твою обувь?
— Юзефа. Моя няня.
— И платье, да?
— Да. И платье.
— А кто пришивает тебе пуговицы, штопает чулки? Тоже Жозефин? (Так Полина называет Юзефу.)
— Нет. Это делает мама.
— А кто стелет твою постель? Кто моет тебе спину в ванне?
— Тоже мама… или Юзефа…
Полина смотрит на меня с отвращением:
— Это ужасно! Это стыдно! Человек должен все делать для себя сам. Иначе он не человек, а глупая кукла… Пойдем!
Полина заставляет меня тут же принести ваксу, щетки и при ней, на ее глазах, вычистить мои черные ботинки. Это очень трудно. Щетки выскальзывают из рук, ботинки падают на пол, но Полина очень терпелива и подбадривает меня:
— Ничего, ничего… Никто не рождается с умными руками. У тебя они еще глуповатые, но не беда, поумнеют…
Потом я чищу платяной щеткой свое пальто, которое висит в передней. Конечно, я сразу отрываю вешалку, и Полина заставляет меня ее пришить.
Юзефа демонстративно уходит в кухню. Слышно, как она там бубнит:
— Обрыдливо мне на это глядеть!
Но я очень довольна! Правда, пальто и ботинки вычищены, вероятно, не бог весть как и руки у меня в ваксе, немножко ваксы попало каким-то образом на щеку, но все-таки я начинаю входить во вкус самостоятельности, самообслуживания. Я очень стараюсь, Полина поощрительно гладит меня по голове.
А когда вечером я рассказываю ей, что я буду врачом, или пожарным, или еще кем-нибудь, кто нужен людям, Полина кладет мне руку на плечо и зовет:
— Кики!
Кики немедленно прилетает и садится на другое мое плечо. Повернув голову, он очень серьезно смотрит на меня своим единственным зрячим глазом.
— Кажется, ты хорошая девочка, Саш… Я буду тебя любить. И Кики тоже будет тебя любить… Можешь называть меня «Поль» и говорить мне «ты»…
Милый Поль! Сколько она знает замечательных героических историй своего народа! Она рассказывает мне о рыцаре Роланде. Враги предали его, и он оказался с горсточкой своих воинов в Ронсевальском ущелье, где на них напали враги. Роланд и его воины дрались, как львы, но врагов было гораздо больше, они были сильнее. Трижды трубил Роланд в свой рог «Олифант» и все надеялся, что король услышит звук его рога и пришлет подмогу. Роланд трубил с такой силой, с таким напряжением, что кровь хлынула у него из носа и ушей, но король не услыхал. Роланд продолжал биться с врагами, и, только смертельно раненный, чувствуя, что конец его близок, он раздробил свою шпагу о камни — не доставайся врагу! — и погиб вместе со всеми своими воинами.
И еще рассказывает мне Поль о Жанне д'Арк. Она была простая французская пастушка из деревни Домреми. Когда на Францию напали англичане, Жанна д'Арк повела французские войска в бой, они разбили врагов и изгнали их из Франции. Сама Жанна умерла геройски — ее сожгли на костре, — но она спасла свою страну и свой народ!
Есть только одна вещь — я не делюсь ею даже с Полем: это история, которую рассказывал нам Павел Григорьевич. Папа мне сказал, что я не должна никому говорить об этом, чтобы не наделать неприятностей Павлу Григорьевичу.
— Знаешь что, Поль? — говорю я как-то вечером, когда обе мы лежим в своих постелях и Поль уже потушила лампу. — Знаешь, все-таки очень грустно, что я не могу сделать ничего геройского!..
Поль ворчливо напоминает мне, что я все еще очень неуклюже мою перед сном собственные ноги — опрокидываю таз, плохо вытираю ноги полотенцем.
— Вот что значит привычка, чтоб твоя няня все еще чуть ли не пеленала тебя!
Я молчу. Поль, конечно, права. Но все-таки…
— Поль, а сколько лет было тебе, когда ты спасла своего брата в горах… во время снежной бури?
— Допустим, мне было тогда столько лет, сколько теперь тебе, — ну, что из этого? У тебя нет брата, ты живешь в местности, где нет гор, и здесь не бывает снежных ураганов!
Да, это тоже правда, конечно. Но все-таки…
— Вот что я тебе скажу, дурачок! — Поль говорит очень серьезно. — Не ходи по улицам с таким лицом, будто ты ищешь, где тот костер, на котором тебя могут сжечь, или где тот ребенок, которого ты можешь выловить из реки! На кострах сейчас никого не сжигают, а плавать ты ведь не умеешь?
— Не умею…
Поль тихонько смеется:
— Надо начинать с малого. Маленькое геройство — думаешь, это легко? Например, у тебя болят зубы или живот, или тебя ужалила оса, или даже просто у тебя тесные ботинки, жмут… Можно захныкать и испортить всем настроение, а ты улыбайся! Думаешь, это пустяк? О-ля-ля! Попробуй!
— Ну, такое… — фыркаю я с пренебрежением.
— А что, слишком легко? Ты хочешь потруднее? Так исполняй свой долг — это самое трудное в жизни. У нас, французов, есть поговорка: «Делай что должен, и будь что будет!» Этому человек учится смолоду, даже с детства, — начинает с малых дел и доходит до подвига. Пожарный выносит людей из огня — он исполняет свой долг. Твой дедушка перевязывал раненых под выстрелами — он тоже исполнял свой долг… В общем, вот тебе мое последнее слово: по дороге на костер смотри себе под ноги — не толкни старую женщину, не урони на землю ребенка, не отдави лапу собаке… Поняла? Ну, спать, спать, спать!
Я слышу скрип матрацных пружин: Поль повернулась лицом к стене.
На следующее утро Поль уходит — по утрам она дает уроки в городе. Приходит Павел Григорьевич, мы занимаемся, а после урока он предлагает мне идти с ним в Ботанический сад — искать Юльку. Я шумно радуюсь — я не видала Юльку с тех пор, как они переехали, да и Павел Григорьевич в последнее время все занят, не ходит со мной гулять после уроков, и я без него очень соскучилась. Двойная радость: с Павлом Григорьевичем — к Юльке!
Ботанический сад — очень красивый, тенистый городской сад, но почему его прозвали «Ботаническим», никому не известно. Жители нашего города называют его сокращенно «Ботаникой»: «Пойдем в Ботанику», «В Ботанике сегодня гулянье с музыкой!» Никакой ученой ботаники, никаких растений, ни редкостных, ни даже самых обыкновенных, в Ботаническом саду нет. В нем растут одни только каштановые деревья, очень старые, огромные, разросшиеся так густо, что каждое дерево похоже на корабль. Весной каштановые деревья цветут: их покрывают сотни, тысячи цветочных гроздьев, но не висячих, а стоящих прямо, тянущихся вверх, как зажженные свечи на рождественских елках. Осенью на этих деревьях созревают каштаны. Есть их нельзя, они несъедобные, но красивы они удивительно! Каждый плод каштана заключен в зеленую коробочку — кожуру, утыканную мелкими, мягкими, неколющимися иголочками. Созревшие каштаны падают с деревьев на землю, при этом зеленые их коробочки лопаются. В каждой коробочке лежат один-два каштана, крупных, влажных, матовых, как лошадиные глаза. Падая и разбиваясь о землю, коробочки каштанов издают глухой звук, словно где-то далеко-далеко стреляют из пушек.
Мы с Павлом Григорьевичем обходим весь сад, все аллеи, все дорожки — Юльки нигде не видно!
Тогда мы выходим на реку. Юркая извилистая речка Вилейка огибает сад, делая около него петлю, перед тем как впасть в реку Вилию. Между садом и рекой тянется песчаная береговая отмель. Здесь, среди беспорядочно растущих кустов, ветел и ив, сорной травы, брошенного кое-где хлама, полулежит неподалеку от воды Юлька на разостланном под ней одеяле. С нею — Зельма-Шельма. Юлька загорела, порозовела, Зельма-Шельма слиняла на солнце. Обеим это на пользу: Юлька выглядит поздоровевшей, а Зельма-Шельма как бы возмужала и повзрослела. У нее уже не прежнее безмятежно-глупое розовое лицо, которое ничего не выражало. Теперь она имеет вид постаревший, усталый, словно долго шла пешком или очень огорчена чем-то. Хочется спросить у нее, как у человека: «Где ты была? Что с тобой случилось? Что ты видела нового?»
Юлька радуется нашему приходу чуть не до слез. Взяв мою руку и руку Павла Григорьевича, прикладывает их к своим щекам. Она усаживает нас рядом с собой на одеяло и спешит выложить нам все свои новости.
Прежде всего — вот: река! Юлька никогда прежде не видела реки. И какая река! То она золотая, то она серебряная, то — в плохую погоду — она словно подергивается гусиной кожей… А кругом что растет! Смотрите!
Юлька видит это тоже в первый раз в жизни.
— Тут есть травинки — смотри, смотри, Сашенька, — такие нежные, как шелк, ими можно было бы вышивать! И есть вон там, — Юлька боязливо показывает на заросли крапивы, — злая трава, жжется, как огонь! А это — видишь? — травка, с нее свисают шарики, похожие на капельки воды…
— Это называется «божьи слезки», — объясняю я.
— А вокруг — лопухи. Видишь, сколько?
Когда солнце начинает слишком припекать, Юлька срывает несколько листьев лопуха, скрепляет их прутиками — это ее Степан Антонович научил! — и пожалуйста: это зеленая шляпа! Или зонтик! Радостно смеясь, Юлька показывает нам свою лопуховую шляпу-зонтик.
— И, знаешь, эта шляпа по нескольку дней не вянет!
С восхищением показывает мне Юлька чистотел с желтыми цветочками. Из надломленных его стеблей выступают густые капли желтого сока. Степан Антонович говорит, что чистотел начисто сводит бородавки. Только ни у него, ни у мамци, ни у Юльки нет бородавок.
— У тебя есть бородавки, Сашенька?
— Нет… — говорю я с огорчением.
Так было бы интересно мазать бородавку чистотелом, пока она не сойдет!
Живут они с мамцей, рассказывает Юлька, чудно! Им дали комнатку с окном! Еды вволю: и хлеб, и суп, и мясо из супа. Бывают в ресторане такие посетители, что даже вот по этакому куску пирожного оставляют, не доевши! Лакеи в ресторане — хорошие люди. Они очень уважают Степана Антоновича и к мамце тоже хорошо относятся. Некоторые из них даже сами отдают мамце для Юльки то, что остается от посетителей на тарелках! Не все, конечно, так делают, только холостые. Потому что у кого дома свои дети есть, сама понимаешь, они, конечно, о своих детях думают. А старший повар дал на днях мамце для Юльки пирожок: (Юлька произносит «пуружок»). Вкусный!
Юлька перескакивает с предмета на предмет — ведь мы давно не виделись, почти целую неделю, накопилось много новостей.
— Ох, совсем забыла! — вспоминает Юлька. — Вчера я видела в траве живую жабочку… Да, да, живую, и она ка-а-ак вскокнет!
— Значит, все хорошо? — спрашивает Павел Григорьевич.
Тут Юлька почему-то вянет.
— Хорошо… — говорит она негромко и боязливо косится на группу прибрежных кустов.
Там что-то шевелится.
Павел Григорьевич берет обеими руками Юлькину голову и смотрит ей в глаза:
— А ну, всю правду! Что нехорошо?
— Мальчишки иногда прибегают… Не каждый день, не каждый день!
— Какие мальчишки?
— Нехорошие… Ругаются… Грозятся: бросим в воду, как лягуху!
Ох, вот оно! Обижают Юльку — надо заступиться. Я вскакиваю на ноги так стремительно, словно села на муравейник. Сорвав целый куст крапивы — сразу больно обстрекало обе руки, — я размахиваю им над головой и кричу:
— А ну! А ну! Пусть только сунутся!
Но Павел Григорьевич не разделяет моего воинственного пыла:
— Сядь и не горлань без толку. — Затем он громко окликает: — Э-эй! Хлопцы! Эй!
Из прибрежных кустов выглядывают три мальчишеские головы, очень растрепанные, с замурзанными лицами. Два мальчика постарше, один маленький. Они смотрят на Павла Григорьевича с неопределенным выражением — не то хотят подойти, не то не хотят, но вернее, что не подойдут.
Достав из кармана горсть семечек, Павел Григорьевич спокойно пересыпает их из одной руки в другую:
— Кто хочет семечек? Кому семечек?
Это, видимо, разрешает сомнения мальчиков. Пугливо, настороженно — может, подойдут, а может, порх, и улетят, — они медленно приближаются к нам.
Спокойно и приветливо, как все, что он делает, Павел Григорьевич оделяет их семечками, которые они тут же принимаются лузгать. Лузгают и молчаливо соревнуются: кто доплюнет шелухой до реки.
— Ну, кто у вас главный? — спрашивает Павел Григорьевич.
— Я! — вскидывает на него дерзкие глаза мальчишка лет двенадцати с копной спутанных светлых, почти белых волос.
— Ты главный?
— Я!
— Он, он! — подтверждают остальные двое.
— Так вот, — Павел Григорьевич резко отчеканивает каждое слово, — ты полковник, понимаешь?.. Как стоишь! — рявкает вдруг Павел Григорьевич так грозно, что мы с Юлькой, испугавшись, хватаем друг друга за руки. — Стань как следует, когда с тобой говорит старший в чине!.. Ну!
Мальчик озадачен, но приказание выполняет: вытягивается по-военному, руки по швам.
— Отдай честь как полагается! Что ты, военный или старая баба?
Мальчику очень нравится этот разговор. Он лихо и четко отдает честь, Павел Григорьевич тоже козыряет ему в ответ.
— Итак, ты полковник. — Это Павел Григорьевич говорит строго и деловито.
Конечно, мальчик понимает, что это игра. Но как увлекательно!
Ту же церемонию Павел Григорьевич повторяет со вторым мальчиком, которого производит в ротмистры.
Приходит очередь третьего. Он еще маленький, лет шести, но стоит перед Павлом Григорьевичем вытянувшись и смотрит ему прямо в глаза. Павел Григорьевич молча разглядывает малыша и, видимо, старается подыскать для него подходящее воинское звание.
Желая помочь Павлу Григорьевичу, малыш негромко подсказывает ему:
— Я хочу — анаралом!
Двое старших улыбаются. Они бы расхохотались во все горло, но они уже чувствуют себя не простыми, обыкновенными людьми, а военными: это требует сдержанности, выправки. Только один снисходительно говорит малышу:
— Сопли утри, анарал!
— Да… — по-прежнему серьезно, без улыбки подтверждает Павел Григорьевич. — С соплями под носом я в армию принять не могу. Вытри нос — будешь подпоручиком.
Малыш доволен. Все-таки — воинское звание!
— А теперь — слушать мою команду: охранять эту девочку! Павел Григорьевич показывает на Юльку. — Твой отец что делает? — обращается он к «полковнику».
— Работает. На лесопилке…
— А твой?
— Тоже на лесопилке, — отвечает «ротмистр».
— А мой нигде… — огорченно докладывает «подпоручик». — Работал, работал на щиколадной фабрике, а онЕгдысь пришел домой: нету, говорит, работы, рассчитали… — И, помолчав, добавляет: — И хлеба тоже нету…
Все молчат. Все знают, какая это беда, когда нет работы, когда отец приходит домой и говорит: «Рассчитали»…
Юлька деловито роется в своих пожитках, сложенных на одеяле, что-то нашаривает в них.
— Кушать хочешь? — говорит она «подпоручику».
— Ага…
— На, ешь… — Юлька протягивает ему кусок хлеба. — Ешь, у меня еще кусочек остался. И вот еще — возьми… — дает она мальчику маленький кусок вываренной в супе говядины.
Мальчик протянул было руку — и тут же отдернул. Он смотрит на Павла Григорьевича:
— А можно?
Невыразимая грусть проходит по веселому, похожему на круглую луну лицу Павла Григорьевича. Но он спокойно отвечает:
— Можно. Только сперва утри нос.
Пока «подпоручик» ест хлеб и осторожно, медленно наслаждается, разделяя мясо на волокна, Павел Григорьевич снова обращается к мальчикам:
— Мать этой девочки тоже работает. И тоже, бывает, сидит без хлеба… А Юлька больная, не может ходить. И бывают такие злыдни, что им и больную не жалко обидеть… Ведь бывают?
Мальчики скромно молчат.
— Значит, я даю вам приказ: охраняйте Юльку, не давайте ее в обиду.
— Ладно, — отвечает старший («полковник»). Павел Григорьевич хмурится:
— Что это за ответ «ладно»? Чтоб я этого штатского слова и не слыхал от вас! Надо говорить: «Рады стараться, ваше превосходительство!» И не вразброд, а все разом, в один голос!
— Рады стараться, ваше превосходительство! — гаркают мальчишки не очень стройно.
— А теперь, — командует Павел Григорьевич, — налево кругом, шагом марш!
«Полковник», «ротмистр» и «подпоручик» делают не слишком слаженный поворот и, браво шагая не в ногу, скрываются в кустах…
Юлька смотрит на Павла Григорьевича с восхищением:
— Ох, как вы!..
— А откуда вы все это знаете? — интересуюсь я. — Как их называть, как они должны вам отвечать и все?
— А я и не знаю! — смеется Павел Григорьевич. — Так, приблизительно, слыхал… Ты, Юля, теперь живи спокойно: они тебя больше обижать не будут.
Забегая вперед, скажу — Павел Григорьевич оказался прав: Юльку больше не обижали. Обижать стало некому — обидчики превратились в защитников. Мы приходили то с Павлом Григорьевичем, то с Полем почти каждый день — Юлька рассказывала нам, что мальчики остругали из щепок «сабли», повесили их через плечо. Они приходили к Юльке по нескольку раз в день и спрашивали, не обижает ли ее кто. После ухода мальчиков собираемся уходить и мы с Павлом Григорьевичем. Но Юлька вдруг вспоминает:
— А посмотрите, какие у меня теперь стали ноги!
Павел Григорьевич осматривает Юлькины ноги.
— Потолстели, правда? — радуется Юлька.
— Да, потолстели. Потому что окрепли. Старайся побольше подставлять их под солнечные лучи. Солнце, чистый воздух — это твое лечение!
— А еду забыли? — напоминает Юлька. — Я же теперь всякий день сыта. И знаете, я уже могу немно-о-жечко, на одну секундочку, упираться ногами, когда мамця меня держит или Степан Антонович!
Внезапно Юлька хватает меня за руку:
— Смотри! Смотри!
Я таращусь, пытаюсь увидеть — и ничего не вижу.
— Да нет, не туда! По траве… Смотри, прыгает, прыгает!
По траве в самом деле что-то прыгает: прыгнет — и остановится, прыгнет — и припадет на одну ногу. Совсем как хромая бубличница Хана… Нет, это птица! Большая черная птица…
— Ворона!.. — соображаю я. — Но почему она бежит вприпрыжку, а не летит?
Непонятно подскакивая, останавливаясь, ковыляя, ворона движется прямо на нас!
— Ой, Саша, я боюсь этой черной птицы! — чуть не плачет Юлька.
Едва я успеваю подобрать с земли прут, чтобы отогнать ворону, как Юлька, более зоркая, чем я, удерживает мою руку:
— Нет, нет, не трогай ее! Она сама от кого-то убегает… И мы совершенно явственно видим, что за вороной, припадая к земле, крадется большая кошка, полосатая, как тигр.
— Кипрейская кошка… — шепчет Юлька. — Я знаю, такая у наших соседей была.
Кошка делает прыжок и почти настигает ворону. Но та, в свою очередь, делает отчаянный прыжок и оказывается около моих ног. Юлька вскрикивает. Кошка останавливается в нескольких шагах. Она вся изогнулась и так явно нацеливается на ворону, что нет сомнения: она хочет схватить ее и съесть! Да, но почему ворона не улетает? Ведь самое, казалось бы, простое — оторвалась от земли, полетела и села на высокое дерево! Лови тогда, кошка!
Нет, ворона какая-то странная. Она не улетает, она жмется к моей ноге, словно хочет укрыться, спрятаться от проклятой «кипрейской» кошки.
Надо сказать правду: я тоже боюсь этой вороны. Ужасно, до смерти боюсь… И вместе с тем что-то не позволяет мне отогнать ее прутом, который я продолжаю сжимать в руке!
— Кошку! — кричит Юлька. — Кошку гони! Я взмахиваю прутом — кошка отпрыгивает. Но мы видим, что она, отбежав, останавливается, не спуская глаз с вороны.
— Что у вас тут? — подходит к нам Павел Григорьевич, ходивший по берегу и любовавшийся рекой.
— Кошка… — бормочу я в смятении,
— Кипрейская кошка! — поправляет Юлька. — Они ужасно злые!
— Гонится за вороной… Наверно, хочет съесть!
— А ворона почему не улетает? Она и сама хочет, чтоб кошка откусила ей голову?
— Нет, она не хочет, она убегает… Только это какая-то сумасшедшая ворона… Бегает, прыгает, а не летает!
Павел Григорьевич берет злополучную ворону в руки. Самое странное, что ворона — ей бы радоваться, ведь Павел Григорьевич спасает ее от кошки! — отчаянно трепыхается и даже пытается злобно клюнуть его руку.
— Э-эх, бедняга! — говорит Павел Григорьевич, разглядывая птицу. — Куда ей летать! Ей кто-то крылья подрезал…
Вот почему ворона не может летать! У нее вместо крыльев какие-то культяпки, как ласты у тюленя. Если бы она даже захотела их развернуть, все равно полететь она не могла бы: они не подняли бы ее на воздух.
— Калека… — тихонько отзывается Юлька.
— Ничего! — успокаивает Павел Григорьевич. — У нее еще отрастут крылья, она еще полетит! А только что с ней делать? Здесь ее оставлять нельзя, ее съедят кошки — не эта, так другая… Я завяжу ее в носовой платок… Ох, клюется, негодяйка, и больно! Ну, готово, идем!
Он завязывает ворону в платок, и мы уходим, унося спасенную нами от кошки птицу.