Книга: В рассветный час
Назад: Глава восемнадцатая. ЧЕРНОЕ ДЕЛО И СВЕТЛЫЙ ЧЕЛОВЕК
Дальше: Примечания

Глава девятнадцатая. ПОСЛЕДНИЕ ИСПЫТАНИЯ

Двенадцатого мая начинаются у нас переходные письменные экзамены во второй класс. Первый экзамен — арифметика. Накануне начался третий суд над мултанцами.
Дрыгалка буйствует, словно вконец взбесившаяся собачонка. Нас рассаживают так, чтобы никто не мог ни списать, ни подсказать, ни помочь подруге. Скамьи установлены в актовом зале, и на них сидят девочки из обоих отделений — первого и второго, — вперемешку между собой. Справа от меня сидит «не-княжна» Гагарина, она же Ляля-лошадь, слева — Зоя Шабанова. Ляля-лошадь, обычно жизнерадостно ржущая деваха, сегодня мрачна, как зимние сумерки. Она смотрит на меня взглядом утопающей и мрачно говорит:
— Ни в зуб ногой!..
Это, очевидно, точное определение ее знаний.
Зоя Шабанова шепчет мне:
— Сашенька, поможешь?
— Конечно, помогу!
— И мне? — спрашивает с надеждой Ляля-лошадь.
— Помогу! — обещаю я уверенно.
Но это оказывается, ой, как трудно! Экзамен по арифметике, и Федор Никитич Круглое дает экзаменационные задачи и примеры так, что каждый вертикальный ряд девочек решает не то, что соседний. То же самое, что решаю я, решает та девочка, которая сидит впереди меня, и та, которая сидит позади. А соседки мои по горизонтальному ряду — справа и слева — решают другую задачу и другие примеры. Как им помочь?
Каждой из нас дано два листка бумаги — пронумерованных! — для черновика и беловика. Я делаю вид, что мне трудно, что у меня что-то не ладится: насупливаю брови, сосредоточенно смотрю в сторону. Смешно сказать, но мне действительно немного мешает непривычность того, что я вижу из окна. В классе, окна которого выходят на улицу, я привыкла видеть поверх той части стекол, которые закрашены белой масляной краской, кусок огромной вывески на доме визави:
…СКАЯ ДУМА И УПРАВА
Это часть вывески: «Городская дума и управа». А над домом думы и управы я всегда вижу пожарную каланчу и высоко-высоко на ее вершине шагающего дозором по балкончику дежурного по пожарной охране города. С балкончика пожарной каланчи, говорят, виден весь город: чуть где загорится, дежурный поднимает тревогу, и из думского двора с громом и звоном выезжает пожарная команда. Выезд пожарных нам в институте не виден: ведь наши окна до середины закрашены. Но в самых звуках пожарного поезда, в звонках, коротких криках команды, в грохоте и металлическом скрежете есть что-то одновременно и беспокойное, и бодрящее, и тревожное, и успокаивающее:
«Пожар, пожар! Горим! Помогите!»
«Едем, едем, едем! Держитесь, — выручим!»
Здесь, в актовом зале, окна не закрашены, но в них не видно, за ними не угадывается никакой жизни: они выходят не на улицу, а на институтский двор с садом. Сейчас, когда во всех классах идут экзамены, во дворе и в саду не видно ни одного человека. Только по тополям иногда проносится поглаживающий ветер, под которым шевелятся их серебристые листья.
Я уже решила задачу в черновике, но нарочно не тороплюсь переписывать ее набело: ведь чуть только Дрыга увидит, что я кончила, надо будет подать листок с решением — и уходить. А у моих соседок дело, видимо, идет плохо. Перед ними лежат чистенькие оба листка: и черновой, и беловой. Надо их выручать.
Зоя Шабанова смотрит на меня умоляюще, Ляля-лошадь явно собирается заплакать. Улучив минуту, когда и Дрыгалка, и классная дама первого отделения (по прозвищу «Мопся») находятся на другом конце, я быстро схватываю чистенький, без единой цифирьки, с одним только заданием черновой листок Зои Шабановой и подсовываю ей свой беловой листок, тоже еще чистый. Зоя делает вид, что углубляется в работу, а я быстро решаю ее задачу и примеры — и снова меняюсь с ней листками. Вся эта операция проходит, как по ниточке! Никто ничего не заметил! Зоя спокойно переписывает то, что я ей решила. Но только я хочу проделать тот же фокус с Лялей-лошадью, как их Мопся становится как раз у нашего горизонтального ряда и не спускает с нас глаз. Просто как неподвижный телеграфный столб! Тут же подходит и наша обожаемая Дрыгалка и нежным голосом (обе синявки разыгрывают друг перед другом комедию сердечной дружбы со своими воспитанницами) говорит мне:
— Что же это вы так долго, Яновская? Неужели не решили?
— Евгения Ивановна, я решила, но хочу еще раз проверить…
— Правильно, Яновская! Правильно! — от души одобряет меня Дрыгалка и говорит негромко Мопсе: — Очень хорошая девочка…
Эго — про меня' Про меня, которую она весь год травила! Я смотрю в свой листок и мысленно говорю:
«А, чтоб ты пропала!»
Совсем как мой дедушка, когда он читает в газете, что английская королева Виктория сделала что-нибудь, что ему, дедушке, кажется неправильным.
Наконец обе синявки проходят дальше. Я повторяю с Лялей-лошадыо то же, что с Зоей Шабановой. Ляля-лошадь перестает рыдать и прилежно списывает набело то, что я ей подсунула.
Тогда я переписываю свое и подаю на столик экзаменаторов, за которым сидят Колода и Круглое.
Федор Никитич быстро просматривает мой листок, смотрит на итог задачи и примеров и одобрительно говорит:
— Молодец, Яновская! Все правильно. И почерк какой стал славный…
И я ухожу из зала довольная: я решила задачи для Зои Шабановой и Ляли-лошади!
Почти бегу по коридору (а этого ведь нельзя: надо «плавно-тихо-осторожно»!), скатываюсь с лестницы и, на ходу одеваясь, бегу к двери на улицу.
— Куда так спешно, Шура? — шутливо-кокетливо кричит мне розоволицая Леля Хныкина — та, которую «обожает» Оля Владимирова. — Вас кавалер ждет на улице, да?
— Да, кавалер! — И я вылетаю на улицу.
Вот он, мой дорогой кавалер! Пришел! Стоит на углу и ждет меня. Это дедушка. Он вчера обещал мне, что встретит меня на улице, сообщит мне газетные известия о мултанском деле.
— Дедушка, миленький… Ну?
Но дедушка очень хмурый.
— Не «ну», а «тпру»! — ворчит он. — Пока все очень плохо.
И он объясняет мне. Процесс начался вчера. Состав суда — плохой («на помойку!» — по дедушкиному выражению): и судьи, и прокурор — все те же, которые уже два раза в прошлом осудили мултанцев. Чего же можно от них ожидать? Они, конечно, в лепешку разобьются, чтобы доказать, что они были правы, что вотяки виновны, что незачем было огород городить, и в третий раз ворошить это дело.
Но самое грустное, по словам дедушки, то, что очень плохой состав присяжных. Ведь вопрос о виновности или невиновности подсудимых решается на основании мнения присяжных: если присяжные сказали «да, виновны!» — судьи уже не могут оправдать подсудимых. Поэтому очень важно, чтоб присяжные были как можно более культурны, как можно более умны и толковы, — в особенности в таком процессе, как мултанский, где надо хорошо разбираться во всей клеветнической стряпне полиции, во всей грязи лжесвидетельства и всякого вранья… А тут присяжных нарочно подобрали самых темных, неграмотных: такие легко поверят всяким бабьим сказкам о том, будто бы вотяки каждые сорок лет приносят человеческую жертву своим языческим богам.
— Опять же… — говорит дедушка, — опять же плохо: не позволили защите вызвать на суд ни одного свидетеля. А свидетелей обвинения — сплошь лжесвидетелей! — на этом процессе выставили еще на одиннадцать человек больше, чем в прежних двух процессах! Конечно, — добавляет дедушка, — пока человек хоть немножко еще дышит, надо верить, что он будет жить. Будем думать, что и мултанцев оправдают… Но что-то похоже, что их закатают на каторгу!
Мы стоим с дедушкой на углу улицы и молчим.
— Ну что ж… — вздыхает наконец дедушка. — Повеселились мы с тобой — и довольно. Пойдем домой.
Но мне нужно дождаться, пока выйдут все мои подруги, — узнать, кто как сдал, не провалились ли наши «ученицы». Я прошу дедушку сказать дома, что я экзамен выдержала, и возвращаюсь в институт. Дедушка уходит домой.
Наши выдержали — все до единой! Есть срезавшиеся из числа учениц первого отделения. Всего удивительнее — срезалась Ляля-лошадь! Она не решила задачи — вернее, ее мозгов не хватило даже на то, чтобы хоть списать то, что решила для нее я. Зоя Шабанова — та выдержала экзамен и очень довольна. А Ляля-лошадь ревет коровой и — самое великолепное! — обвиняет в своей неудаче меня.
— Она… у-у-у! Она… гы-ы-ы! нарочно… Она мне неверно решила, чтоб я срезалась…
То, что я выручала ее, рискуя — в лучшем случае! — отметкой по поведению, а может быть, даже исключением из института (ведь со мной бы церемониться не стали: исключили бы — и все), — идиотка Ляля этого не понимает, не хочет понимать. А ведь я уверена, что, если бы мне пришлось плохо и она, Ляля-лошадь, могла спасти меня, она бы для этого пальцем о палец не ударила! К счастью, другие девочки из ее же — первого — отделения стараются вправить ей мозги!
— Ведь она тебе помогла! — говорят они Ляле.
— Да-а-а… Как же! Помогла она мне! — продолжает всхлипывать Ляля-лошадь. — Нарочно… нарочно мне неверно написала… чтоб я срезала-а-ась… У-у-у, какая!
— Что ты на нее смотришь! — сердится на меня Лида Карцева. — Она — лошадь, ну и ржет! Не стоит из-за этого огорчаться, Шурочка!
В эту минуту Ляля лезет в карман за носовым платком и вместе с ним вытаскивает какой-то листок бумаги. Варя выхватывает у нее из рук этот листок.
— Вот оно! Вот решение, которое тебе написала Шура! — торжествует Варя. — Ну вот, смотрите, все смотрите, верно Шура ей решила ил нет?
Все разглядывают листок и удостоверяются в том, что Ляля-лошадь обвинила меня облыжно: на листке моей рукой написано совершенно правильное решение задачи и примеров. Кто-то предусмотрительно рвет листок в клочья и бросает их в мусорный ящик, чтоб не попался в руки синявок.
С этого дня у всей нашей компании девочек жизнь течет, словно две набегающие друг на друга струи: всю неделю мы через день сдаем письменные экзамены (по арифметике, по русскому и французскому языкам) и ежедневно читаем газетные известия о ходе суда над мултанскими вотяками. Экзамены, хоть мы и волнуемся, протекают нормально и успешно. Зато течение суда — неровное, тревожное. То кажется, что все повертывается для подсудимых хорошо, то внезапно наступает резкое ухудшение. За подсудимых самоотверженно борются В. Г. Короленко и один из знаменитых адвокатов России, петербургский присяжный поверенный Н. П. Карабчевский. (Короленко уговорил, увлек Карабчевского заняться делом вотяков, — и все знают, что Карабчевский не берет никакого вознаграждения за эту защиту.) Короленко, Карабчевский, группа местных адвокатов дерутся за жизнь вотяков, за честь всего их народа — там, в зале суда. Но все честные люди во всей России в течение восьми дней живут этим делом, волнуются, тревожатся, надеются, спорят, строят догадки и предположения. Все это создает такое напряжение, словно миллионы проводов соединяют семерых вотяков на скамье подсудимых в городе Мамадыше со всей остальной Россией. И каждая самая маленькая подробность судебного дела гудит по этим проводам, как по туго-туго натянутым струнам…
Наконец экзамены наши кончены. Завтра нам выдадут годовые «Сведения об успехах и поведении». Завтра же будет объявлен приговор по мултанскому делу.
Вечером папа возвращается домой с необыкновенно таинственным лицом:
— Я тебе сейчас покажу такое! До потолка подпрыгнешь… — И он достает из кармана бережно завернутую в бумагу фотографию. — Смотри — Короленко!
На фотографии кудрявая голова и густо заросшее бородой лицо. Из этих обильных волос смотрят глаза, необыкновенно добрые, чистые, умные. А в этих глазах — та правда, которую не затопчешь, не утопишь, не сгноишь в тюрьме. Правда, которая не согнется, не заржавеет, не сломается.
— Это мне — насовсем? — спрашиваю я.
— Нет, только посмотреть… Это у меня такие больные есть, — Короленко подарил им свою фотографию. Они ею очень дорожат… Знаешь, — вспоминает папа, — что они мне еще рассказали? Когда Короленко уезжал из Петербурга на суд над мултанцами, заболела одна из его дочерей. Он знал, что девочка больна смертельно, что он, может быть, никогда больше не увидит ее, — и все-таки поехал!
Помолчав, папа добавляет:
— А девочка на днях в самом деле умерла…
На следующий день у нас выдают «Сведения об успехах и поведении». Переведены в следующий класс почти все, кроме трех или четырех отпетых лентяек. Лида Карцева, Маня Фейгель и я переведены в следующий класс с первой наградой — с похвальным листом и книгой. Тамара Хованская переводится со второй наградой — с похвальным листом.
«Сведения» раздает нам Дрыгалка. Мы сидим в классе, как на уроке. Дрыгалка называет наши фамилии по алфавиту. Каждая выкликнутая ею девочка выходит из-за парты, приближается к столику, за которым сидит Дрыгалка, и получает из ее рук листок «Сведений». Мы все такие веселые, счастливые, каждая из нас готова броситься на шею даже Дрыгалке и расцеловать ее! Однако самой Дрыгалке это чудесное, настроение не передается: она, как всегда, сухая и чужая. Каждой девочке она дает листок «Сведений» и говорит своим бумажным голосом:
— Поздравляю вас…
Девочка «макает свечкой», потом берет свой листок и возвращается на место.
«Сведения» розданы. В последний раз в этом году читается молитва после ученья:
…"Благодарим тебе, создателю, яко сподобил еси нас благодати твоея во еже внимати ученью. Благослови наших начальников, родителей, и учителей, и всех, ведущих нас к познанию блага"…
— А теперь, — напоминает Дрыгалка, — ступайте вниз. Пара за парой. Не шаркать, не топать, не возить ногами… Одеться и уйти!
И уходит.
— Нельзя сказать, — говорю я Лиде, — чтобы Дрыге было очень грустно расставаться с нами!
Лида серьезно отвечает:
— А нам? Нам разве грустно расставаться с ней? Мы только оттого и счастливы, что больше ее не увидим!
На углу улицы меня ждет дедушка. Он издали машет мне газетой и кричит:
— Оправдали! Оправдали!
Вот она, правда! Верно говорят люди, что ее нельзя ни утопить, ни запереть в каменную тюрьму, ни зарыть в землю: правда снесет все запруды, она пророет себе путь под землей, она проест железо и камень, она встанет из гроба! Мне невольно вспоминаются «Ивиковы журавли». Мултанские вотяки оправданы и свободны! С дедушкой и группой моих подруг мы приходим в соседний Екатерининский сквер, занимаем две скамейки. Дедушка просто расцвел от радости! Еще недавно Юзефа сокрушалась:
«Наш старый пан аж с лица спал через тех румунцев…» (Румунцы, всякий понимает, — это вотяки.)
И действительно, в последние дни, когда исход процесса казался неблагоприятным, дедушка положительно не находил себе места от тревоги и беспокойства. Сейчас вотяки оправданы, я перешла с первой наградой, дедушка смотрит на мир гордо и весело, как цветущий пион.
— Девочки… — говорит Маня, обычно такая робкая и молчаливая. — Как хорошо, девочки! Ну чего, чего нам еще надо, когда все так хорошо?
Где-то близко слышен знакомый приятный голос, выпевающий:
— Сах-х-харно морожено!
— Вот оно! — говорит дедушка. — Вот чего вам надо… Я сейчас угощу вас всех мороженым!
Через минуту-другую Андрей-мороженщик со своей кадкой на голове подходит к нашим скамьям. Спокойно, неторопливо он снимает с головы кадку, ставит ее на землю, разминает рукой замлевшую шею.
— Никак, старый господин Яновский? — вглядывается он в дедушку. — И Сашурка-бедокурка!..
Так же узнает он почти всех присутствующих.
— А что, господин Яновский, — спрашивает Андрей, — тех басурман-то, слышно, оправдали, слава богу?
— Они не басурманы! — отвечает дедушка. — Они — люди. Их хотели зазря закатать на каторгу, — не вышло!
— Не попустил господь! — крестится Андрей.
Мы переглядываемся с Лидой, Маней, Варей. Мы знаем: не бог спас мултанских вотяков, а писатель Короленко и все те, кто боролся вместе с ним за этих несчастных людей. Хорошо, что есть на свете такие люди, как Короленко!
Мы с наслаждением едим мороженое. Андрей скатал нам шарики наполовину из сливочного, наполовину из крем-брюле, или, как его называет Андрей: «крем-бруля».
— Вкусно! — причмокивает Меля. — С ума сойти!
В аллее сквера показывается человек. Юношеская фигура его кажется мне знакомой… Но почему он шагает, сгорбившись, как старик, словно согнувшись под непосильной тяжестью?
— Дедушка! Посмотри! Ведь это же…
— Ну да! Это наш Пиня… Пиня! — зовет дедушка.
Пиня подходит, все такой же удрученный, волоча усталые ноги. Видно, он давно ходит по улицам… Он очень исхудал, лицо его почернело. Похожая на черную слезу бородавка в углу Пининого глаза еще усиливает мрачность его лица.
— Что с тобой, Пиня? Ты же черный, как головешка… Случилось что-нибудь?
— Несчастье… — глухо отвечает Пиня. — Не могу сдавать экзамены при округе…
— Почему? В чем дело?
— Уже было назначено: в среду. Так вот — здрасте! — ввели новый экзамен: французский язык… Ну, я вас спрашиваю: разве нельзя было объявить это полгода тому назад? Нет, накануне экзаменов! Ведь это же насмешка! Сорок три человека трудились — и на тебе! Научитесь по-французски, тогда будем вас экзаменовать… Теперь уж не раньше, как осенью!
Дедушка сосредоточенно думает.
— Сашенька! Ты можешь заниматься с Пиней по-французски?
— Конечно, могу! — отвечаю я, обрадовавшись. — Только… а как же… ведь мы на днях переезжаем на дачу…
— Что значит «на дачу»? — спрашивает Пиня. — Я буду ходить к вам на дачу!
— Но ведь это три версты от города!
— Что значит «три версты»? А пусть бы хоть тридцать три! Я буду ходить каждый день, хоть два раза на дню… Только занимайтесь со мной, я за вас буду бога молить!
Лицо Пини, его глаза словно говорят:
«Я пройду через все. Я ничего не испугаюсь и ни перед чем не отступлю! Я хочу учиться — понимаете? — хочу учиться! И я добьюсь своего, чего бы это мне ни стоило!»
Мы все невольно замолчали перед этой страстной волей к знанию. Мы смутно понимаем, что в этом есть какая-то сила, внушающая уважение.
— Слушайте, Пиня… — робко, как всегда, говорит Маня, — Вы говорите, там много таких, как вы… Я могу заниматься с которым-нибудь из них… Даже с двумя, — я ведь никуда не уезжаю, буду все лето в городе.
— И я могу взять второго ученика! — спохватываюсь я.
— Я тоже возьму двоих! — говорит Лида. — Можно поговорить и с другими девочками, чтоб и они…
На лице Пини — такое сияние, что просто нестерпимо глядеть: как на самое яркое полуденное солнце!
— Спасибо вам… Я сейчас побегу. Скажу всем остальным… Ох, они обрадуются!
И Пиня стремглав убегает, от радости он даже забыл попрощаться.
— Девочки! — говорит Лида очень серьезно. — Надо сегодня же заняться этим делом. Поговорить со всеми. Чтоб все эти мальчики могли учиться по-французски и сдать осенью экзамен. Обязательно!
— А вот доешьте свое мороженое — и ступайте себе! — одобряет дедушка.
Как раз в эту минуту в одном из соседних дворов шарманка начинает играть модный вальс «Невозвратное время». Мы прислушиваемся — и, словно по команде, пускаемся парами плясать в аллее сквера!
— Девочки! — пытается дедушка остановить нас. — Здесь же сквер, неудобно!
— Пускай пляшут! — добродушно говорит Андрей. — Кому ж и плясать, как не им! Русскую пословицу знаете? «Концы сыты — и середка весела. Середка сыта — и концы играют».
Мы пляшем! Сейчас мы побежим искать «учительниц» для товарищей Пини… Мы пляшем, хотя вокруг нас все теснее и ближе смыкается холодная, злая жизнь, хотя нам еще целых шесть лет надо учиться в нерадостном, мрачном институте…
Ничего! Мы одолеем эту учебу! Мы осилим зло и несправедливость! Мы еще увидим новую жизнь!..

 

Москва, 1957-1958 годы
Конец второй книги

notes

Назад: Глава восемнадцатая. ЧЕРНОЕ ДЕЛО И СВЕТЛЫЙ ЧЕЛОВЕК
Дальше: Примечания