Глава 24
Расширенное настоящее
Искусство? Пожалуй, это уже перебор. Немногие истории об эволюции человека, Homo sapiens, описывают музыку или живопись как неотъемлемую часть этого процесса. Да, искусство часто представляют как сопутствующее явление, доказывающее, как далеко мы продвинулись в своей эволюции: «Только взгляните на эти чудесные наскальные рисунки, статуэтки, отшлифованные украшения и орнаменты! Это свидетельствует о том, что наш мозг был более крупным/лучшим/любящим/похожим на мозг профессора современного руносложения…» Но ни живопись, ни музыка не считались необходимой частью эволюции, сделавшей нас такими, какие мы есть.
Тогда почему Обгоревшая палка и Красные руки развлекаются занятиями искусством, а Ринсвинд всячески их в этом поддерживает?
Мы рассказали историю о Голой обезьяне, интересующейся лишь сексом, Сплетничающей и Избранной обезьянах и других разнообразных видах, которые обрели разум, эволюционируя на побережьях или бегая за газелями в саваннах. Мы привели множество историй о развитии разума, достигающих кульминации с появлением Эйнштейна, и множество историй о привилегиях/возрастных ритуалах/селекции, заканчивающихся деятельностью Эйхмана и подчинением авторитету. Но мы не представили ту версию эволюции, апогеем которой стали Фэтс Уоллер, Вольфганг Амадей Моцарт и Ричард Фейнман, играющий на бонго.
Зато сейчас мы это исправим.
В жизни большинства людей музыка играет важную роль, которая постоянно усиливается благодаря кино и телевидению. Закадровая музыка информирует нас о неизбежных событиях, которые разворачиваются на экране, о напряжении и облегчении, о мыслях персонажей и, в частности, об их эмоциональном состоянии. Тому, кто вырос в насыщенной музыкой среде XX века, очень трудно представить, каким могла быть музыкальность человека в своем «примитивном» состоянии.
Слушая музыку далеких от цивилизации народов или «примитивных» племен, мы вынуждены признать, что она развивалась так же долго, как музыка Бетховена, и гораздо дольше, чем джаз. Как и амебы с шимпанзе, их музыка современна нам, а не нашим предкам, несмотря на свое примитивное звучание – столь же примитивное, что и внешний вид представителей этих народов. Поэтому возникает вопрос: а ту ли музыку слушаем мы сами и насколько правильно мы это делаем? Это наталкивает на мысль, что с помощью популярной музыки, которая стремится быстро нас привлечь, можно выявить внутреннюю структуру мозга, «отвечающую» за ее восприятие и получающую от этого удовольствие. Будь мы консервативными генетиками, мы могли бы предположить существование «генов музыки». Но мы не такие.
Не так давно нейробиологи разработали методики, позволяющие нам увидеть, чем занимается мозг, когда мы совершаем различные действия. В том числе они выявили, какие участки активизируются, когда мы наслаждаемся музыкой. Пока на снимках МРТ и ПЭТ мы можем видеть лишь, что музыка возбуждает правое полушарие, – да и то с очень слабой пространственной и временной разрешающей способностью. Если музыка нам знакома, то подключается зона памяти, а если мы вдумываемся в слова или пытаемся подпевать, зажигаются участки, отвечающие за анализ речи. Опера активизирует и то и другое – возможно, поэтому она так нравится Джеку: он испытывает удовольствие, когда его мозг пропускают через блендер.
Наша тяга к музыке проявляется уже в раннем возрасте. Более того, имеется достаточно свидетельств того, что, если мы слышим музыку в утробе, она может повлиять на наши будущие музыкальные предпочтения. Психологи включали музыку детям, как только те начинали толкаться, и обнаружили, что они способны делить ее по категориям – так же как взрослые. Если поставить им Моцарта, они ненадолго замирают, минут на пятнадцать, а потом снова толкаются, возможно, следуя некоему ритму. Несмотря на представленные доказательства, это не выглядит вполне убедительным. Если поставить что-нибудь еще из Моцарта, Гайдна или Бетховена, ребенок так же прекратит толкаться, но лишь на минуту или около того. «Битлз», Стравинский, религиозные песнопения и Нью-орлеанский джаз успокаивают их на куда более продолжительное время – минут на десять.
Если проиграть эту же музыку через несколько месяцев, выясняется, что ребенок способен запоминать стили и инструменты. Очевидно, в квартетах они узнают стиль Моцарта так же хорошо, как в симфониях. Наш мозг имеет сложные модули распознавания музыки, которыми мы пользуемся до того, как начинаем разговаривать, и даже до того, как рождаемся. Почему?
Мы ищем суть музыки – будто знаем, в чем заключалась суть секса для Голой обезьяны или суть подчинения для Эйхмана, – или, если уж на то пошло, хотим понять, что значит быть существом с самым высоким интеллектом/экстеллектом в Круглом мире. Нам позарез нужна история, которая с помощью живописи и музыки объяснит, как мы сюда попали и почему тратим столько денег на факультеты искусств в университетах. Почему Ринсвинд так целенаправленно стремится увлечь ими наших предков?
В начале XX века было модно подражать музыке «примитивных» племен. Так, в «Весне священной» Игоря Стравинского и «Танце огня» Мануэля де Фальи можно увидеть подлинную примитивность. Считалось, что рассказы Бронислава Малиновского о жителях Тробриандских островов – на удивление мало внимания уделявших сдерживанию сексуальных желаний, о котором Фрейд так подробно рассказал Венскому обществу, – свидетельствовали о том, что люди в своей естественной среде были счастливее и чище. Так и их музыка, с флейтами и барабанами, лучше передавала состояние безгрешности, чем классические симфонии. В джазе, придуманном, предположительно, «примитивными» чернокожими музыкантами Нью-Орлеана, присутствовали отголоски, кажущиеся естественными и даже животными (а для некоторых христиан – и вовсе дьявольскими). Музыка подобна языку, существующему параллельно с речью, родившемуся в разных сообществах и имеющему разные акценты, но отражающему человеческую природу более полно, чем многие другие аспекты культуры.
Так это обыграно массмедиа и, как и в случае с представлением о каменном веке, основанном на «Флинстоунах», от этой точки зрения тяжело избавиться. Маргарет Мид, которая совершила прогулку со своей подругой-туземкой и описала увиденное в книге «Взросление в Самоа. Психологическое исследование примитивной юности для Западной цивилизации», романтизировала их музыку и танцы точно таким же образом. Когда Голливуду нужно показать примитивную, но духовную натуру индейских воинов, племена каннибалов на Борнео или гавайских аборигенов, мы видим танцы под дождем, свадебную музыку и туземок-танцовщиц. Когда мы приезжаем в те места, местные исполняют эти танцы лишь ради нас, потому что это помогает собирать деньги с туристов. Комплицитность между поп-музыкой, танцем хула, оперой и музыкой из голливудских фильмов окончательно похоронила нашу способность замечать то, что составляет «естественную» музыку.
Как бы то ни было, это вовсе не то, что нам нужно. «Естественность» – это иллюзия. Десмонд Моррис заработал немало денег, продавая рисунки обезьян. Несомненно, обезьянам этот процесс доставлял удовольствие, как и Моррису – да и людям, которые покупали их и рассматривали в картинных галереях. А еще есть слон, который рисует картины и сам их подписывает. Ну, или что-то в этом роде. В современной живописи существует направление, философия которого, похоже, близка к этому поиску подлинного примитивизма. С одной стороны, это жалкие детские рисунки, отчетливо демонстрирующие ступенчатое влияние культуры – экстеллекта – на развивающийся интеллект. Хотя на наш несведущий взгляд, эти рисунки демонстрируют лишь колоссальное наслаждение, которое получают родители благодаря минимальным усилиям со стороны своих детей.
Другим аспектом, более интеллектуальным, является переход к ограничениям реального мира (например, в кубизме) или попытки создания стилей, которые заставят нас изменить свое восприятие (профили лиц с обоими глазами с одной стороны у Пикассо). Сегодня широко распространены формы изобразительного искусства, в которых либо расставляются бумажные прямоугольники с различными текстурами, либо рассеиваются мелкие капли краски по какому-нибудь незатейливому принципу, или же в которых на свежий слой масла наносится угольная пыль, а потом сметается так, чтобы получился определенный образ. Все это радует глаз. Но почему? Чем они отличаются от естественных произведений, которые также приносят нам удовольствие?
В этом месте мы хотели бы совершить великий скачок и подвести Моцарта, джаз, прямоугольники с текстурами и угольно-масляные картины под единые рамки. По нашему мнению, сюда же вполне естественно должны войти наскальные рисунки, возраст которых позволяет нам заявить, что более чем достойны называться подлинно примитивными. Только мы не можем воспринимать их глазами и разумом современников первобытных художников. Та же проблема возникает в восприятии Шекспира: у нас больше нет ни ушей, ни разума – ни экстеллекта – времен Елизаветинской эпохи.
А теперь примем научную точку зрения. Рассмотрим, как мы воспринимаем свет, звук, прикосновения – все, что сообщают нам наши органы чувств. Но начнем с того, что они нам ничего не сообщают, – это урок номер один. В своей книге «Объяснение сознания» Дэниел Деннет весьма критично отозвался об образе сознания в виде картезианского театра – когда мы воображаем себя сидящими в небольшом театре, находящемся в нашем разуме, где наши глаза и уши выкачивают из окружающего мира картинки и звуки. В школе нас учили, что глаз устроен как фотоаппарат, а картинка проецируется на плоскость сетчатки, но это еще не самое сложное. Сложности начинаются тогда, когда разные элементы картинки разными способами попадают в разные участки мозга.
Когда вы видите движущийся красный автобус, ваш мозг выделяет характеристики «движущийся», «красный» и «автобус» на довольно раннем этапе анализа – но последующее их объединение и создание мысленного образа происходит не так просто. Ваша картинка собирается из множества ключей и кусочков, и практически все, что вы «видите», существует только «там», в вашем сознании. Это совсем не похоже на телевизионное изображение. Оно не может мгновенно схватываться и обновляться, и почти все «детализированное» окружение строится как фон, перед которым находится объект, занимающий ваше внимание. Большинство деталей вообще не представлены в вашем разуме как таковые – это иллюзия, которую посылает вам ваш мозг.
Когда мы видим картину… только, опять же, мы ее не видим. Существует несколько способов заставить людей думать, будто они сами придумывают то, что «видят», и будто восприятие представляет собой нечто большее, чем простое копирование изображения с сетчатки глаза. В качестве примера возьмем слепое пятно на сетчатке, в котором собирается зрительный нерв. Оно немаленькое: его размер равен 150 дискам полной луны (это не опечатка: ста пятидесяти). Просто для нашего глаза луна не столь велика, как кажется, – и уж точно не столь велика, как ее все время показывают в кино. Мы «видим» полную луну гораздо более крупной, чем она «есть» (простите, но нам приходится прибегать к некоторым хитростям, чтобы отделить то, что содержит ваше сознание, от реальности, которая вас окружает), особенно когда она находится близко от горизонта. Чтобы оценить реальный размер ее изображения, вы можете убедиться, что оно равно размеру ногтя вашего мизинца, на который вы смотрите с расстояния вытянутой руки. Поднимите руку, и кончик мизинца с лихвой закроет луну. Таким образом, слепое пятно меньше, чем вы могли подумать, но все равно это приличный участок изображения на сетчатке. Однако мы не замечаем никаких пробелов в изображении, получаемом из окружающего мира, так как мозг заполняет недостающие фрагменты, основываясь на наиболее вероятных ожиданиях.
Но откуда он знает, что там должно быть? Он не знает, да ему это и не нужно – вот в чем суть. Хотя «заполнение» и «пробел» – традиционные для науки слова, здесь они, опять же, сбивают с толку. Мозг не замечает, что чего-то не хватает, значит, нет никакого пробела, который он должен заполнить. Нейроны зрительной коры – часть мозга, превращающая изображение на сетчатке в картинку, которую мы можем распознать и определить, – подключены между собой довольно сложным образом, усиливающим некоторые предрассудки восприятия.
Например, эксперименты с красителями, реагирующими на электрические сигналы мозга, показывают, что первый слой зрительной коры отвечает за линии – преимущественно контуры. Нейроны образуют группы, «гиперколонки», представляющие собой совокупности отвечающих за контуры клеток, выстроенных вдоль в одном из восьми направлений. В пределах гиперколонки любые соединения оказывают сдерживающее действие, то есть если один нейрон посчитает, что увидел контур, расположенный вдоль направления, к которому он чувствителен, то он попытается сделать так, чтобы остальные нейроны перестали что-либо отмечать. В результате направление контура определяется «большинством голосов». Кроме того, между гиперколонками имеются дальние соединения. Это возбудители, и они оказывают воздействие, смещая соседние гиперколонки, чтобы те воспринимали продолжение контура, даже если получаемый ими сигнал слишком слаб или расплывчат, чтобы вывести из него заключение без посторонней помощи.
Это смещение можно преодолеть, если признак того, что контур проходит в другом направлении, окажется достаточно сильным. Но если линия ослабевает или какая-либо ее часть отсутствует, смещение приводит к тому, что мозг автоматически считает линию непрерывной. То есть мозг не «заполняет» пробелы: он устроен таким образом, чтобы их не замечать. И это лишь один слой зрительной коры, который использует несложную хитрость – экстраполяцию. Пока мы слабо представляем, что происходит в более глубоких слоях мозга, но можно не сомневаться, что там все еще более хитро, – ведь именно там вырабатывается наше яркое ощущение полноценной картинки.
А что насчет слуха? Как он связан со звуками? Стандартная «ложь для детей» о том, как роговица и хрусталик проецируют изображение на сетчатку, вроде бы вполне сносно объясняет работу нашего зрения. Аналогичная ложь о слухе основана на так называемой улитке – части уха, строение которой якобы обосновывает разложение звука на разные ноты. Ее поперечное сечение похоже на раковину улитки, и вся спираль, соединенная с мембраной, согласно этой лжи покрыта волосками клеток. То есть разные ее участки вибрируют с разной частотой, и мозг распознает, какую частоту – музыкальную ноту – он получает на основании того, от какого участка исходят вибрации. В подтверждение нам рассказывают довольно симпатичною историю о мастерах котельных, у которых часто возникают нарушения слуха из-за шума, который они постоянно слышат в процессе работы. Предположительно, они могут различать любые частоты кроме тех, которые наиболее характерны для работы котельных. То есть в их улитках поврежден лишь один участок, а остальные сохраняют нормальную работоспособность. Разумеется, это свидетельствует о справедливости «местной» теории слуха.
На самом же деле эта история говорит лишь о том, как ухо различает ноты, но не о том, как вы слышите шумы. Чтобы это объяснить, обычно вспоминают о слуховом нерве, соединяющем улитку с мозгом. Впрочем, существует и немало связей, идущих в обратном направлении – от мозга к улитке. Необходимо сообщать своему слуху, что ему слушать.
Теперь, когда мы можем как следует рассмотреть поведение улитки в момент восприятия звука, мы замечаем, что одна частота вибраций свойственна не одному ее участку, а примерно двадцати. При этом они смещаются, когда вы сгибаете свое наружное ухо. Улитка чувствительна к фазам звука и способна улавливать различия между звуками «о-о-о» и «э-э-э» при одинаковой их частоте. Точно так же меняется издаваемый вами звук, когда вы изменяете форму рта в момент речи. И – о чудо – именно эту разницу ваша улитка улавливает лучше всего – после того как звук пройдет через ваши собственные наружное ухо, слуховой канал, барабанную перепонку и еще три косточки. А вот запись с чьей-то чужой перепонки, воспроизведенная прямо рядом с вашей, покажется вам бессмыслицей. Вы изучили свои уши. И научили их.
Существует около семидесяти базовых звуков, или фонем, которые Homo sapiens используют в своей речи. К шестимесячному возрасту дети уже умеют распознавать их все – электрод, соединенный со слуховым нервом, свидетельствует о том, что электрическая активность, с которой он реагирует на разные фонемы, имеет разные характеристики. В возрасте от шести до девяти месяцев мы начинаем лепетать, и очень скоро этот лепет напоминает, например, английскую или японскую неразборчивую речь. Ухо годовалого японского ребенка не способно различать звуки «л» и «р», потому что обе фонемы посылают улитке одинаковые сообщения. А англоязычные дети не могут распознавать некоторые щелкающие звуки языка племени! кунг или различия между формами «р» во французском. Таким образом, органы чувств не показывают нам многообразие реального мира. Они стимулируют наш мозг на представление или, если угодно, создание внутреннего мира, сделанного из отдельных деталей – типа конструктора «Лего», который каждый из нас собирает в процессе взросления.
Такие, казалось бы, простые способности, как зрение и слух, оказываются гораздо более сложными, чем нам казалось изначально. Наш мозг – это не просто пассивный приемник. В наших головах происходит много интересного, и часть этого мы проецируем обратно на то, что считаем окружающим миром. И лишь немногое из того, что отдаем, мы осмысливаем. Эти сокрытые глубины мозга и его странные ассоциации также могут отвечать за наше восприятие музыки.
Музыка развивает разум – это одна из форм игры. Очевидно, наша любовь к ней связана не с ушами. В частности, здесь, возможно, причастна как моторная деятельность мозга, так и сенсорная активность. Что в примитивных племенах, что в развитых сообществах, музыка сосуществует с танцами. Поэтому существует вероятность, что наш мозг привлекает именно сочетание звука и движения, а не одно из них по отдельности. Более того, музыка может быть практически случайным побочным продуктом этого объединения, которое осуществляется у нас в мозгу.
Модели движений в нашем мире не меняются миллионы лет, и их эволюционное преимущество очевидно. Такие модели как «взбирание на дерево» или «очень быстрый бег» способны спасти саванного примата от хищника. Мы окружены соединенными между собой моделями движения и звука. Как и музыка, они связаны со временем и ритмами. Это дыхание, сердцебиение, голоса, синхронизированные с движением губ, громкие звуки, синхронизированные с ударяющимися друг о друга предметами.
В работе нервных клеток и движении мышц имеются общие ритмы. Разные виды движения – ходьба и бег у человека, шаг-рысь-кентер-галоп у лошади – характеризуются временными интервалами передвижения разных конечностей. Эти модели связаны с механикой костей и мышц, а также электроникой мозга и нервной системы. Так природа наделила нас ритмом, одним из ключевых элементов музыки, а также побочным эффектом животной физиологии.
Другие ключевые элементы – тон и гармония – тесно связаны с физикой и математикой звука. Еще древние пифагорейцы открыли, что при гармоничном звучании различных нот существует простое математическое соотношение длин издающих их струн, которую сегодня мы называем соотношением частот. Октава, например, соответствует удвоению частоты. Такие простые численные пропорции гармоничны в отличие от сложных отношений.
Одно из объяснений этого явления основывается на чистой физике. Если ноты, частоты которых не составляют целые пропорции, звучат одновременно, они искажают друг друга, производя «биение», раздражающий низкочастотный гул. Звуки, вызывающие простые вибрации чувствительных волосков в наших ушах, неизменно гармоничны в пифагорейском смысле, а если нет, то мы слышим неприятные биения. В музыкальной гамме существует множество математических моделей, которые можно в значительной мере проследить по физике звука.
Однако на физику накладываются культурные веяния и традиции. Когда у ребенка развивается слух, его мозг отлаживает чувства, чтобы реагировать на звуки, представляющие культурную ценность. По этой причине разные культуры имеют разные музыкальные гаммы. Сравните индийскую или китайскую музыку с европейской и подумайте, как изменилась европейская музыка от григорианских пений до «Хорошо темперированного клавира» Баха.
С одной стороны, человеческий разум подчиняется законам физики и биологическим императивам эволюции, а с другой – играет роль маленького винтика в машине социума. Наша любовь к музыке выросла на пересечении этих двух влияний. Вот почему в ней присутствуют четкие элементы математических моделей, однако во всей красе она проявляет себя тогда, когда отбрасывает свои шаблоны и взывает к элементам человеческой культуры и эмоциям, которые – по крайней мере, пока – находятся за пределами научного понимания.
Но давайте вернемся с небес на землю и зададимся более простым вопросом. Родник творческих способностей человека течет достаточно глубоко, но если черпать из него слишком много воды, он пересохнет. Как только Бетховен написал первые такты своей симфонии до минор – да-да-да-ДАМ, – для всех остальных стало одним мотивом меньше. Учитывая, сколько музыки было создано за минувшие века, кажется, что все лучшие мотивы уже написаны. Сумеют ли композиторы будущего сравниться со своими предшественниками, когда в мире закончатся мотивы?
Конечно, помимо мотива, существуют и другие элементы музыки – мелодия, ритм, тесситура, гармония, развитие… Но даже Бетховен знал, что одного хорошего мотива мало, чтобы успешной стала вся композиция. Под «мотивом» мы подразумеваем относительно короткий музыкальный фрагмент – то, что знатоки искусства называют «фразой», – имеющий длину, скажем, от одной до тридцати нот. Мотив немаловажен – ведь из него складывается вся остальная музыка, неважно, будь то хоть Бетховен, хоть группа «Boyzone». Композитор в мире, где закончились мотивы, сравним с архитектором в мире с иссякшим запасом кирпичей.
С точки зрения математики мотив представляет собой последовательность нот, а множество всех этих возможных последовательностей формирует фазовое пространство – воображаемый перечень, содержащий не только все написанные мотивы, но и все мотивы, которые когда-либо могут быть написаны. Насколько велико это М-пространство?
Ответ, естественно, зависит от того, что именно мы будем считать мотивом. Говорят, если обезьяна будет много стучать по клавишам печатной машинки, рано или поздно она напишет «Гамлета» – и это может оказаться правдой, только ждать придется гораздо дольше, чем существует вселенная. А на пути к своему «Гамлету» обезьяна наверняка напишет огромное количество книг для чтения в самолетах. Если она будет ударять по клавишам пианино, то, наоборот, вразумительные мотивы у нее могут получаться так часто, что покажется, будто пространство приемлемо мелодичных мотивов – это довольно увесистый кусок пространства всех мотивов. На этом этапе в дело вступают математические рефлексы, и мы можем вновь заняться комбинаторикой.
Простоты ради мы рассмотрим лишь музыку европейских стилей, основанную на обычном 12-нотном звукоряде. На качество нот обращать внимания не будем: неважно, какой инструмент их издает – пианино, скрипка или колокольчик, – для нас имеет значение лишь их последовательность. Также проигнорируем их громкость и – еще более решительно – не будем обращать внимание на длительность. И наконец, ограничимся пределами двух октав, и в итоге у нас получится 25 нот. Все эти характеристики, бесспорно, важны в настоящей музыке, но если мы примем их в расчет, это приведет лишь к увеличению многообразия возможных мотивов. Наш ответ будет занижен, и это хорошо – поскольку он все равно будет огромным. Очень, очень огромным, понимаете? Нет, все равно больше, чем вы думаете.
Для нашей настоящей цели примем, что мотив – это последовательность из не более 30 нот, каждая из которых выбирается из 25 возможностей. Тогда их количество подсчитывается тем же способом, что и варианты расположения машин и основания ДНК. Итак, количество последовательностей 30 нот составляет 25×25× … ×25, где 25 повторяется 30 раз. Забиваем данные в компьютер, и получаем ответ:
867361737988403547205962240695953369140625,
то есть 42-значное число. Добавив мотивы из 29, 28 и так далее нот, мы увидим, что М-пространство содержит, грубо говоря, девять миллионов миллиардов миллиардов миллиардов миллиардов мотивов. Артур Кларк когда-то написал научно-фантастический рассказ с названием «Девять миллиардов имен Бога». В М-пространстве на каждое имя Бога приходится по миллиону миллиардов миллиардов миллиардов мотивов. Предположим, что миллион композиторов в течение тысячи лет будут писать музыку, придумывая по тысяче мотивов в год – что сделает их даже более плодовитыми, чем «Битлз». Тогда общее количество написанных ими мотивов составит всего-навсего один триллион. Даже в масштабе того 42-значного числа это такой мизер, который вообще не окажет существенного воздействия на М-пространство. Почти все оно останется неизведанной территорией.
Разумеется, не вся незанятая местность этого пространства состоит из хороших мотивов. На ней имеются объекты вроде 29 повторений средней До с фа-диезом на конце или
BABABABABABABABABABABABABABABA,
который тоже едва ли удостоился бы награды за композицию. Тем не менее в нем должно содержаться и несметное множество новых хороших мотивов, ждущих своих сочинителей. М-пространство настолько велико, что даже если пространство хороших мотивов – это лишь малая его часть, их все равно будет невероятно много. Если бы все люди на Земле непрерывно сочиняли музыку с зари человечества до самого конца света, они все равно не изведали бы все пространство.
Говорят, Иоганнес Брамс однажды гулял по пляжу со своим другом, и тот жаловался на то, что вся хорошая музыка уже якобы написана. «Ой, смотри, – ответил Брамс, указывая на море, – вон подходит последняя волна».
И вот мы подошли к основной функции живописи и музыки, которую они выполняют в отношении нас – но не для крайних людей или шимпанзе и, скорее всего, не для неандертальцев. Если ход наших мыслей верен, то именно об этом сейчас думает Ринсвинд.
Наше зрение видит лишь сектор в 5 – 10°. Остальное мы додумываем сами и верим в иллюзию, будто видим градусов девяносто. Так мы получаем расширенную версию маленького участка, который воспринимают наши органы чувств. Аналогичным образом, слыша шум, особенно речь, мы вставляем его в контекст. Затем повторяем услышанное, предполагаем, что будет дальше, и «создаем» расширенное настоящее, будто услышали целое предложение за одно мгновение. Мы можем держать его в голове, воспринимая именно как предложение, а не как набор фонем.
Поэтому-то мы можем совершенно неправильно понимать слова песен и не осознавать этого. Газета «Гардиан» когда-то вела занятную рубрику, посвященную этой привычке и содержащую примеры того, как наши предпочтения зависят от ожиданий. Йен припоминает песню Энни Леннокс, в которой на самом деле были слова «a garden overgrown with trees» (сад, заросший деревьями), но ему каждый раз казалось, будто там поется: «I’m getting overgrown with fleas» («я обрастаю блохами»).
Смотря телевизор или фильм в кинотеатре, мы удерживаем в голове целое предложение или музыкальную фразу. Мы объединяем кадры в серии сцен, так же как додумываем то пространство, которое сами не видим. Мозг прибегает к множеству уловок, о которых его владелец даже не знает: когда вы сидите в кинозале, ваши глаза бегают по экрану, как сейчас, когда вы читаете эти строки. Но, перемещая взгляд, вы выключаете восприятие и перестраиваете придуманную вами картинку так, чтобы новое изображение на сетчатке соответствовало предыдущей версии. Вот почему вас укачивает на море или в машине – если внешнее изображение подскакивает и оказывается не там, где вы ожидаете, это расстраивает ваше ощущение равновесия.
Возьмем теперь музыкальное произведение. Не расширенное ли настоящее ваш мозг «хочет» выстраивать из серии звуков, не усложняя при этом их значений? Привыкая к определенному стилю музыки, вы можете слушать его, сразу схватывая целые темы, мотивы, даже несмотря на то что на самом деле слышите по одной ноте за раз. Так же как и музыкант, играющий на каком-либо инструменте. Его мозг представляет, как должна звучать музыка, и старается соответствовать своим ожиданиям. До определенной степени.
Поэтому наше восприятие музыки, вероятно, связано с восприятием расширенного настоящего. Некоторое научное доказательство этого предположения не так давно обнаружила Изабель Перетц. В 1977 году она определила состояние под названием «врожденная амузия». Это не тональная глухота, а «мотивная», и она способна пролить немного света на нормальное распознавание мотивов и показать, что происходит, когда что-то идет не так. В этом состоянии люди не способны различать мелодии, даже такие как «С днем рождения тебя!», а также не чувствуют (или почти не чувствуют) разницы между гармонией и диссонансом. Хотя физически с их слухом все в порядке и музыка окружала их в детстве. Они нормально развиты и никогда не страдали психическими заболеваниями. Но когда они слушают музыку, оказывается, что они не воспринимают расширенное настоящее. Они не могут притоптывать ногой под ритм и даже не имеют понятия, что такое ритм. У них слабое ощущение времени. Заметьте, то же самое происходит и с музыкальным слухом: они не могут различать звуки, разделенные интервалом на два полутона, то есть соответствующие двум смежным белым клавишам фортепиано. Таким образом, недостаток расширенного настоящего – не единственная их проблема. Врожденная амузия редка и одинаково сказывается так на мужчинах, так и женщинах. Однако страдающие ей люди не испытывают проблем с общением, что позволяет предположить, что музыкальные модули мозга, во всяком случае, пораженные амузией, отличаются от языковых.
То же происходит и с восприятием изобразительного искусства. Когда вы смотрите на картину, например, Тёрнера, она пробуждает в вас разнообразные эмоции – скажем, ностальгию по почти забытым каникулам на ферме. Вы можете ощутить прилив эндорфинов – химических веществ в мозгу, создающих хорошее самочувствие, – но примерно то же вы ощутите, увидев фотографию или даже услышав устное описание или коротенький пасторальный стишок. Картина Тёрнера имеет более сильный эффект, очевидно, потому, что она более сентиментальна, более идеализирована, чем фотография, какой идиллической последняя ни казалась бы. Она пробуждает воспоминания более личного толка.
А что насчет других техник живописи – бумажных прямоугольников с текстурами и древесным углем? Джек, ничего не смыслящий в искусстве, ходил в картинную галерею и пытался применить «контекстную» хитрость, рекомендованную всем неофитам. Она предполагает следующее: сидеть перед картиной, вглядываться и как бы вникать в нее, чтобы почувствовать ее связь со своим окружением. Результат Джека оказался показательным. Уделив внимание небольшому участку холста, он обнаружил, что смог увязать контекст, выдуманный его мозгом, с тем, который заложил художник. Рисунок углем прекрасно подошел для этой цели: каждый его фрагмент намекал на смысл всей картины. Фрагменты при этом имели любопытные различия. Как и в музыке, здесь присутствовали вариации на тему, которые накладывались на предположения мозга. Разуму Джека понравилось сравнивать картинку, выдуманную им самим, с той, которую хотел построить в его мозгу художник и которая все сильнее отличалась от первой.
Искусство имеет очень, очень длинную историю, и чем дальше в прошлое мы заглядываем, тем более спорными выглядят его свидетельства. «Дама с капюшоном», полуторадюймовая (3,5 см) женская фигурка, ловкой рукой вырезана из слоновой кости приблизительно 25 000 лет тому назад. Некоторые из наиболее изысканных наскальных рисунков с простыми, плавными линиями, описывающими лошадей, бизонов и т. п., найдены в пещере Шове во Франции в 1995 году и, предположительно, созданы 32 000 лет назад. Самым древним произведениям, принадлежность которых к искусству не вызывает сомнений, 38 000 лет – таков возраст бус и подвесок, обнаруженных в России. А некоторые бусы, изготовленные из скорлупы страусиных яиц и найденные в Кении, могут иметь возраст 40 000 лет.
Более ранние примеры куда менее определенны. Коричнево-желтый был распространен в наскальной живописи, и «карандашам» этого цвета, найденным в Австралии, порядка 60 000 лет. В Голанских высотах есть каменная глыба, естественные трещины которой явно сточены вглубь рукой человека, вероятно, применившего для этого другую каменную глыбу. Она отдаленно напоминает фигуру женщины, и ей около 250 000 лет. Однако существует вероятность, что это просто каменная глыба, которую от нечего делать исцарапал какой-нибудь ребенок, а такая форма получилась случайной.
Представьте, что вы находитесь в пещере, где художник рисует бизона на стене. Он (или она) создает картинку для вашего мозга, отличающуюся от той, которую ваш мозг ожидает: «А теперь нарисуем под ним самку шерстистого носорога…» Несколько подобных «художников» проделывали такой же трюк на телевидении. Ролф Харрис рисовал наброски животных прямо на глазах у зрителя на удивление хорошо. Кстати, это были самые традиционные животные – хитрая лисица и мудрая сова.
Так и выходит, что все связано узлом. Наше восприятие зависит от наших предположений, и мы не отделяем свои чувства ни друг от друга, ни от воспоминаний. Все они взаимно противопоставляются в глубинах нашего разума. Мы вовсе не программируем наши мозги строгими представлениями о реальном мире. С самого начала мы указываем ему, что делать или что мы видим, слышим и к чему прикасаемся. Мы даем всему собственную интерпретацию и предвосхищаем, сравниваем, сопоставляем, выстраиваем отрезки времени из последовательных мгновений и целые картины по увиденным фрагментам. Мы делаем это постоянно, замечая все более тонкие полутона в разговорах, от заигрывающих взглядов до оценки реальности, вроде размышлений на тему «Станет ли она такой же, как ее мать выглядит сейчас?».
Этим и занимается наш мозг, и этим он отличается от мозга крайних людей.
Мы полагаем, что неандертальцы тоже не особо задумывались о таких вещах, потому что у них была альтернатива, которая вполне согласуется с их безразличием к культуре. Их альтернатива – построить мир, в котором можно чувствовать уверенность, что ничего непредвиденного не произойдет. Все события оправдывают ваши ожидания, основанные на предыдущих событиях, и таким образом привычка рождает безопасность. Такой мир весьма стабилен, а значит, ему некуда развиваться. Зачем пытаться уйти из Эдемского сада? Гориллы же так там и остались.
Для Homo sapiens таковой могла быть жизнь в племени, но реальность всегда вносит свои коррективы, например, в виде варваров, обитающих на склонах гор. Но едва ли варвары доставляли хлопоты неандертальцам. Похоже, ничто не вызывало заметных перемен в их жизни даже в течение десятков тысяч лет. А искусство их вызывает. Оно заставляет нас по-новому смотреть на мир. Эльфам это по душе – ведь для них это новые способы запугивания. Но Ринсвинд видел дальше, чем могли они, и понимал, куда нас ведет искусство. Куда? Скоро сами узнаете.