Книга: Четвертая высота
Назад: НА РАССВЕТЕ
Дальше: В ГОСПИТАЛЕ

ЁЖИК

Поздней ночью, пробираясь во мраке по пустынным улицам, Гуля с матерью уходила из родного города. Киев, оглушённый, насторожившийся, словно к чему-то прислушивался. Только что отзвучал отбой воздушной тревоги. Нужно было торопиться, чтобы до новой тревоги успеть на поезд. Через час далеко на восток уходил эшелон Украинской Академии наук. С этим эшелоном уезжала и Гуля.
В руке она несла небольшой чемодан. Там лежали крошечные кофточки, распашонки, маленькие простынки для её будущего ребенка. Как бережно готовила Гуля вместе с матерью и Фросей всё это детское приданое! Пользуясь каждой свободной минутой между занятиями, она кроила, вязала, вышивала. Как уверена была она, что у её ребёнка будет всё, что так нужно в первые годы жизни, — светлая комната, удобная кроватка, ванночка, коляска. Но вышло совсем по-другому. Все его вещи уместились в одном легоньком чемодане.
Что будет с этим маленьким, ещё не рождённым человеком? Гуля шла во мраке, не узнавая знакомых с детства улиц. Ей казалось, что притихшие дома с каким-то мрачным укором провожают её.
Но разве ехала бы она отсюда далеко в тыл, если бы не ребёнок? Она взяла бы в руки винтовку — стрелять она умеет — и вместе с Сергеем пошла бы на фронт.
А сейчас её всё равно не возьмут. И она во что бы то ни стало должна сохранить своего сына (она была почему-то уверена, что у неё непременно родится сын). Сохранить вопреки той смерти, которая надвигается, точно грозовая туча, на всё живое.
Гулин ребёнок впервые открыл глаза в далёком от фронта городе — в столице Башкирии, Уфе. Там он и провёл свою первую зиму.
Холодный степной ветер завывает в трубе. За окнами — окраинная улица, срывающаяся в овраг. В одной из комнат трёхэтажного белого дома сидит на кровати Гуля. Рядом на подушке лежит её маленький сын. Она теребит его светлый хохолок, за который он, её маленький Саша, получил прозвище «Ёжик». Ёжик потягивается, высунув из-под одеяла пухлые ручки, и показывает матери два маленьких розовых кулачка. Гуля уже хорошо знает все его милые повадки: и это потягивание после сна, и гортанные звуки, похожие на воркование, и быстрые движения ножек, попеременно то одной, то другой.
— Мама, смотри! — смеялась Гуля. — Ёжик как будто на велосипеде катается!
Ребёнок казался Гуле таким родным и давнишним, словно он был у неё всю жизнь.
Любуясь этим беленьким, весёлым мальчиком, она наклонялась к нему низко-низко и невольно своими волосами щекотала его, а он смеялся таким грудным заливчатым смехом, показывая два зуба на нижней десне, и от радости колотил её по голове ножонками, обутыми в первые свои вязаные башмачки.
Ёжик был теперь для Гули самой большой радостью. Без него — когда он спал или гулял с бабушкой — ей было непереносимо тяжело…
В Уфе ещё мало чувствовалась война. По вечерам в домах, как в мирное время, светились окна, горели на улицах фонари, и было странно, что все спокойно к этому относятся, что никто не требует, чтобы завесили окна и выключили свет на улицах. В сущности, уфимцы даже не знали, что такое затемнение. Война была отсюда так далеко! Однако всё чаще и чаще проходили по улицам с песней ряды солдат. Это была новая военная песня, с припевом, полным суровой и грозной решимости:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идёт война народная,
Священная война.

А радио и газеты приносили каждый день такие вести, от которых становилось темно в глазах. Когда из репродукторов раздавались тонкие, падающие, как звонкие капельки воды, звуки позывных, у Гули замирало сердце. Она чувствовала, что сейчас скажут: «После долгих кровопролитных боёв наши войска оставили…»
— Мама, — сказала Гуля в один из таких тревожных и печальных дней, — подумай только: двадцатичетырёхлетняя лётчица-фашистка расстреляла на берегу моря в Анапе маленьких ребят! Тут даже имя её напечатано: Хелене Рейч…
Гуля отбросила в сторону газету и прикрыла глаза рукой. Нет, об этом и читать трудно, а уж представить себе — просто невозможно!
И всё-таки против её воли перед ней сама собой вставала ясная до предела, до самых отчётливых подробностей, картина того, что произошло.
Белый, мягкий, золотистый песок морского пляжа. Тёплые волны легко набегают на прибрежный песок и тихонько откатываются назад. Маленькие загорелые голыши, деловито нагнувшись, лепят что-то из влажного песка. По всему пляжу видны их белые панамки. Самые храбрые из ребят подбегают к морю и с визгом бегут обратно, когда за ними с шумом гонится седая от пены волна.
Детей приводят сюда каждое утро из всех детских санаториев, какие только есть в Анапе.
И вдруг в ярко-синем небе показывается самолёт. Он спускается всё ниже, ниже и неожиданно на бреющем полёте открывает огонь. Огонь по этим беззащитным голеньким крошкам!
Песок залит детской кровью. А самолёт, сделав своё дело, спокойно взмывает, как ястреб, и скрывается за облаками.
Гуля старалась не думать больше о том, что произошло на солнечном морском берегу, и не могла не думать. Какова она — эта Хелене Рейч? Наверное, белокурая, с голубыми глазами, может быть, даже красивая.
Но как же стало известно её имя? Значит, самолёт удалось сбить? Хорошо бы, если бы это было так. Но ведь сколько ещё таких же, как она, носится над советской землёй, готовя смерть нашим детям!
А осенью, в один из тёмных, дождливых дней, радио из Москвы донесло страшные слова:
«После многодневных ожесточённых боёв наши войска оставили Киев».
Гуля пролежала в постели целый день.
С тех пор стоило ей только закрыть глаза, как она видела перед собой Киев, своё детство, свою юность.
Это всё ещё было так близко, что Гуле минутами казалось: если сильно захотеть, всё может вернуться, как случалось в детстве, когда снился плохой сон. Бывало, подумаешь во сне: пусть всё будет опять хорошо! Повернёшься на другой бок, и вместе с тем повернётся по-другому и сон.
Гуля старалась не думать о Киеве. И не могла не думать о нём. Сердце холодело у неё, когда хоть на минуту она представляла себе, что у них в квартире, в её комнате, хозяйничают фашисты, что весной снова зацветёт перед окном акация и будет цвести при фашистах, что всё так же величаво и широко разольётся Днепр и всё так же будут отражаться в Днепре тополя у водной станции… У той самой водной станции, которую они с Сергеем так любили и называли «наш речной дом».
И Гуле вспомнился солнечный и ветреный день на Днепре. Они вдвоём плыли на лодке, тренируясь перед летними соревнованиями. Вдали шёл, вздымая тяжёлые волны, большой белый теплоход.
Кивком головы Гуля показала в ту сторону, откуда бежала к ним волнистая рябь. Сергей понял её без слов. Улыбаясь, он налёг на вёсла, и лодка быстро побежала к высокому, как дом, борту теплохода. Крутая, упругая волна подняла их на своём хребте, и целый дождь мелких брызг обрушился на их головы и плечи.
Так, покачав их, словно на качелях, огромный теплоход ушёл своей дорогой, а они с Сергеем опять повернули к водной станции, мокрые с головы до ног и счастливые, как дети.
В тот же вечер они вдвоём долго бродили по тихим окраинным улицам, залитым неподвижно-голубым светом луны, и Сергей читал Гуле стихи о любви.
— А теперь почитай о чём-нибудь другом, — попросила Гуля.
— О другом не могу, — сказал Сергей.
И она была рада, что он не может читать ни о чём другом.
Как недавно всё это было! Как давно это было! Гуля никак не могла примириться с мыслью о том, что эти благоухающие улицы, эта синяя гладь Днепра, милый город её юности, её счастливой любви, — всё это отнято у неё, запретно для неё, недоступно.
Кровь стыла у неё при мысли, что всё это теперь доступно врагам, что они могут теперь смотреть на Киев с высокой горы и видеть, как широко и вольно раскинулся он над рекой. Для них ли строились эти дворцы и парки, для них ли готовился милый новый стадион?
Но, может быть, от Киева остались только развалины? Цела ли школа?
И Гуле представилась холмистая улица, вся обсаженная вековыми каштанами. Как любила Гуля эту улицу — улицу Ленина! Особенно хорошо здесь бывало весной, когда каштаны цвели. И ещё в первые весенние дни, после дождя, когда сверху вниз бурно неслись ручьи. Ребятишки пускали в этих ручьях кораблики, и плыли эти кораблики далеко вниз — до самого Крещатика! А наверху, за аркой, каменные ступени вели к четырёхэтажному белому зданию. Это и была школа, где училась Гуля…
Где-то сейчас бедный старый дядя Опанас? Может быть, замучили его фашистские палачи? Он старик гордый, кланяться не станет. А что стало с Фросенькой? Она не поехала с Гулей, не хотела уезжать далеко от стариков родителей, оставшихся в деревне. Кто знает, что с ней сделали немцы. Верно, угнали в Германию, в немецкое рабство, как множество других украинских женщин. А Мирра? Мысль о ней терзала Гулю день и ночь. Ведь Мирра еврейка, а гитлеровцы убивают всех евреев, даже таких маленьких детей, как Ёжик. Что, если Мирра не успела уехать из Киева? «Где сейчас испанские ребята? — думала Гуля. — У них ведь свои счеты с фашистами. А где смелый, весёлый Барасби? Где самый лучший друг детства Эрик? Конечно, все они на фронте, все воюют… Ах, милые мальчики, милые товарищи! Какая широкая жизнь открывалась перед вами, будто море, увиденное в Артеке с горы, без берегов, без края, поблёскивающее на солнце!»
И вот всё оборвалось. Раненая, изрытая фугасами, истощённая тяжёлой поступью танков, родная Украина вставала у Гули перед глазами, и с каждым днём всё острее становилась тревога за Москву, за всё самое дорогое на свете.
Гуле трудно было представить себе Москву тёмной, суровой, ощетинившейся. Ей казалось, что она всё такая же, какой была до войны, — светлая, шумная, праздничная, бурлящая жизнью, что всё так же сияют по ночам рубиновые звёзды Кремля.
С тоской и трепетом прислушивалась Гуля к сводкам по радио. Всё ближе и ближе подходит враг к Москве… Тяжкая ненависть, непримиримая обида растёт у Гули в сердце… А какой-то внутренний голос говорит: «Не поддаваться унынию, не терять мужества! Мстить!»
«Смогу ли? — думает Гуля. — Хватит ли силы, упорства? И как уйти? Ведь вот она тут, вся моя жизнь!»
Гуля склонилась над Ёжиком, а он жадно схватил её за прядку волос и так потянул к себе, что Гуля от боли даже вскрикнула.
«Сильный какой! — подумала она. — Держит, словно удержать хочет. Нет, не уйти от Ёжика… надо жить для него. А может, лучше, правильнее умереть за него? Ведь если грудью не прикрыть таких, как он, у наших детей и жизни не будет. Ведь расстреляла же фашистская лётчица маленьких детей на морском берегу в Анапе. И Ёжика так же спокойно убила бы, если бы он в это время был там. А Ёжик только начинает жить… Значит, надо прикрыть грудью… сердцем!»
Назад: НА РАССВЕТЕ
Дальше: В ГОСПИТАЛЕ