Часть 2
Как это не было
Это было время, когда любая дорога вела за горизонт, и, начиная путь, ты знал, что уже не вернешься в исходную точку. Потому что нет края земли и нет предела возможного. Дни летят под колеса, словно километры, и любой из них — новый, и ты сделаешь с ним что захочешь.
Застывшая реальность убегала назад в зеркале заднего вида. А впереди сверкало чудо каждодневного творения мира нашими руками, что едва заметно подправляют руль.
Сейчас я понимаю: это была молодость.
Сейчас я знаю: мы были правы.
* * *
— Вот объясни мне, ты, художник, — сказала Машка Трушкина. — Чего вы все такие, блин, герои? Почему как симпатичный парень, обязательно у него в заднице шило?
— У Кена не шило. У него муравьи в штанах, — сообщил я, чем ввел красавицу в легкий ступор. — И потом, он действительно герой. Кстати, что он поимел со своего героизма — челюсть набок?..
Машка хмыкнула.
Помимо свернутой челюсти, Кен получил уникальный сувенир — простыню, на которой гуашью было написано: «ПРИВЕТ ПИНДОССКИМ ОККУПАНТАМ!» Под этим транспарантом бесстрашно, попирая закон об оскорблении и разжигании, народ стоял на въезде в город. Негодяев и экстремистов теперь пытались вычислить поименно, чтобы сурово наказать. Только все в отказ ушли, и главное вещественное доказательство — транспарант — пропало куда-то. Полиция с ног сбилась, разыскивая этот важнейший вещдок. А ребята его Кену подарили.
Давайте смотреть реально: если бы пиндосы не договорились с русскими на самом высоком уровне, чтобы инцидент с городским бунтом замять вплоть до полной информационной блокады и стирания любых следов из Интернета, Кен Маклелланд сейчас был бы звездой в планетарном масштабе.
Он спас детей от толпы разъяренных идиотов — грудью закрыл практически — и попал в больницу. Это даже не джек-пот. Это такой эпический выигрыш, с которого можно остаток жизни стричь купоны.
И ведь все правда. Кен действительно в тот день шел на верную смерть, и куча народу видела его на Улице Специалистов, и, едва добравшись до соседнего города, мы вынесли героя из машины прямо в приемный покой. И машина выглядела тоже героически. И пиндосские мамаши, у которых, как нарочно, в кафе напротив больницы образовался временный штаб, пришли от этой картины в шок и трепет. А там уже была пресса. И Дик Пападакис, язык без костей, придумал, чего им рассказать, пока мы клали Кена под томограф, чтобы проверить, не свернул ли ему Михалыч вместе с челюстью мозги, а Риту — просто на кушетку, потому что девушку совсем развезло… А как все было в деталях и на самом деле — не имеет значения.
Но в деталях или без, скромно или с преувеличениями, история того дня оказалась неприемлема ни для русских начальников, ни для пиндосских. Они все в ней слишком плохо выглядели. Ну просто все до единого. Только народ российский показал себя именно с той стороны, которой любит поворачиваться к остальному миру, чтобы как следует напугать его. Почему-то наши любят всех пугать и уверены, что это у них хорошо выходит. Русские отстали от жизни лет на пятьдесят: никто давно уже не пугается, всех просто тошнит. Народ не знает этого, ему некогда следить за трендами: он сидит на берегу реки и ждет врагов. К счастью, это был тот случай, когда мнение народа не спросили. Уж на что я злой на начальников, но иногда от них есть польза, с их манерой прятать концы в воду. А то бы ужас, что про нас подумало мировое сообщество.
И истории не стало.
Остались только мы.
* * *
— Это русская школа оптимизации процессов, — сказал Кен Маклелланд и бросил в реку пивную банку. — Если долго сидеть на берегу реки, ожидая, когда мимо проплывет труп врага, рано или поздно тебе все станет ясно. Настолько ясно, что уже не надо класть записку в бутылку. Сама бутылка и есть сообщение.
— Сообщение о чем?
— Блин, да о том, что все понятно!
— А если она утонет? Ты же ее не заткнул.
— Да и черт с ней.
И тут я это увидел: бесконечная река, вдоль которой сидят бесконечные русские — и кидают бесконечную посуду в бесконечную ленту конвейера. То есть, простите, в бесконечные мутные воды. И хоть бы какая зараза приплыла. И всем все понятно.
Понятно, например, что никто уже не приплывет.
И сообщения об этом тонут по пути. За ненадобностью.
Мне прямо дурно сделалось.
— Запиши эту жуть, а то забудешь, — привычно сказал я.
Кен достал наладонник, поглядел на него и спрятал.
— Надоело, — сказал он. — И так уже целая камасутра. Я ее тебе потом завещаю как соавтору. Будешь читать, сидя на берегу реки, и поражаться, какие глубины разглядел в моей болтовне. Я уезжаю, Миша. Видимо, навсегда. Только не спрашивай почему.
Я чуть в реку не свалился.
— Не спрашивай почему. Спроси зачем, — сказал Кен.
* * *
Говорил он невнятно, едва приоткрывая рот. Нелегко разглагольствовать, когда тебе Михалыч заехал в челюсть локтем. Спасибо, обошлось без сотрясения мозгов, амнезии и прочих спецэффектов. Хорошо, что Михалыч сразу Кена поймал, когда тот завалился. Обычно он не ловит, жертва падает и бьется головой, отсюда все неприятности. Поэтому с Михалычем давно никто не дерется — потому что он не ловит.
Кен его поблагодарил, когда очухался и узнал все последние новости: про то, как спасал детей и хотел выйти в одиночку против толпы.
И Машка Трушкина позвонила, когда заваруха кончилась.
— Спасибо, мальчики, — сказала, — что выручили Кена. Я знаю, вы с детства вместе, но вы понятия не имеете, какой он идиот. Вы, конечно, сами хороши, всегда готовы свернуть челюсть всем желающим и себе шею свернуть заодно во имя отчизны и прогрессивного человечества, но до этого чудака вам как до звезды. Намекнули бы ему по-хорошему, чтобы валил на историческую родину, пока совсем тут не запутался на почве романтического идиотизма и не пошел искать новый повод стать героем…
Я тогда сорвался с места, едва в трубке раздались гудки. Прилетел в управу Правобережья на своем легендарном уже желтом цитрусе, мятом и исцарапанном до полной ураты товарного вида — пришлось от толпы удирать сначала палисадниками, а потом и огородами вполне буквально. Приехал и спросил: что с Кеном?
— А что с Кеном? — удивилась она. — Как огурчик, только говорить ему трудно. Вчера заходил, если тебе интересно.
И поглядела на меня оценивающе. Я не впечатлился: она на всех так смотрит. Мало ли, чего она высчитывает своим бухгалтерским калькулятором внутри красивой головы.
— Неинтересно. Ты говорила, он может запутаться… В чем?
Машка глядела, калькулятор щелкал. Потом она опустила глаза и сказала тихонько:
— Да он уже. В трех соснах практически. В бабах запутался, в себе самом, в производстве этом вашем… Прямо душу чуть не продал ради долбаной эффективности на долбаном производстве. Как будто вы на этом дурацком заводе не цитрусы, а звездолеты делали, ей-богу…
Подумала и добавила:
— Ну и в друзьях он тоже запутался.
Бабы Кеннета Маклелланда и долбаное производство меня не волновали, а вот друзья — это было что-то новенькое. У него, конечно, опять полгорода друзей, с тех пор как он вернулся на нашу сторону Силы, показал фак пиндосам, уволился через окно, и все такое — немудрено запутаться. Но разговор сейчас о вполне конкретных людях, я же вижу.
И как-то прямо спросить больше не о чем. Я могу, конечно, только она не ответит, да еще и подумает, что дурак. Будто сама умная, со своим встроенным калькулятором. Страшно подумать, сколько он мощности отъедает от ее слабенького процессора.
— Ладно, с друзьями разберемся как-нибудь, — говорю. — Хотя бы с врагами все ясно.
— Чего тебе ясно?
— Ну откуда у него враги…
А она зыркнула на меня эдак понимающе и процедила:
— Враги — приплыли.
Я не ждал, что будет так сильно и прямо под дых — когда чужой совсем человек, которому я всего лишь цитрус слегка покрасил, вдруг заговорит словами, которые у меня строго с Кеном соотносятся, и только с ним одним. Это как детский секретный код: штука интимная, задача которой не столько хранить смешные мальчишеские тайны, сколько подчеркнуть доверительную атмосферу внутри команды. И мне отчего-то всегда казалось, что наши с Кеном философствования о русских на берегу реки — для своих. Строго между нами. Должна же у нас быть, черт возьми, территория внутри души, на которую чужим хода нету.
Мы же друзья.
Почему мне так казалось — что за глупость? Или ревность? Или тот самый романтический идиотизм, в котором Машка обвиняла Кена… Никогда он мне зарока не давал, что не будет щеголять на стороне нашими афоризмами. Для начала афоризмы принадлежали целиком и полностью ему. Я только кивал в нужный момент. Это вам не жестокий до мордобоя копирайт Дартов Веддеров на дурацкие шутки про жопу, которых никто не понимает.
Это просто болтовня на берегу реки.
Наверное, дело в интонации, с которой все говорилось. Интонация кадждый раз была особая. Как будто тайну открывали для себя — только для себя. И неважно, что за слова звучали, — это были слова доверия, слова верности, слова, извините за выражение, любви. Ведь я действительно любил этого сукиного сына, да и сейчас люблю: а как еще назвать отношения, когда всю жизнь друг с другом и друг за друга — в огонь и воду?
Вдруг стало больно. И возникло ощущение, что я плохо знаю Кена Маклелланда.
И возникло ощущение, что плохо знаю себя.
И как обычно — когда уже поздно — я все понял.
Уже не про Кена, а про отдельных его друзей.
Я очнулся в позе задумавшейся гориллы — стоял, тяжело опершись кулаками о Машкин рабочий стол, нависнув над красавицей и хмуро глядя ей в третий глаз. Позабыв о приличиях и позабыв дышать.
— Тебе плохо, Миша? — спросила она совсем по-человечески.
— Извини, — сказал я и распрямился едва не со скрипом. — Кен наделал глупостей, верно?
Машка ответила утвердительно. К сожалению, я не могу привести здесь ее слова. Слишком много богом обиженных захочет подать на нас обоих в суд за унижение их человеческого достоинства.
С другой стороны, я никогда не одобрял нецензурной брани в художественной литературе. Большинство писателей вовсе не умеет материться — вот и не надо им.
В общем, судя по Машкиной реакции, Кен и правда наделал глупостей.
— Это мы виноваты, — сказал я.
Машка снова поглядела на меня оценивающе, но теперь уже по-другому, без калькулятора.
— Добрый ты парень, — сказала она. — И страдать тебе через твою доброту… много.
И взялась за пилочку для ногтей, давая понять, что разговор окончен.
А я вышел из управы, рухнул в свой продольно-полосатый цитрус и пригорюнился. Ничего уже нельзя было исправить, ничего. Оставалось только с камнем на сердце жить-поживать.
Я ведь, сволочь, бросил Кена в самый трудный момент.
* * *
Ладно, не я один его бросил. Но с Джейн взятки гладки, она оттолкнула Кена давным-давно. А Михалыч у нас человек-загадка, вещь в себе наподобие матрешки: сколько ни открывай, там внутри сидит плюшевый медведь, лучший друг маленького мальчика. Образцовый пофигист, талантливый и безбашенный, некуда печать ставить: «Сделано в России, второй сорт». Мне очень нравится. Но как конфидент для Кена, наш медведь не годится. Он не сможет делать серьезное лицо. Он скажет: Маклелланд, ты задолбал, ведь и так все понятно.
И швырнет бутылку в реку.
А я скажу, чтобы Кен записал, — и тот запишет.
С виду такой независимый, Кен часто со мной советовался. Точнее, проигрывал какие-то ситуации, проговаривал их. Была у него такая манера думать — брэйнсторм в одиночку, и для этого требовался слушатель, да не пассивный, а чтобы внимал с интересом и подавал реплики. Можно не понимать, важно реагировать, тогда у Кена все нарисуется в лучшем виде.
Попутно он какую-нибудь философскую муть выдумает и очередной афоризм про русских — пригодится в хозяйстве. Ну и я от его эрудиции нахватаюсь по верхам, тоже полезно.
Наш симбиоз оборвался, когда Кен ушел с конвейера, а когда через несколько лет вернулся — все уже стало иначе. И Кен стучался ко мне, а я не мог ответить. И черт с ними, с брэйнстормами, думать молча он уже научился. Ему было некому пожаловаться, что опять в судьбе намечается развилка и надо сворачивать. А это для Кена без дружеского участия, без возможности как следует выговориться — беда.
Меня многие назвали бы скрытным: я ведь молчу о наболевшем. А Кена, который был действительно скрытным — недоговаривал, зажимал информацию, рассчитывал, кому что сказать, — все принимали за рубаху-парня. И тоже правильно: эмоционально он был открыт. И серьезные решения принимал на эмоциях.
Я знаю, например, благодаря нашим посиделкам на берегу, почему он так носился с эффективностью, — она для Кена была справедливостью. Так выражалась его мечта об упорядоченном и разумно обустроенном мире. Эффективностью он измерял даже моральные установки — и считал, что это рационально.
Очень эмоционально, на самом деле.
Иногда я думаю: плохо, что Кен не был приучен чисто по-американски ходить к психологу, а набрался с детства наших аборигенных манер. Они и для нас-то не вполне хороши: одно только пьянство да засорение реки невнятными месседжами. У нас теперь многие, кто поумнее да посмелее, ходят на терапию — и довольны. С другой стороны, если к психологу — это уже не Кеннет Маклелланд из клана Маклелландов: первый на деревне, смерть пиндосским оккупантам, валенки-валенки, калинка-малинка и всем по сто пятьдесят с прицепом.
И он, конечно, чего-то на голых эмоциях накосячил, за что теперь должен расплачиваться. Как там было, Машка не скажет. Обмолвилась она о проданной душе, конечно, неспроста — и впустую. Откуда ей, девчонке с правого берега, понять, что у любого заводского такой намек вызовет максимум усмешку. В силу нулевой информативности. На заводе дьяволы представлены в широчайшем ассортименте — только успевай торговаться. Вот навскидку: можно продать душу отделу кадров русского стаффа, Васе-Профсоюзу, службе безопасности и мелким пиндосам (крупные пиндосы сами покупают мелких). Это для тех, кто не эстет. А кто знает толк в извращениях, тот продается «отделу культуры», где служил, на минуточку, некто Кеннет Маклелланд.
А вы как думали.
Пока я стоял на веддинге, бригаде отдельно завидовали из-за нас с Михалычем. Боялись сказать это в лицо — ведь Михалыч не ловит падающих тел и они бьются головами, — но все подозревали и подразумевали, что нас прикрывают «кадры»: меня же туда вызывали, а потом не выгоняли! Но стоило нарисоваться Кену в обличье «культуриста», до публики наконец дошло: волосатая рука у нас с самого начала была в «культуре». Вот почему Дарты Веддеры такие смелые и несгибаемые!
А мы просто были смелые и несгибаемые.
Только друга своего мы профукали, бросили на произвол судьбы.
Когда Кен вернулся на завод, я уже был задерган, несчастлив и зол на весь мир. Кен не изменился — изменился я. Что-то надломилось в отношениях, по уважительной причине — потому что у меня не хватало сил на отношения. Все всегда надламывается по уважительной причине. Я отталкивал Кена, и он начал отдаляться, а больше приткнуться по-человечески, так, чтобы понимали с полуслова, ему было не к кому. Кену пришлось тяжело, а меня не было рядом, я оставил его без поддержки, оставил наедине с заводом — и Кен наделал глупостей…
Я нажал кнопку «старт», двигатель приятно заурчал, и рука на руле ждала, куда прикажут. Прямо через старый мост и налево — в гараж, к Михалычу, работать. За мостом направо — на завод, вызвонить к проходной Джейн и сказать ей что-то важное. За мостом через сто метров во дворы и стоп — это домой, а то вдруг придет Кен и позовет сесть на берегу реки.
Ехать к Михалычу было правильно, но скучно и не обязательно. Он кладет на машину грунт, а рядом сидит его подружка с серьезными намерениями, и им хорошо вдвоем. Ехать к Джейн было очень правильно и очень страшно. Теперь уж нет сомнений, что мы с Михалычем вылетели с завода из-за этой стервы; и все равно она, зараза, лояльная компании до гробовой доски — наша Женька, мы не умеем к ней иначе относиться, я это понял, когда представил, как запихну ее в багажник, лишь бы спасти. Ну и чего я ей скажу? Подруга, я все простил? А она глаза такие сделает: чего простил? А я буду смотреть в эти глаза и жалеть, что десять лет назад дал слабину, и знать, что ничего не исправишь. Да ну ее к лешему, это не дружба, и не любовь, и даже не детская привязанность, а голый синдром незавершенного действия. Топором его рубить. Приказать себе забыть.
А ждать Кена было глупо. Когда ему надо, он приходит без разрешения и приглашения.
Можно еще сдать назад, развернуться, обогнать вон ту блондинку и поглядеть на нее в зеркало уже с другой стороны. Что-то есть в ее походке… Неуловимо трогательное и притягательное. Сильный вызов для художника — передать такое непростое движение во всей его полноте. Если честно, я еще слабоват для этого, но пробовать-то надо.
Ладно, хватит на сегодня провинциальной интеллигентской рефлексии. Поехали.
Рука, ты помнишь: руль до упора не крутить, ни вправо, ни влево. И цитрус останется прекрасной машинкой, верной и послушной человеку. Вот как мы решаем проблемы с сумасшедшими усилителями. И нечего бояться, и не надо с перепугу никого убивать кувалдой. Себя надо контролировать для начала, себя.
И чего все такие нервные?..
Ну так куда едем, хозяин?
Я бросил взгляд в зеркало — и воткнул задний ход.
* * *
— Спроси зачем, — сказал Кен.
Я положил на лавку бутылку и крутанул ее. Покажет в сторону реки — прикинусь веником, повернется к дому — скажу, что думаю. А она упала. Ну, сама бутылка и есть сообщение, не правда ли?
— Они решили, что ты защитил интересы компании, и хотят тебя повысить, — сказал я. — Им невдомек, что ты увольнялся через окно на полном серьезе.
— Бинго. И ты говоришь, что тормоз? Ты понимаешь логику этих уродов куда лучше меня.
— Логика всех уродов одинакова. Они бы сами прыгали в окна для карьеры, только знают, что ради них рабочие не прибегут под стену с баннером…
Я не совсем уж врал, но слегка лукавил. Мне казалось, тут не обошлось без Дона Маклелланда. Логика всех родителей одинакова. Мои, к счастью, не в курсе, какой я герой, а то едва представлю, так вздрогну: мамуля летит в Россию со смирительной рубашкой, а папуля хлопочет об американской визе для меня. Потому что на исторической родине нездоровая обстановка и ребенок тут допрыгается, того и гляди. А чтоб я не брыкался, они сначала звонят маме Михалыча. И эта добрая женщина, всегда готовая помочь, говорит: наконец-то! — и высылает бригаду крепких ребят в белых халатах. И я к назначенному часу тих, смирен и покорен, только иногда падаю, как Рита Калиновски в тот памятный вечер… Я все забываю сказать: мамочка нашего Мишеньки — главврач областной психиатрической больницы, и в радиусе пары сотен километров ее один только Михалыч не боится.
В принципе, действительно очень добрая женщина. Откуда, думаете, у меня четыре года кряду возобновлялась такая чудесная справка про больной мениск, что и с работы не гнали, и неуставной спортивный наколенник позволяли носить? Связи у доброй женщины великолепные.
Ну так и Дон Маклелланд добрейший человек. И у него контакты — никому мало не покажется, тем более внутри компании.
Есть мнение, будто у пиндосов родительские чувства своеобразные: вырастили детеныша — и ну его, пускай сам выживает. Во-первых, это не совсем правда. Если у детеныша проблемы, ему обязательно помогут. Во-вторых, Дональд не пиндос. Я не знал его с этой стороны, а отец мой говорил, он лучше иного русского, потому что смотрит на жизнь по-нашему, но без дурацкой манеры внезапно ломиться к тебе в дверь, а потом и прямо в душу, требуя внимания — со слезами на глазах, гармошкой наперевес, полными карманами водки и непременным камнем за пазухой. Дон сначала позвонит. И камня у него нет.
Короче, не верил я, что без Дональда обошлось.
— На самом деле, это мне награда за детей, — сказал Кен. — В штабе еще не все опиндосели, а американцы очень ценят, когда ведешь себя по-человечески. Плевать на компанию, спасай мелких, неважно чьих, лишь бы не пострадали… Прямо жалко, что я не все помню.
Мне будто из реки плеснуло в лицо. Я мигом протрезвел.
— Ты говорил, что все!
Он помотал головой — и чуть пошатнулся, будто она закружилась.
— Но томограмма… Ничего же не было… Черт побери, Кеннет!
— Все пройдет, — сказал он. — Мало мы, что ли, стукались в детстве.
Проклятье, он и правда стукался. Со школьного забора упал неудачно, потом ему баскетбольным мячом прилетело… И в Москве, он как-то обмолвился, его подушкой безопасности треснуло, а это посильнее бывает, чем баскетбольный мяч. Михалыч ударил Кена легонько, вполсилы, но много ли надо, если под черепом давно прячется крошечная опухоль? Самой малости хватит, и опухоль начнет расти. Та-ак, а кто у нас с битой мордой ходил неоднократно? Не Кеннет ли Маклелланд? Кто прямо тут, на лавочке, совсем недавно сиживал с неестественно красным лицом?
Я полез за телефоном.
— Ты чего это? — насторожился Кен.
— Михалыч врезал, пусть он и лечит, вот чего. Пускай маме скажет, она тебе обследование устроит по высшему классу, лучше, чем в любой Европе или Америке…
— Только не это! — Кен даже за руку меня схватил.
— …у наших сейчас медицинская техника — хай-фай. Кен, ты что? Да не бойся! Она тебя всегда любила и ставила другим в пример. Ты самый хороший мальчик в классе. Да она в лепешку разобьется, чтобы ты был как новенький.
— Верю, — сказал Кен. — Она упакует меня в стационар на месяц и не выпустит без справки о том, что пациент готов к труду и обороне. Спасибо, Миш, за заботу, только мой самолет послезавтра. Если я лягу на обследование, то просто никуда не улечу. И не факт, что вообще улечу когда-нибудь.
Я закусил губу и отложил телефон.
— Что за гонка, как на пожар? Пока ты — горячая новость в рамках компании? Пока у пиндосов не остыло желание расцеловать тебя во все места?
— Ты не понял, это я спешу, пока есть силы решиться.
Я подобрал с земли бутылку, открыл и как следует хлебнул.
— Глупость, да? — сказал Кен. — Я не хотел этого. Я уже не хотел этого. И вдруг, когда я совсем не хочу — такой шанс. Год назад я бы за него не моргнув глазом убил какого-нибудь плохого человека.
— Ты прыгаешь через две ступеньки?
— Подымай выше, через три головы — и прямо в Департамент культуры. Кресло маленькое, зато в штабе. Они там занимаются не какой-нибудь долбаной, а настоящей эффективностью. Рой Калиновски уйдет в запой с горя, ему-то здесь оставаться…
Я начал отгибать пальцы. Подцепил эту манеру еще в детстве, она нагляднее нашей. Да, три головы. Феерический прыжок. А Калиновски не запьет, тут ты ошибаешься, дружище. У него фантазии не хватит. Он поведет жену в ресторан на романтический ужин при свечах. И все у них будет хорошо.
— Я получаю на блюдечке пост, до которого надо было ползти минимум лет десять, если не полжизни… Ты помнишь, сколько Джейн положила себе на карьеру от линейного технолога до попадания в штаб-квартиру? — спросил Кен. — Говорила, тут особые условия, тут Россия и можно быстро продвинуться?..
— Лет пять? Точно, пять. Обсчиталась она, да?
— Обсчиталась жестоко. Я сам планировал в пять-шесть уложиться, святая простота. А потом увидел, что это нереально в нашем болоте. Болото, Миша, болото здесь. Выдвигались отсюда при Дональде. Это у Джейн иллюзия с тех времен была, и у меня такая же иллюзия. Влипли мы тут. Никакая «программа лояльности» не позволит отсюда выбраться — она поможет здесь захватить место повыше, и только. При самом удачном раскладе я стал бы завотделом. А дальше главное не сожрать Роя, а каким-то образом мимо него проскочить в Департамент. А если свалить Роя, то застрянешь в России навечно… Знаешь, что такое Калиновски с точки зрения штаба? Не упади с лавки, это менеджер, который умеет ладить с русским стаффом. Кто подсидит Роя, тот, значит, умеет работать со стаффом вообще гениально. Поэтому Рой тут навсегда: нет такого идиота, чтобы тронул его хоть пальцем. Он еще директором станет, Пападакиса сковырнут со дня на день, чует мое сердце. И будут работяги по доброй памяти звать его не Впопудакисом, а «Папой Джо». И говорить, что при нем такой фигни не было…
Он забрал у меня бутылку, отхлебнул и сказал:
— И вот через все это непролазное болото я — одним шагом! Маленький шаг одного человека. Когда ему уже не надо. И что ему делать, маленькому человеку?
Отхлебнул еще и буркнул:
— Риту жалко. Она такая хорошая…
— У тебя все хорошие, — не удержался я.
— Мне везет, — легко согласился Кен. — Рита очень хорошая и совсем не пара Рою. Она добрая и жалеет его. Когда ему устроили «темную», она чуть с ума не сошла, а потом ей объяснили, за что именно Рой был побит, — и тут она действительно на стенку полезла. Рита не терпит высокомерия, не понимает, как можно на живого человека глядеть сверху вниз. Жила с уродом — и не знала. А потом она его пожалела. Поняла, что это у Роя была травма…
— Перестань, ради бога! А то я сейчас разрыдаюсь. Калиновский самый обыкновенный пшек, хоть и вырос в Америке. Готов поспорить, ему мама и папа с детства твердили, что русские — враги поляков. Вот и вся его травма.
Кен пожал плечами. Ему, конечно, мнение Риты было ближе. Потому что Рита хорошая.
— У нас с Михалычем таких травм вагон и маленькая тележка. Мы не любим чурок, не любим пиндосов…
— Но я тоже не люблю чурок и пиндосов! Их вообще никто не любит, даже пиндосы.
— Не мешай, я перечисляю травмы. Мы знаем, что украинцы не любят нас и пшеки не любят нас. Прибалты не любят нас. Вообще никто не любит нас — прямо как чурок и пиндосов. Сами мы подозреваем в чем-то плохом евреев, даже когда их нет поблизости. А любого русского, кто купил китайский автомобиль, считаем предателем Родины…
— Вот это правильно! — вмешался Кен. — Предатель и есть. Русский, который заплатил за китайскую тачку, дал на лапу своему геополитическому врагу.
— Ладно, согласен, китайцев вычеркиваем. Мы и без китайцев одна сплошная травма. Ты предлагаешь нас жалеть за это? Или ты вспомнишь, что было в тот вечер, когда город бунтовал — и…
Я осекся.
— Дай мне слово, Кеннет.
Наверное, я был очень резок, или он в тот момент размяк, так или иначе, лицо Кена отразило глубокое волнение и почти страх. Он испугался: вдруг я потребую слишком большого и серьезного, на что у него пороху не хватит. Жениться, допустим, на Рите. Или на Машке Трушкиной. Или выяснить у Джейн, за что она его не любит. Или через пять лет возглавить Департамент культуры производства — и сделать всем эффективно по самые гланды.
— Руку дай.
Он протянул руку, медленно и несмело.
Это должно было забавно выглядеть со стороны. На берегу реки сидят двое: один вполне заурядной внешности, в заляпанном краской синем комбезе, а другой — плечистый красавец в дорогом костюме (галстук свисает из кармана, и это лишь придает красавцу шарма и элегантности, оттенок высокого стиля)… Кстати, почему комбинезон — кое-кто нынче рисовал, меня вытащили пиво пить из-за мольберта, и не пойми я, что на сегодня хватит, фиг бы поддался даже Кену. Да, я рисовал, пытался схватить то самое движение, походку той девушки. Я пребываю в несколько смятенных чувствах и одновременно весьма уверен в себе, куда больше обычного.
И, значит, красавец несмело протягивает руку. Смешно.
— Поклянись, даже не мне, а себе поклянись, что в Америке пойдешь к врачу и все ему расскажешь про свои травмы головы — и о последствиях. И пускай медицина хоть год с тобой ковыряется, но вопрос надо прояснить. Это можно делать без отрыва от работы, потихоньку. У тебя отличная страховка, она все покроет.
Услыхав, что жениться ни на ком не надо, Кен сразу просветлел лицом и крепко пожал мне руку.
— Ты прав, старик. Это в моих же интересах, я не хочу отбросить копыта раньше времени. Ну что, еще парочку?..
Пиво уже надоело, а крепкого не хотелось, и пора было расходиться, когда он сказал:
— И все-таки странно. Почему так? Крутился, вертелся — никакого толку. Забил болт на карьеру — и она сама падает в руки. А может… ну ее в пень?
— А как же философия эффективности? Кто ее будет двигать в массы, если не ты?
— А если я пиндосом стану? В интересах эффективности?
— Расслабься, Кен, — попросил я. — Не был ты пиндосом. И не будешь никогда.
— Я пробовал, — вырвалось у него.
Он глядел под ноги и молчал. Я ждал.
— Не сумел, — сказал он просто.
— Вот и слава богу…
— Но осадок неприятный остался.
— Машка сказала, ты натворил глупостей…
Сейчас понимаю, что он весь сжался при этих моих словах. Тогда я не заметил. А теперь, вспоминая тот давний разговор, — вижу, как Кен становится маленьким и несчастным. Я просто еще не умел видеть Кена таким.
— Так вот, заруби себе на носу, мы все не ангелы. Помнишь, когда внедряли Кодекс, какой цирк случился на заводе? Малахов с табуреткой и все такое, и у пиндосов головы полетели… Сюда гляди: твой покорный слуга умудрился принять в этой диверсии самое активное участие. А начал ее наш Михалыч прямо с учебного конвейера. И Джейн была в курсе, просто не хотела светиться. И ты ничего не знал об этом, верно?
Кен только молча кивнул, разглядывая меня как-то по-новому.
— Мы сделали что могли, и нам нечего стыдиться, но… Все равно потом было как-то нехорошо.
— А я думал, это кадровик замутил, — сказал Кен. — Он ведь такой… Непростой дядька. И нашим, и вашим, и своей бывшей конторе заодно, и еще черт-те кому.
— Сейчас мне кажется — он это начал, а мы и рады были стараться. Нас, как говорится, сыграли втемную.
— А почему ты не рассказывал?
— Потому что осадок неприятный остался. Нас с детства учили действовать прямо и не врать. А это было само по себе вранье. И взрослые дяди только тем и занимаются, что делают гадости друг другу исподтишка. Гадость у нас тогда получилась отменная, но вспоминать ее мне не хочется. Зато я другое помню: «Сюда идите, правые-неправые, остаться должен только один!»
Он улыбнулся.
Нас не предупредили, что взрослая жизнь — это сплошное притворство. У взрослых так, чтобы честно и в лоб, не бывает. А если вдруг случается, потом всем очень страшно и очень стыдно. Как сейчас целому городу стыдно. И мой желтый цитрус придется снова красить, чтобы людям не напоминал, проезжая мимо, какие они, мягко говоря, странные ребята, когда выпускают своих демонов наружу.
Или продать его? Все-таки дико ездить на машине, у которой опасно крутить руль до упора. Зазеваешься, крутанешь, ничего не случится, ты расслабишься, а потом однажды — хрясь! И в столб. Спасибо, мне и без столба хватило. Конструктивный дефект, представьте себе, загадочный глюк в мозгах усилителя: приходит с возрастом и не лечится перепрошивкой. И ни от какой «сопли» китайской не зависит. «Соплю» косые и правда воткнули, только когда она отваливается, просто руль тяжелеет, это не смертельно. Вот почему штаб-квартира полезла на стенку, заметалась в ужасе, а потом бросилась умножать сущности без необходимости: это был наш собственный просчет. Чего-то перемудрили добрые волшебники из инженерного центра компании. А нам загибали про китайцев, да как умело и убедительно загибали, постаралась чертова пиар-служба.
Интересно, нам вообще когда-нибудь не врали?
Где-нибудь на этой планете не врут? Кому-нибудь?
— Я постараюсь, чтобы этого было поменьше, — сказал Кен. — Я их научу не врать. Обещаю.
Мы очень буднично простились — ему надо было зайти туда и сюда, а завтра он планировал «отвальную», куда всех позовет, конечно. А потом то ли перенесли рейс, то ли авиаторы собрались бастовать, и надо было успеть прежде, чем они остановят самолеты в воздухе…
Больше я его не видел.
* * *
Последнее фото, на котором мы все вместе, сделано за полгода до «событий», как это теперь зовут в городе. Щелкнула издали Рита, на парковке у завода.
Мы с Михалычем стоим возле его красного цитруса, плечом к плечу, сутулясь, как провинившиеся школьники. На самом деле мы измотаны после смены. Перед нами Джейн — с таким выражением лица, будто вещает двум остолопам нечто судьбоносное. А Кен идет от нас на камеру, улыбаясь самой теплой из своих улыбок. Ветер треплет его волосы, пиджак распахнут, галстук сбился на сторону, одной рукой Кен тянется к нему — сейчас галстук переедет в карман.
Михалыч, хоть и усталый, в самом расцвете: он не знает, что его снимают, не напрягается лицом и поэтому великолепен. Джейн, прямая, тонкая и сильная, как натянутая струна, ведет излюбленные речи — объясняет нам, что мы балбесы. Ей сейчас нет дела до мирового автопрома, она на минуту стала собой и в эту минуту прекрасна. Кен — просто на пике формы, так хорош он еще не был и потом не будет.
Со мной неудачно: очарование юности уже ушло, а мужественное благородство не пришло. У меня физиономия провинциального клерка, и если убрать с картинки лишних красавцев, можно иллюстрировать песенку: «он был титулярный советник, она генеральская дочь, он робко в любви объяснялся, она прогнала его прочь». Вообще, фото дрянное: я в ту пору выглядел намного лучше, честное слово. Меня надо уметь фотографировать. Нужно правильно выставить свет, найти верный ракурс — и в простецкой морде проглянет та еще глубина. Эту глубину знали и ценили трое моих друзей, иначе бы отнимали сладкое каждый божий день и лупили портфелями. Вдобавок я скучен и непривлекателен в статике. Зато у меня богатая мимика, я интересно гляжу и зажигательно подмигиваю. Вам это кто угодно из нашей смены скажет. У Дартов Веддеров я вовсе считался за симпатягу.
И глаза у меня что надо, девушкам очень нравятся, а на этом снимке их совсем не видно.
И слабенький бытовой объектив никуда не годится.
И в целом Рита не умеет снимать.
Но Михалыч, Джейн и Кен удались ей.
Получилось до жути символичное фото.
Между нами двумя и Джейн — дистанция. Какой-то метр, но преодолеть его нельзя. А Кен уходит.
Будь оно все проклято, мы этого не хотели. Мы так не планировали. Мы так не договаривались.
* * *
Я собирал эту историю по крупицам, сам того не желая, едва не против своей воли — просто ко мне год за годом стекалась информация. Приходили люди, говорили о том, о сем. Кого-то мучили воспоминания, кого-то грызло чувство вины… Некоторых ничего не мучило и не грызло, и они сообщали больше и интереснее других, поскольку не старались выставить себя лучше, чем были.
Очень важное рассказала Джейн перед отъездом. Я тогда не до конца поверил ей. То есть я поверил в ее совершенную искренность, но сомневался, так ли уж хорошо она все знает.
Она знала достаточно. Но целиком мозаика сложилась, только когда до меня дошли записки Кена. Те самые, где вперемежку с афоризмами про русских на берегу реки были собраны его ранние выкладки по философии эффективности, наивные размышления о жизни, наброски планов на будущее и многое, многое другое.
Например, партитура художественного стука.
Я не шучу: это выглядело словно нотная запись. Кен был мастер отображать графически любые сложные процессы, так ему было легче обдумывать их и потом не теряться в них. Взаимоотношения между людьми тоже процесс, нарисовать его не проблема. А для менеджера по культуре производства, который в институте на такое натаскан, — раз плюнуть.
Кен высчитал, кого из наших как закладывать, чтобы их не выгнали с завода. Он стучал виртуозно, нанося хорошим людям минимальный ущерб и в то же время зарабатывая максимум баллов по «программе лояльности молодых специалистов».
Не побоюсь большого слова, он талантливо стучал.
Материал для доносов мы ему поставляли сами. Что в курилке, что на конвейере при появлении Кена никто не сигналил: «Шухер, пиндос!» Как я уже говорил, Кена могли поддеть словесно, могли фыркнуть на него, но все знали: пускай он галстук напялил и сделал непростое лицо, а все равно наш чувак, такой же креативный, как мы, грешные. Со школы помнили, что парень — кремень, своих не выдаст. И продолжали на глазах у Кена страдать местным колоритом: нарушали технологию, жаловались на жизнь и ругали пиндосов. И рабочий планшет инженера Маклелланда, поставленный на запись, исправно фиксировал весь этот криминал.
Нарушения технологии Кен внимательно исследовал, выискивая в них рациональные зерна, — и нашел много полезного, годного для внедрения. А бесполезное шло в стук.
Действуя по своей хитрой методе, Кен к концу года встал вровень с самыми закоренелыми кляузниками, стучавшими на всех без продыху, с огоньком и юным задором.
Способный парень, за что ни возьмется, все в руках горит.
На какую-нибудь известную гниду Кен мог нажаловаться так, что ее сразу увольняли. Умнее было отщипывать от негодяя по кусочку и получать с одного рабочего много очков, но Кен обычно выявлял серьезное нарушение — и бил наотмашь. Поступал по справедливости, если можно так сказать. А иногда он с явным наслаждением сводил старые детские счеты.
Да-да, он закладывал тех самых «ребят, которых мы всю жизнь знаем». И вот этих сопляков, кого я за шкирку таскал, когда они много себе позволяли, и ровесников, с которыми в футбол рубились, и тех, с кем вместе на конвейер пришли… Кен поделил их на хороших и плохих — и старался, чтобы хорошие не пострадали.
Ну, поскольку ябедничал на нас весь инженерый стафф, это было проблематично: доставалось по шапке каждому. Но хотя бы личный вклад Кена в наказание добрых людей был минимален, спасибо и на том.
Несколько раз он обламывал зубы, когда явный нарушитель оказывался агентом кадровой службы или состоял в особом списке Отдела корпоративной этики. Мы о таком отделе слыхом не слыхивали, он сидел в штаб-квартире, а ведь Кен однажды приоткрыл мне кое-что из его практики. То, что касалось рабочих самым непосредственным образом.
У них все сколько-нибудь заметные туземцы были на контроле. Делили нас, креативных чуваков, на «клоунов» и «еретиков». Еретик считался опасным по умолчанию и подлежал аккуратному выдавливанию из коллектива на улицу. С клоунами — сложнее. Клоун мог сколько угодно воображать, будто он подрывной элемент и борец за права трудового народа. Если в Отделе считали иначе (от парня больше пользы, чем вреда, пускай веселит туземный стафф, снимает напряжение), тот мог куролесить годами без последствий для своего резюме.
Интересная оказалась служба — Отдел корпоративной этики.
Еще интереснее оказалось ее подчинение. Отдел был составной частью Департамента культуры производства. Он тоже следил за долбаной эффективностью. Ведь моральный климат на предприятии не менее важен, чем атмосферный.
Мы, рядовые заводчане, толком не понимали, чем заняты «культуристы», какова их роль в повседневном насаждении Кодекса и прочего нагибалова. У нас повелось считать, что этой дурью мается пиар-служба, ведь даже Кодекс нам спустили через нее — и пиарщиков на заводе презирали, а «культуру» скорее уважали. Основной стук-перестук мы приписывали кадрам и безопасникам. Все знали, что у «культуристов» свои осведомители, но были уверены, будто они присматривают за долбаной эффективностью и ловят нарушения технологии. Когда я объяснял заводской молодежи, что «культура» — это инженерно-креативный отдел и гестапо сразу: опасайтесь, дети мои! — то просто не догадывался, насколько прав.
Неспроста Кен столько говорил о новом видении роли рабочего на производстве. Инструмент познания и калибровки линии, ага. Человек у конвейера как датчик, как индикатор, контрольная лампа, а кто поумнее — целый прибор-анализатор. Уже не винтик бездушной машины, но еще менее человек, чем раньше. Тех, кого не выкинут, будут настраивать, словно роботов, загоняя в рамки корпоративной этики. Многим понравится.
Инквизиция. Безжалостная, расчетливая и по-своему очень справедливая. Все во имя соблюдения технологии и достижения эффективности — и ничего личного. Если вдруг инквизитор допускал перегибы, их тоже оценивали в этом ключе. Успешно перегнул туземцев на пользу компании — молодец. Злоупотребил властью без толку — самого тебя нагнут.
Я был по их классификации еретиком-одиночкой, а потом меня записали в полезные клоуны вместе со всем экипажем «Звезды Смерти». И сделал это, ни больше ни меньше, Рой Калиновски. И до самого упора, несмотря на скандал с Анонимными Трудоголиками, когда ему влетело от Пападакиса, Рой не спешил переписать меня назад в еретики. Удивительно, но даже обещание выкрасить цитрус в желтый цвет, за которое на меня стукнуло рекордное число дятлов, никак не повлияло на мнение Роя. За такую страшную крамолу он просто обязан был поставить меня в позу галилея — и дать пинка. В тот же день, по окончании смены, без объяснения причин: расстрелять и уволить. Но Калиновски отчего-то медлил, и шеф заводского отдела культуры тоже не спешил, а спрятал доносы в долгий ящик. И я ходил в полезных клоунах еще сутки, пока не загремел с завода вовсе непостижимым образом.
Никто меня не выгонял. Никто не просил кадровика выгнать меня. Никому в дирекции я ни во что не уперся. У них был конец квартала на носу, они подсчитывали, кто кого перепиндосил. Они и думать обо мне забыли, нужен я им больно, хохмач-одиночка с мотором.
Я внезапно сам уволился.
А Михалыч — за компанию.
* * *
Как говорится, «без гнева и пристрастия», меня хладнокровно отдали, словно пешку на клетчатом поле, чтобы выручить Кена из этической западни, которая вполне могла убить его.
Кен понятия не имел, что его спасают.
Кен был уверен, что нас с Михалычем никогда не выгонят, даже если мы приедем к проходной на желтых цитрусах и Пападакиса хватит кондратий. Ситуация анекдотическая, но если допустить такую возможность — новым директором становился не кто иной, как Рой Калиновски. Ну, пришлось бы нам месячишко поболтаться в отпуске, пока шум не утихнет, да перекрасить цитрусы обратно в корпоративно-приличный цвет.
Кен много такого знал, о чем мы не подозревали.
И Джейн много знала.
Может, лучше рассказать эту историю по порядку. А то сейчас я прыгаю с пятого на десятое, говоря больше о том, что значимо для меня, чем для сюжета нашей драмы, будь она неладна. Если я буду и дальше болтать о своем, личном, то самое время описать волшебные кудри Джейн, разбросанные по подушке, и ее затуманенный взгляд, и удивительные губы, вкус которых помню по сей день, но абрис не могу даже бегло набросать и не смогу никогда.
А мне, простите, трудно говорить о Женьке.
Я так и не захотел нарисовать ее.
Сейчас понимаю, что обманывал себя, будто не хочу этого. Всегда хотел. Просто знал: я не справлюсь. Таланта не хватит.
Она уехала в Америку прямо из моей постели, и больше я не видел Джейн.
Ей тогда было тридцать четыре года.
В сорок четыре она стала вице-президентом.
Они так и не сблизились с Кеном, но успешно работали вместе, и отношения у них были скорее доверительные, чем нейтральные. В русской системе координат эти двое говорили бы друг другу «ты».
Кену исполнилось сорок пять, когда он потерял сознание прямо на брифинге Департамента культуры производства. Нагибал своих орлов, как всегда, эмоционально и красноречиво, вдруг уронил планшет, упал в кресло и уже не очнулся. У него была опухоль в неоперабельной стадии, и он это знал.
Кен был медиаперсоной, лицом компании, знаменитым теоретиком эффективности и прочая, и прочая. Хоронили его по высшему разряду и много плакали. На место Кена прочили Роя Калиновски, директора завода в центре России и признанного эксперта по работе со стаффом. Но престарелый Дон Маклелланд хлопнул по столу своим пакетом акций и сказал: эта тварь вернется в Америку только через мой труп.
Калиновски объявил на заводе официальный траур по Кеннету Маклелланду и с горя запил. Много лет он не терял надежды триумфально покинуть городишко, где каждая встречная русская морда напоминала: ему тут намяли бока, а молодой инженер трахал его жену — потому что Рой вел себя как дурак и лузер. Уйти на повышение значило доказать, что это был только страшный сон. И тут Рой понял наконец, что ему из России два пути: либо на пенсию, либо в гроб.
А ко мне прибыло через океан настоящее бумажное письмо из адвокатской конторы. В нем — листок с логином и паролем от хранилища файлов на «облаке». И я вспомнил разговор двадцатилетней давности, когда Кен сказал, что завещает мне свои записи.
Он не привел их в порядок, но я разобрался.
С самого начала.
С детства.
* * *
Тим Семашко был талантливым бухгалтером, из тех мужчин, что идут в эту профессию вовсе не ради стабильной, но унылой карьеры офисного хомяка, а конкретно за приключениями. Они мечтают стать Главбухами Всего На Свете и ворочать миллионами. Одной рукой небрежно гонять туда-сюда финансы, а другой — выстраивать и нагибать в изящную позицию женский коллектив.
Мистер Семашко играл в главбуха с таким упоением, что даже носил галстук-бабочку и старомодные очки в тяжелой роговой оправе. Кто другой на его месте выглядел бы глупо, но Тимофей Александрович — так он просил себя звать-величать в России — блистал. Нас, детей, его облик приводил в чистый восторг, а это показательно. Дети сразу чувствуют, когда внутреннее содержание не соответствует внешней оболочке. Тим был в порядке. Это вам не какой-нибудь скучный пиндос. Достойная опора Дону Маклелланду.
Давным-давно, еще в Америке, Маклелланд случайно, мимоходом, поймал своего приятеля Тима на растрате.
Там была, в общем, этически неоднозначная история. Воровать, конечно, нельзя, но у Семашко долго и тяжело болела мать, не ладилось со страховкой, Тим залез в долги, а потом задумал одним махом выправить свое финансовое положение. Один раз и больше никогда. И все бы ему сошло с рук, но как-то они с Доном сидели вечером в офисе, разбирали финансовую отчетность, и Маклелланд сунул нос не туда. Тим попросил его вынуть нос оттуда, а Дон, конечно, заинтересовался. Оба были в хорошей форме и не придумали ничего лучше, чем подраться. Дон вывихнул руку, Тим остался без двух зубов.
Маклелланд тогда крепко прижал Тима — прижал и отпустил, пожалел, ибо был крут и великодушен. Будь он менее крут, сообразил бы прогнать Семашко с глаз долой. Но в характере Дона Маклелланда присутствовал легкий комплекс величия, простительный, при его-то харизме и достижениях. Вместо того чтобы попросить Тима из своей команды вон, Маклелланд, напротив, еще больше приблизил его к себе. Он хотел, образно говоря, провести Тима по жизни за руку, чтобы тот, тюфяк слабохарактерный, опять не залетел. Не станет же Семашко делать глупости под носом у человека, который его поймал — и не застучал.
С тех пор между двумя семьями шла тихая, но лютая вендетта, в которой Маклелланды не участвовали чисто по незнанию. Им в голову не могло прийти, что Семашко их ненавидят и топят при любом удобном случае. Дон был уверен, что Тим благодарен ему по гроб жизни. А благодарный Тим, придя домой с разбитой мордой, в ответ на вопрос жены, куда он девал зубы, не стал выдумывать лишнего. Он только самую малость подправил историю — и в его версии Маклелланд получался отпетым гадом, с которым ему, бедолаге, теперь никак не расплеваться.
Это говорил не столько Тим, сколько его стыд и страх. Ну, сорвался человек, бывает. Один раз в жизни решил украсть — и вляпался. Для начала он возненавидел себя за это, и до такой степени, что, возможно, малость двинулся рассудком. Психика услужливо перенесла ненависть на того, кто поймал его. Тим сделал виноватым Дона и вскоре сам в это поверил. К тому времени, когда подросла Джейн, расколоть Тима не смог бы никакой детектор лжи: он просто забыл, как все было по правде.
Миссис Семашко относилась к Дону без восторга — может, он ее когда-то на танец не пригласил или забыл похвалить новое платье — и наживку проглотила.
Бедняжка Джейн выросла в доме, где Маклелландов не любили изощренно и ядовито, сквозь зубы, из-под улыбки. Они с Кеном играли на ковре в гостиной, а мимо ходили взрослые, которые, дай им волю, пустили бы мелкого гаденыша на начинку для пирогов и угостили бы его папашу.
Лично мне эта история отдельно противна тем, что я очень тепло относился к Тимофею Александровичу и его супруге и они тоже давали понять, как я им симпатичен. И Михалыча они любили. Им вообще нравилось в России, они тут быстро адаптировались, Тим даже могилу прадеда отыскал где-то под Курском и раз в году туда ездил. У них был теплый гостеприимный дом. И только Маклелланд, проходя мимо, портил весь пейзаж.
Если отбросить внутреннюю гниль, разъедавшую его изнутри и о которой мы знать не знали, мистер Семашко был безупречен. В отличие от многих взрослых, он умел непринужденно ладить с детьми. Из него получился бы образцовый неуловимый маньяк-педофил, уж простите такой сарказм. Когда Джейн немного подросла, отец намекнул ей, кивнув на Кена, что этот солнечный мальчик, который поглядывает на нее с таким интересом, — сын подлеца и наверняка сам подлец, ибо яблоко от яблони недалеко падает. Это был большой секрет, глубокая семейная тайна — и вот настала очередь Джейн учиться ненавидеть молча и жалить исподтишка.
Она оказалась не очень хорошей ученицей. Недостаточно подлой для этого. И наверняка сыграло роль то, что Кен ей нравился. Ну, Кен тогда всем нравился. Вдобавок Женька была не из тех, кто может тебя игнорировать так, чтобы ты не заметил. А когда ей надоедало игнорировать, она свою жертву легонько подкусывала.
Кен был безнадежно влюблен в Джейн и сначала понять не мог, почему она его, нашего первого парня на деревне, то обойдет вниманием, то обдаст презрением.
Потом Кен в старших классах начитался всякой психологии и сделал вывод, что Джейн его тоже любит — просто то ли у нее комплексы, то ли он неподобающе ведет себя, а может, оба дураки. Он пытался вести себя подобающе — без толку. Да и ненадолго его хватало: кругом было слишком много хороших людей женского пола. Но с кем бы он ни гулял, всегда помнил о Джейн. Не мог от нее освободиться.
Для Джейн его метания лишний раз доказывали, что Кен безнравственный и никчемный тип. Она признавала за ним некоторый шарм и определенный ум, только от этого Кен еще ниже падал в ее глазах.
Но вот зуб даю, одной ненавистью дело не ограничивалось. Нет, дамы и господа, там были поистине высокие отношения. Иногда я ловил такие взгляды, судя по которым, если бы Джейн не боялась сесть за решетку, она бы нашего солнечного мальчика изнасиловала, убила и съела. Убила — потому что папа попросил, а все остальное — потому что очень хочется.
На заводе Кен никогда не стучал на Джейн Семашко.
Джейн закладывала его по поводу и без повода. Она писала на него такие шикарные доносы, не поверить в которые было просто нельзя.
Правильно она говорила, что не надо нам на завод. Меня он пережевал и выплюнул сломанным, Кена распиндосил, а потом едва не убил, и даже несгибаемый Михалыч вышел оттуда другим, научился людей не любить.
Но куда нам было деваться.
* * *
Отец пытался вытащить меня в Америку, а я уперся. Они уезжали, мне оставалась квартира и полная свобода действий. И чего я не видал там, за океаном, — пиндосов? Родители не хотели упускать свой шанс на интересную работу, а я — свой, на интересную жизнь. Все понятно. Мама даже не очень плакала.
В мою пользу говорило то, что я не пил водки, любил рисовать и хотел стать профессионалом. И друзья мои были не гопники с левого берега, а ребята положительные, которые на меня хорошо влияли, когда не воровали блины-противовесы со строительства завода и не угрожали гопникам с правого берега реактивной тягой от «Жигулей».
Еще родители думали, что у нас с Джейн все серьезно, а я нарочно не разубеждал, хотя иногда прямо к горлу подступало, так хотелось поплакаться им в жилетки. Про Джейн мама говорила: эта любого в бараний рог скрутит, даже тебя, и сделает из него человека, даже из тебя. Замечательная девочка. Кстати, она поедет этим летом в Москву, в институт, верно?..
Наконец с меня взяли слово, что мы разъезжаемся в две стороны: они — в Штаты, а я — в Москву, поступать. Через два года я вернулся домой, встретил тут Кена… Это вы знаете.
Чего я не знал — того, что шеф отдела русского стаффа, наш загадочный кадровик, любитель изъясняться стихами, вырос с моим отцом в одном дворе. И пока их пути не разошлись, они успели славно покуролесить и сохранить друг о друге теплые воспоминания. Для небольшого города это норма. Если вся Москва, образно говоря, гуляла на одном митинге, а потом сидела в одном «обезьяннике» — у нас все ходили в один детский сад… Ненормально было то, что друзья провинциального детства встретились на заводе: если от нас уезжают, обычно не возвращаются.
Папа мой — креативный чувак, у него случаются идеи. Девяносто процентов идет в мусор, а отец не унывает, ему оставшихся десяти хватит, чтобы превратить жизнь семьи в балаган, праздник или кошмар, нужное подчеркнуть. Едва он понял, кто именно на заводе будет отвечать за русские кадры, ему вступила свежая идея в голову. Много позже он клялся и божился, что прямо увидел это: как мы с Михалычем, два охламона, топаем через проходную болты крутить. И кто за нами, сиротинушками, там присмотрит? И кто мамам-папам доложит, как наша жизнь трудовая? Элементарно, Ватсон.
Для полного успеха предприятия требовалось, чтобы сиротинушки ничего знать не знали об опеке над собой, горемычными. И окрыленный идеей папа засекретил свое с кадровиком общее прошлое. Старался этого товарища лишний раз не упоминать. Однажды, помню, что-то такое у него вырвалось про «хитрую кагэбэшную морду» — и все.
А я, балда, когда выпендривался в отделе кадров: «Понятно, папа звонил и волновался, простите его», даже не представлял, насколько прав. Мне-то просто казалось стыдным, что отец дергает бывшего сослуживца по нелепым поводам. А у них вон какие долгоиграющие отношения.
Зато на работе отец не секретничал — и Дон Маклелланд знал об их старой дружбе с кадровиком. В конце концов, они регулярно вместе квасили после трудового дня, особенно по пятницам и под конец строительства, когда совершенно уматывались. Это только дилетантам кажется, что ведущий архитектор идет пинать балду, едва завод построен, а отдел кадров бьет баклуши, покуда роют котлован. Там всем хватало. И они были командой. И когда-то Дон Маклелланд рассказал Кену, что у некоторых местных из команды — богатое общее прошлое. А умный Кен сделал выводы. И немедленно все забыл. Но когда мы собрались на завод — вспомнил.
Он знал, что я буду под присмотром.
Он догадывался, что и сам окажется под присмотром. Кен вовсе не считал это поводом лениться и позволять себе лишнее. Напротив, под зорким глазом ему надо было показать себя с лучшей стороны, активно делать карьеру, а то куратор настучит отцу, что Кен раздолбай, и тогда Дон усомнится в его способностях. Не дай бог, усомнится настолько, что начнет сыну помогать! Тогда в один хреновый денек кто-нибудь скажет про Кена: а ведь этого папенькиного сынка тащили наверх за шиворот. Да, конечно, это про него скажут в любом случае, просто из зависти или чтобы разозлить. Но Кен будет знать, что всего добился сам, как настоящий Маклелланд из клана Маклелландов. И как настоящий Маклелланд, он возьмет в руку тяжелый предмет и позовет клеветника подойти ближе: остаться должен только один.
Чего он так и не сумел вычислить, при всей своей наблюдательности, — кто именно на заводе опекает его лично.
Не туда смотрел.
* * *
В первую интригу на заводе я влип, будучи от него за сотни километров. Вернее, меня втянули в это дело, а я радостно поскакал участвовать. А кто бы не поскакал? Там пиндосы русских нагибают! Сейчас мы им покажем, как в России достают шляпу из кролика и какой при этом раздается звук.
В те дни я знакомился с историей искусств в Москве, Кен на исторической родине мучился от обрусения, а Джейн и Михалыч овладевали гайковертами в заводском учебном центре. Михалыч позвонил и сказал: ты вообще в курсе, чего у нас тут?..
Я был не особенно в курсе. Да, я привычно следил одним глазом за тем, о чем болтают одноклассники в Интернетах, в том числе и про завод, но это все казалось далеко и скучно. Кругом Москва кипит и пенится, интереснейшее образование само в руки просится, рядом художественная жизнь дает фейерверки и пока еще не надоела, а совсем наоборот. Юные искусствоведы женского пола, опять-таки. И я такой наивный провинциальный интеллигент с умными глазами — бери и ешь меня, молодая-симпатичная. Ну какой тут завод, сами посудите.
И тогда Михалыч расказал мне про Кодекс корпоративной этики.
— Погоди-погоди, — я просто не верил. — То есть вы по контракту обязаны будете любить фирму? Вот прямо любить? И ее руководство тоже любить, я правильно тебя понял?
— Я знаю, компания любит меня, мы вместе идем к успеху, — пробубнил Михалыч.
— И чего?
— …и я в конце рабочего дня целую начальника цеха!
На пару секунд вашего покорного слугу разбил паралич умственной деятельности.
— Ты выпил, что ли? — осторожно спросил я.
— Нет, это у нас пародию написали. Сейчас, постой, открою Кодекс… Мы его учим потихоньку, нам же сдавать… Вот, сравни. «Я знаю, компания верит в меня, мы вместе идем к успеху…»
И он зачитал вслух, что теперь на заводе можно, а чего нельзя. Я почесал в затылке, попросил его прочесть еще раз — и со второго захода вроде бы понял, где тут зарыта большая дохлая собака. Придуман Кодекс был неглупо. Этот документ эпической силы настаивал на том, что компания и ее сотрудник — друзья и соратники, у которых есть общие тайны. Они только для своих, и выносить их за ворота незачем. Чужакам не надо этого знать — не поймут. Сами тайны были рассортированы очень грамотно: маленькие (про то, что требования к работникам кажутся им слишком высокими), средние (у нас тут все двинутые на эффективности, и я тоже), большие (у нас не критикуют руководство, у нас ходят на совещания, где помогают ему стать эффективнее) и страшные (все менеджеры компании начинали сборщиками). А между тайнами были рассыпаны мантры: «я соблюдаю технологию, или получу травму», «я соблюдаю форму одежды, или получу травму», следом напрашивалась фраза «я соблюдаю Кодекс, или получу травму», но ее не было. «Я оставляю телефон в раздевалке, или он сломается», «я хорошо кушаю в столовой (черт побери, так и сказано!), или я устану», и абсолютный хит «я докладываю о нарушениях, или я трус». Еще там было про зарплату, бонусы и уважение к начальству, все в том же духе. «Мой руководитель самый лучший, или я ухожу» — оцените, как загнули.
В общем, я соблюдаю Кодекс, или мне тут делать нечего, потому что я дурак, лузер и счастья своего не понимаю.
Одна мантра действительно понравилась: «я помогаю другу стать лучше». Как минимум за непомогание другу тебе не гарантировали травму.
Очень интересный документ, особенно насчет страшных тайн, которые незачем выносить из избы. Хорошо вдолбленный Кодекс делал работника добровольным рекламным агентом компании и попутно — жизнерадостным идиотом, который всем доволен и никогда не жалуется, иначе фирма его разлюбит и он с горя заржавеет.
— Покупают вас, ребята, — сказал я. — И покупают дешево, чтобы продать дорого.
— А то! Я знаю, компания любит меня, а Кодекс компании — это фигня!
— У вас там состязание поэтов? Про начальника цеха было лучше.
— Понял. Ну, мы тут… прикидываем варианты. Есть вообще бредовые. И даже не про Кодекс совсем. Но если правильный человек прочтет — эффект будет сногсшибательный. Все просто лягут.
Я поглядел на часы. Пора было идти к одному искусствоведу, она мне хотела лекцию об импрессионизме прочесть в частном порядке. Очень эрудированная девушка, хотя куда ей до Джейн.
— Как там Женька?
— Слушай, Женька не хочет ни во что влипнуть, и бог с ней. Наверное, она права. Ей умнее держаться в стороне. Тем более здесь полно стукачей. И я подумал, а если ты…
— Блин, Михалыч! А можно попроще?
— Помоги другу стать лучше, — внятно попросил Михалыч. — Тебе-то за это ничего не будет.
— Мне, допустим, ничего не будет, а тебя если выгонят — привет горячий «Формуле Циррус», о которой ты мечтаешь.
— Меня не выгонят, я хитрый, — твердо пообещал Михалыч.
— Уже легче. Давай по пунктам.
— Надо помочь нашим. Тут есть идея у мужиков… Ты мог бы уточнить через Кена одну мелочь?..
Он все объяснил. Я согласился. А кто бы не согласился. Затея намечалась шумная, веселая и креативная. Впрочем, «креативная» — это сленг позднейших времен.
В Америке было утро, Кен не отзывался — понятно, дело молодое. Я постучался к отцу. А тот сказал:
— Подожди минуту, у Дональда спрошу…
— Стоп, стоп, а хорошо ли это? — ляпнул я.
— Да ты что! — отец рассмеялся. — Он пару дней назад сам этот Кодекс сдавал, версию для начальников, такую продвинутую, будто в масонскую ложу вступаешь. Потом звонил мне и ругался. Вспоминал старые добрые времена. Он только рад будет поставить офигевших пиндосов на место.
«Действительно, — подумал я, — с какой радости Маклелланду любить этих извращенцев от менеджмента. И вообще, чего я торможу, ведь у кого спросил бы Кен?.. У того же самого Дональда».
Через минуту отец передал привет от «дяди Дона» и заверил: все пучком, штаб-квартира следит за экзаменами в реальном времени, смотрит прямую трансляцию. Там целый отдел занят внедрением Кодекса, куча лоботрясов, вот их и заставили бдить в три смены. Российский экзамен должны отсматривать русскоговорящие сотрудники, это как минимум, а скорее всего — носители языка. А чего наши задумали? Какую подлянку? А то Дональд говорит: спать не буду, хочу раньше всех увидеть, как мои молодцы поиздеваются над системой, я же их помню всех, с ними не соскучишься, растуды их туды.
— Не в курсе, — честно сказал я. — Слышал, что стихи сочиняют чуть ли не всем заводом, а больше — ничего.
— Тоже верно. Меньше знаешь — крепче спишь.
— Ты-то как там?
— А я с пиндосами не общаюсь, — весело ответил отец, поняв намек. — У нас контора маленькая, независимая, не может себе позволить роскошь нанимать дармоедов. Правильно я сделал, что не пошел в штаб-квартиру, бедный Дональд там измучился уже… Ты сам, гляди, держись подальше от пиндосов. И от приезжих, и от русских…
На этих словах отец выпал из поля зрения камеры, потому что прибежала мама и конструктивный диалог закончился. Пришлось отчитываться о том, что я ел вчера, чем собираюсь питаться завтра и почему на мне такая мятая рубашка…
А дальше был исторический выход Малахова с табуреткой, исторические стихи, массовая истерика и задержка конвейера на десять минут. Едкое «целую начальника цеха» мне до сих пор нравится больше, но идиотизм про «гайки и болты» имел буквально сногсшибательный эффект, как и грозился Михалыч, стал на заводе локальным мемом и пошел отуда гулять по гаражам.
Не знаю, кто конкретно в штаб-квартире следил за экзаменом, но насчет веселящего газа они поняли все и сразу. И позаботились о том, чтобы историческое четверостишие перевести на английский. Оставалось только ждать, как дрессированные пиндосы Пападакиса объяснят свой возмутительный провал, — и приступать к геноциду. Если уж кого в штабе действительно не любили, так это категорию ссыльных менеджеров. Их всегда было слишком много, и они слишком бросались в глаза. Портили имидж, и вообще за них было как-то стыдно. Их гнали на периферию в надежде, что они там серьезно залетят и тогда можно будет этих попросить уволиться наконец, а сослать на их место следующую партию.
Не могли решить только, как обойтись с самим мистером Джозефом Пападакисом. Дело свое он знал туго, а что дурак, русским это без разницы, им любой нерусский — дурак. Пападакис стабилен и абсолютно предсказуем, все его решения просчитываются на раз-два. Что бы ни случилось на заводе, понятно, как поведет себя директор, а это дорогого стоит. Он труслив, а значит, не наломает дров. Он полезный дурак.
Когда от полезного дурака Пападакиса, не склонного ломать дрова, пришел доклад о диверсии с распылением веселящего газа на конвейере, его спасло только чудо. Сначала-то в штабе подумали, что он сам под газом. Потом догадались: он такой бредятины выдумать не мог, это его подставляют. Карающий топор правосудия рубанул по дирекции завода и уполовинил ее, освободив много места для новых лузеров, но Пападакис отделался сильным испугом, крепким ударом по кошельку и временным неудобством, пока срабатывался с новыми дрессированными пиндосами.
Еще ему прислали в помощники Роя Калиновски, симпатичного на первый взгляд, старательного и въедливого парня, знавшего технологию назубок. Очень активного и способного в одиночку заменить полдирекции, включая директора. Пападакис это сразу почуял и напрягся.
Роя списали подчистую из Департамента культуры по причине излишней мнительности, которую он прятал под маской высокомерия.
В остальном Рой был хорош, просто в один прекрасный день выяснилось: никто не может с ним работать, потому что все хотят разбить его симпатичное табло.
Только Роя нам и не хватало, чтобы привычная черная комедия превратилась в трагедию и ружья начали стрелять.