ГЛАВА 41
В апартаменты мадам Иверн я проникаю уже после наступления темноты. Мне сопутствует удача: ее там нет. Я укрепляю свой дух мыслью, что, верно, она где-то ходит, плетя нити заговора. Обшарив комнату, подыскиваю себе укрытие за толстой шпалерой и устраиваюсь ждать.
Ожидание не затягивается. Мадам Иверн появляется в дверях, живо обсуждая со служанкой прелестное ожерелье, подаренное поклонником; они гадают, сколько вещица может стоить. Терпеливо жду, пока девушка поможет хозяйке разоблачиться и расчешет ей волосы. Я слушаю, стараясь не слышать, как они говорят о близящемся Рождестве и подарках, приготовленных мадам Иверн для Франсуа. Пытаюсь сосредоточиться на недоброжелательности, которой с самой первой встречи дышало все ее отношение ко мне. На том, как она жестока к Дювалю.
Наконец служанка уходит, и я слышу, как шуршит одеяло: Антуанетта Иверн укладывается в постель.
«Пора!» — говорю себе. Ни дать ни взять, Сам святой Мортейн подталкивает меня в спину. Я выбираюсь из-за шпалеры, достаю отравленную свечу из складок верхней юбки и подхожу к постели.
Заметив мою тень, мадам вздрагивает и садится:
— Зачем ты здесь?
Ее голос полон удивления, а может, и страха. Я зажигаю смертоносную свечу от масляного светильника, стоящего на ее ночном столике. Фитилек легко принимается. Я не спеша поворачиваюсь к мадам. В комнате как раз достаточно света, чтобы я могла рассмотреть на жертве метку Мортейна: тонкий потек темноты, берущий начало под подбородком и идущий вниз вдоль гортани. Прямо у меня на глазах метка распространяется, словно начавший проявляться синяк, и достигает груди в вырезе ночной сорочки. Это зрелище немало утешает меня. Уж если Мортейн пометил ее, значит, монастырь принял решение сообразно воле святого, а не в результате оговора Крунара.
— Ты ведь шпионка? — встревоженно спрашивает госпожа Иверн.
Без своих драгоценностей и с распущенными волосами она выглядит куда моложе и беззащитней.
— Некоторые и так меня называют, — отвечаю я. — Но они ошибаются.
Она выдавливает короткий смешок:
— Надо было догадаться, что с обычной девкой Дюваль не связался бы.
— Господин Дюваль со мной вовсе не связывался, — замечаю колко. — Мы с ним просто уговорились действовать сообща. Нас связывает любовь к нашей госпоже и преданность ей: тут у нас и впрямь много общего.
Умом я понимаю, что надо бы подойти к ней поближе, тогда ядовитые испарения подействуют скорее, — однако ноги почему-то не желают повиноваться. Они точно приросли к полу.
— Кем бы ты ни была, если воображаешь, будто Дюваль к тебе равнодушен, ты весьма ошибаешься, — говорит она. — Уж если я в чем-то разбираюсь, так это в мужчинах. А собственного сына и вовсе вижу насквозь. Он влюблен в тебя по уши!
— Это не так, — упрямо произношу я. Какое унижение — вступать в спор с обреченной Смерти! От этого мой голос звучит слишком резко.
Она склоняет голову набок и глядит на меня изучающе, словно мы болтаем о пустяках за стаканчиком пряного вина.
— Ах, так вот оно что, — говорит она, и ее голос полон мудрости едва не древней, чем мудрость Мортейна. — Ты тоже любишь его!
Я молчу, сжав зубы.
— Ты расстроена, Исмэй, но я тебя не виню, — продолжает она. — Всегда тяжело отдавать свое сердце мужчине, в особенности такому, как Дюваль.
Я невольно спрашиваю:
— Что вы имеете в виду — такому, как он?
— Он из тех, для кого честь и долг превыше всего и кто не задумывается о цене, которую придется заплатить за эти принципы.
Эти слова ласкают мой слух: они подтверждают те выводы, к которым я и сама успела прийти. Дюваль неколебимо верен герцогине.
— Жаль, что вы не так высоко ставите свою собственную честь, мадам.
Ее лоб пересекает тонкая морщинка.
— О чем ты?
— О том, что вы изменили бретонской короне и должны поплатиться за это жизнью, ибо такова воля святого Мортейна.
Она прикладывает ладонь ко лбу:
— Значит, вот отчего здесь стало так жарко?
Она не визжит, не кричит, не пытается звать на помощь. Это поневоле производит на меня впечатление.
— Да, госпожа моя, — говорю я. — Это начинает действовать яд.
— Яд? — На ее лице отражается облегчение. — Спасибо тебе за это. Я ненавижу острые ножи и не выношу боли.
Поистине удивительное присутствие духа для женщины, которую я привыкла считать вечно взвинченной истеричкой.
— Кто участвует в вашем заговоре, кроме Франсуа?
Заслышав имя любимого сына, она цепенеет от страха.
— Нет! Только не Франсуа! Не поднимай на него руку! — Она вскакивает с постели, подбегает ко мне и хватает за плечи. Я даже вздрагиваю: ее пальцы впиваются прямо в едва затянувшийся шрам у меня на плече. — Во всем виновна лишь я, лишь я одна! Франсуа не желал иметь с этим ничего общего! Ты не тронешь его! Обещай мне!
— Я не в силах ничего обещать, — отвечаю я ей. — Если святой велит мне действовать, приказ будет выполнен. Но если Франсуа ни в чем не виновен, Мортейн не направит на него мою руку.
Она отстраняется от меня, ее щеки пылают:
— Только не смей нас судить, глупенькая девчонка! Ты и понятия не имеешь, каково это, когда мужчины управляют всей твоей жизнью! Мужчины, для которых ты — красивая игрушка, источник удовольствий в постели… и ничего более! — Она сжимает кулаки. — Ты не знаешь, каково это — не иметь выбора! Не иметь ничего своего, даже детей, которых сама родила.
Я тихо отвечаю:
— Я пережила все это, мадам. Уверяю вас, я тоже из тех женщин, у которых никогда не было выбора. Нас не спрашивают о семье, которая достанется нам при рождении, мы не вольны выбирать, за кого пойти замуж, никому нет дела до того, что мы могли бы совершить для этого мира. Я отличаюсь от вас только тем, как я распорядилась доставшейся мне долей.
— Да? А что я могла сделать в свои четырнадцать лет, когда стареющий французский король пожелал меня на свое ложе? А когда он умер, выбор у меня был? Я и ухватилась за герцога! Он, по крайней мере, был молод, хорош собой и добр сердцем. Он влюбился в меня. Я и сделала своим оружием свой единственный дар — умение привлекать мужчин!
К своему ужасу, я чувствую жалость и сочувствие к ней.
— А когда у меня стали рождаться дети… Представляешь ли ты себе, что это такое — быть бастардом? Их же ни во что не ставят, не берегут! И я делала все, что было в моей власти, чтобы хоть как-то их оградить, обеспечить им хоть малую толику безопасности и уважения.
Слушая ее, я впервые за долгие годы вспомнила о собственной матери. Вот бы она защищала меня вполовину так, как мадам Иверн — своих детей.
Она отбрасывает с лица растрепавшиеся золотые пряди и с презрением глядит на меня.
— Ты любишь Дюваля, но эта любовь — ничто по сравнению с той, что тебе предстоит испытать к своему ребенку. Уж в этом можешь мне поверить.
Ребенок. Я никогда не позволяла себе даже думать о том, что у меня может родиться дитя. Тем не менее в самой глубине моей души живет древнее, изначальное знание: будь у меня ребенок, я бы каждый свой вздох ему посвятила.
Понимание того, что мы с мадам Иверн, по сути, одинаковы, настигает меня с неотвратимостью арбалетного болта. Обе мы — женщины. Обе не властны над собственной судьбой. Кто сказал, что, родись я в тех обстоятельствах, которые выпали ей, не повторила бы ее путь? А какой могла оказаться моя жизнь с Гвилло? Я вижу себя свинаркой, обремененной цепляющимся за юбку потомством. Любила бы я своих малышей? Защищала бы их, заботилась о них? Чем, собственно, я в этом отличалась бы от мадам?
Между тем ее уже пошатывает. Она плетется к постели, на глазах утрачивая всю воинственность.
— Долго ли еще? — негромко спрашивает она, и я передать не могу, до какой степени мне жаль ее убивать.
Еще не осознав своего намерения, я делаю словно бы кем-то подсказанное движение — вскидываю руку и прижимаю фитиль, гася отравленный огонек. Потом подхожу к окну и распахиваю его настежь, впуская свежий воздух. Сладкий аромат, витающий в воздухе, быстро редеет.
У госпожи Иверн стучат зубы:
— Что ты д-делаешь? Так х-холодно.
Хочется крикнуть: я сама не знаю, что делаю. По всей видимости, я свихнулась! Но я лишь подхожу к постели.
— Вставайте! — Схватив за руку, заставляю ее подняться. — Ходите!
Она смотрит на меня как на сумасшедшую, и, возможно, она права.
— Мне не хочется ходить, — произносит она. — Я спать хочу. Разве я не должна уснуть?
— Двигайтесь! — рычу на нее. — Кажется, я придумала, как оградить и вас, и Франсуа!
Это наконец заставляет ее шевелиться. Потом ей с горем пополам удается сосредоточить на мне затуманенный взгляд:
— Это… как?
— Вы сказали, что у вас никогда не было выбора. Так вот, я даю вам его. Но нужно непрестанно ходить, чтобы изгнать яд из вашего тела, иначе и выбирать не придется.
Она смотрит на меня, в прекрасных синих глазах — непонимание, смешанное с надеждой. Я с силой встряхиваю ее:
— Да шевелитесь же! Я хочу, чтобы вы с ясной головой совершили свой выбор!
Это не вся правда. Мне тоже нужно время, чтобы привести мысли в порядок.
Итак, я не подчинилась приказу монастыря. Просто самой не верится. Я по-прежнему вижу метку на лице госпожи Иверн. Одно дело — трудиться вместе с Дювалем на благо герцогини и скрывать от Крунара, куда подевался мой спутник, но это… это уже прямое противодействие воле монастыря. И воле Мортейна.
Но из головы у меня не идет мое самое первое служение — убийство Ранниона. На нем тоже была метка! И тем не менее Дюваль утверждал, что Раннион помогал герцогине, стремясь искупить былую вину и спасти душу. Мысль о том, что я отняла у него возможность заработать прощение, до сих пор не дает мне покоя.
Что, если я дам мадам Иверн тот самый шанс, которого лишила Ранниона?
Что, если я уговорю мадам Иверн отречься от своих прежних грехов и потрудиться ради спасения? Быть может, это не измена монастырю и святому, а лишь иной способ претворения Его воли?..
Коли Мортейн не освободит ее от Своей метки, я уже без колебаний отниму у нее жизнь. А заодно и удостоверюсь, что своими действиями вовсе не лишила Ранниона прощения.
Мы трижды обходим комнату. Мадам Иверн продолжает дрожать, но теперь лишь от холода; воздействие «ночных шепотов» прекратилось.
Только теперь я решаюсь изложить ей свой замысел:
— Госпожа моя, если вы с Франсуа предстанете перед всем двором и принесете присягу вассальной верности герцогине, я, быть может, сумею вас пощадить. Но присяга должна быть принесена от всего сердца, с искренним намерением соблюсти данный обет. Ваша ложь сможет ввести в заблуждение меня, но Мортейна — никогда. А я уповаю на Его водительство во всех своих делах.
— Я поклянусь в чем угодно, только пощади моего сына, — обещает она.
— Если Франсуа, как вы говорите, ни в чем не виновен, ему еще легче будет принести присягу сестре.
Мадам Иверн хватает меня за руки и опускается на колени.
— Он сделает это с удовольствием, — умоляюще шепчет она. — Как, впрочем, и я.
Я пристально гляжу на нее и вижу, что метка не торопится исчезать. Остается лишь надеяться, что я не совершаю величайшей в своей жизни ошибки. Я беру мадам Иверн за плечи и поднимаю с пола.
— Что ж, хорошо, — говорю я. — Вот как мы поступим.