XXIII
Через два дня вся Высокса, пораженная, толковала уже о другом, не менее удивительном приключении.
Барышня Сусанна Юрьевна вдруг середи дня явилась в переднюю и, обратясь тихо и ласково к дежурной дюжине, спросила:
— Не приезжал еще Онисим Абрамович?
Дежурные, остолбенев, стояли недвижно, тараща глаза, и молчали. Она повторила тот же вопрос и так же кротко… А затем среди всеобщего изумленного молчания двинулась и села около них на ларь… Было видно, что она не знает, где она, да и забыла, что спрашивала.
Один из дежурных бросился бежать с удивительной вестью к Олимпию Дмитриевичу. Молодой барин, нисколько не взволновавшись, с усмешкой двинулся в переднюю, но застал тетушку уже уходящей. Вернее, ее уводили. Старуха Угрюмова и горничная, которым тоже дали знать о приключении, пришли за барышней и позвали ее. Сусанна Юрьевна встала и тотчас послушно двинулась за ними.
Олимпий, смеясь, заставил себе снова все рассказать подробнее, а затем махнул рукой и ушел.
У него была, впрочем, своя забота и поважнее. Да к тому же он был, как без рук, без своего главного наперсника.
Несмотря на всякого рода сумятицу в доме, на обострившиеся отношения двух молодых людей, а за ними и двух лагерей — «бариновых» и «братцевых», главный коновод его партии, Платон безвыходно сидел в своей комнате. Он сказался больным и настолько, что якобы не мог явиться к Олимпию на его зов.
Впрочем, Михалис был действительно болен, и если у него не было никакой особенной болезни, то было страшное нравственное потрясение. Каждый раз, что в его воображении восставал облик молодого Басанова, какая-то дрожь пробегала по спине, и кулаки сжимались.
Михалис понял, что надо прежде вполне овладеть собой, а затем уже войти в прежнюю колею жизни.
На другой день после признания сестры и припадка, который сделался с ним, он, проклинавший ее накануне, снова отнесся к ней с прежней нежностью и горячностью, ласкал и целовал ее более, чем когда-либо, прося у нее прощения за свои бессмысленные слова.
Он понял, что его Тоньку прощать не в чем, она ни в чем не виновна. Вся вина падает на негодяя и изувера, а затем и на него самого. Как же было не уберечь сестру? Сумел быть для нее родным отцом, сумел быть когда-то ее нянькой, а не сумел теперь быть ее защитником от развратника.
В объяснение всего происшедшего Михалис рассказал всем, кто приходил навестить его, что капитал, который достался по наследству Тоньке и ему, пропал, благодаря его неосторожности. Деньги эти были якобы в руках у купца владимирского, который торговал лесом на Волге, разорился и скрылся. И все до единого поверили этой выдумке. Князь Абашвили прибавлял от себя, что и он виноват косвенно, так как этого купца познакомил с Михалисом.
Олимпий вечером, когда ему донесли о чем-то странном, происшедшем у Михалисов, несколько смутился, догадавшись что, быть может, Тонька, которой он за последние дни совершенно пренебрегал и даже не видал, вдруг призналась во всем брату. Но затем россказни о пропавших деньгах успокоили вполне и его.
«Не такая она, чтобы сдуру брату все бухнуть! — решил он. — Она умная… Да и он по сестре не стал бы так выть и кувыркаться. А вот деньги — это другое дело! Для этого человека выше денег ничего нет…»
Но вместе с тем Олимпий досадовал, что в эти дни обострившихся отношений с Аркадием у него не было главного советника. Всякий день посылал он вниз спросить, будет ли у него Михалис, и всякий раз получал ответ, что тот в постели, хворать не хворает, а ноги болят, как будто отнялись. Тогда Олимпий велел сказать, что сам побывает у наперсника. Михалис взволновался, но делать было нечего.
Ввечеру, ожидая молодого барина к себе в гости, Михалис стал просить и даже умолять сестру постараться овладеть собой и разыграть ту комедию, которую он подготовил. Вместе с тем он позвал на помощь и Абашвили. Все трое должны были вполне убедить Олимпия Дмитриевича, что все происшедшее у них и всполошившее весь дом было последствием потери состояния.
— Надо, Тоня, чтобы он и не подозревал, что ты мне все сказала, а иначе все пропало.
Олимпий явился посоветоваться с наперсником и спросить у него, когда он поднимется на ноги, чтобы начать помогать ему. Явившись, он удивился, насколько Михалис изменился, похудел, и главное удивился его странному взгляду. Михалис всегда смотрел далеко не ласково, а теперь взгляд его стал совершенно зловещий, лицо сохраняло отпечаток крайней озлобленности, даже голос его изменился.
Встретившись глазами с Михалисом, Олимпий на минуту усомнился, в деньгах ли дело. Не иное ли что? Но затем явившаяся молодая девушка, сам Михалис и даже князь Абашвили так красноречиво рассказали Олимпию Дмитриевичу о своей беде, о разорившемся купце, что умный и далеко не простодушный молодой человек был совершению обманут.
Через два дня после посещения Олимпия Михалис, поднявшись рано утром, объяснил другу Абашвили, что он чувствует себя отлично.
— Теперь за дело примусь! — сказал он.
И, глядя в лицо друга, Михалис так улыбнулся, что Абашвили задумался, а потом тихо вымолвил:
— Помни, Платон, я помощником твоим!
— И во всяком деле? — спросил Михалис, сверкая глазами.
— Во всяком!
— Какое бы я Дело ни надумал, ты со мной? Верно ли?
— Говорю тебе — верно!
— Ну, а если я возьму топор да пойду крошить всех в Высоксе, начиная с дежурной дюжины, — будешь ли со мной?
Абашвили долгим взглядом, пытливо и пристально всмотрелся в лицо Михалиса, по-прежнему сохранявшее отпечаток озлобления, и затем выговорил:
— Буду! Что бы ты ни затеял, я с тобой! Ведь твоя затея будет за Тоню, а она мне так же дорога, как и тебе.
Через час Михалис был у Олимпия и вошел бодрый, стараясь придать лицу веселое выражение.
— Ну, вот отлично! — встретил его Олимпий. — Нечего убиваться! Деньги — дело наживное. Да я же у тебя и в долгу за расправу с Гончим.
— Да, Олимпий Дмитриевич, воистину вы у меня в долгу… в двойном!..
И Михалис рассмеялся, но смех этот звучал фальшиво.
— Послушайте-ка, что я вам скажу! — произнес Михалис, тряхнув головой и подмигивая, как бы собираясь начать шутить.
Он присел к столу ближе к Олимпию и произнес нараспев:
— Нехорошо, Олимпий Дмитриевич! Приятель, приятель! Главный приятель, как вы сказывали. А все же вы со мной поступили предательски! Хоть и не Бог весть какая беда, а все-таки не хорошо!
— Что такое? — удивился Олимпий, так как вся фигура Михалиса не допускала возможности догадаться, о чем он заговорит сейчас.
— А вот что, Олимпий Дмитриевич: стыдно вам было мою сестренку погублять! Ведь она мне все сказала.
Олимпий разинул рот и сидел озадаченный. Его поразило не то, что Тонька призналась во всем и что Михалис знает все. Его поразило, как этот Михалис, обожающий сестру, легко относится к тому, что должно было бы его собственно заставить горевать.
— Удивились? — заговорил Михалис. — Неужели же вы думали, что Тонька мне никогда ничего не скажет? Понятное дело, рано ли, поздно ли должна была признаться. И вот что скажу я вам: вы должны теперь со мной поквитаться! За вами должок, как вы говорите, за расправу с безруким. А теперь еще должок, если не мне, то сестре. И вот если вы хотите, чтобы я продолжал вам служить верой и правдой и утешился, простил вам вашу стряпню, то дайте мне сейчас же деньги! Теперь, когда все наше за купцом пропало, самое время нам получить другое за наши труды… мои и Тонькины.
И Михалис рассмеялся, но от смеха его покоробило Олимпия.
— Хорошо! — отозвался он. — Я не отказываюсь! Я тебе больше дам, чем ты думаешь, я тебе пять, шесть тысяч дам.
— Маловато, Олимпий Дмитриевич!
— Пока шесть тысяч, а потом еще дам!
— Нет, уж как хотите. Или вы мне дадите десять тысяч, или я вам не слуга!
— Ладно! И на это согласен, только служи мне! Теперь самые бедовые времена, самые мудреные. Устрой мне мое дело с Змглодкой, и я с удовольствием отблагодарю тебя.
— А когда, я могу получить обещанное? — спросил Михалис.
— Вот как все устроится!
— Нет, Олимпий Дмитриевич! Мое последнее слово: теперь все дела у вас в руках и все деньги у вас. Денег в коллегии, я знаю, теперь набралось немало. Прикажите тотчас же принести себе, как бывало приказывал Онисим Абрамыч, десять тысяч и передадите мне их из рук в руки. А нынче ввечеру я начну работать, займусь Аркадием Дмитриевичем и Змглодкой.
Олимпий слегка колебался.
— Не угодно — как угодно! Тогда завтра я соберусь и вместе с сестрой уедем с Высоксы. И расправляйтесь вы тут одни, как знаете!
— Ну, все пустое! Сейчас прикажу принести!
И Олимпий, крикнув человека, написал два слова на имя коллежского правителя. Когда деньги были принесены, Михалис перечел их, положил в карман сюртука и заговорил добрее и веселее:
— Ну, а теперь, Олимпий Дмитриевич, пошлите опять в коллегию, прикажите прислать еще десять! Они есть, я знаю! На этих днях пермский богач-купец страшный куш привез в Высоксу. Так вот пошлите, чтобы еще принесли десять.
— Зачем? — удивился Олимпий.
— Чтобы мне их отдать!
— Что ты, с ума сходишь?
— Нет, с ума не схожу! И вы сейчас сами согласитесь. Желаете ли вы быть единственным владельцем всех Высокских заводов?
— Как единственным?..
— Так! Просто! Как если бы у вас брата и не было. Желаете вы, чтобы я так все устроил, что вам делиться ни с кем не придется?
— Да что же ты хочешь? Похерить Аркадия?
— Ни больше, ни меньше.
Олимпий потряс головой.
— Как же… родного-то брата?! — проговорил Олимпий едва слышно.
— Вон какие нежности на вас нашли! Вы подумайте. Ведь вы-то будете в стороне. Приключится несчастный случай с Аркадием Дмитриевичем. Он на глазах у всех сам помрет. Как? — то мое дело!
— Уж я и не пойму. Как же ты это так сделаешь?
— Да уж это не ваша забота! Говорю вам, на глазах у всех сам помрет. Никто его пальцем не тронет. А вы сделаетесь единственным владельцем, единственным богачом на несколько наместничеств. Тогда Сусанна Денисовна, не имея в виду Аркадия Дмитриевича, сама согласится на все. Даю вам слово! Она теперь предпочитает Аркадия Дмитриевича, как более тихого. А тогда ей выбора нет. И вот если вы пошлете за деньгами и дадите мне еще десять тысяч, то вы будете единственным владельцем всех заводов.
— Ну, нет, Михалис. Так нельзя! Надо подумать!
— Извольте! Думайте! Но только предупреждаю — долго думать я вам не дам. Иначе все дело пропадет!
— Почему?
— У меня есть сомнение, что Аркадий Дмитриевич хочет тайным образом обвенчаться, а углядеть за ним мудрено. Он может, не дожидаясь дня рождения, махнуть в церковь, — вестимо, не в Высоксе. Тогда все и пропало…