МЕНЯ ВЫЗЫВАЮТ В ЧЕКА
Прошла неделя после открытия памятника Сергушину.
Однажды спозаранку Марья Афанасьевна разбудила меня.
— Вставай, к тебе Петька пришел!
Какая нелегкая принесла Петьку в такое время? В окна брызжет раннее солнце, оно выглядывает из-за крыши крольчатника.
Постель отца гладко застлана, на столе стоит недопитая чашка чаю. Видно, отец недавно ушел из дому.
Сонный, неумытый, я выбегаю во двор. Петька ожидает меня у калитки. У него какой-то странный, встревоженный вид.
— Ну, чего надо? Ты бы еще ночью прилез!
— Василь, знаешь, доктора арестовали! И Григоренчиху тоже! — выпалил в ответ Маремуха.
— Когда?
— Да сегодня! Вот только-только, на рассвете. А знаешь как? Доктор услышал, что к нам стучат, прибежал к папе в одних кальсонах и давай его будить. «Спрячь меня, ради бога, спрячь!» А потом, когда увидел, что папа отворять пошел, в погреб запрятался. Не в тот, что во дворе, а в наш маленький, который под кухней. Мама там с вечера на лесенке поставила кислое молоко, так он в темноте все крынки поколотил. А те с винтовками вошли, зажгли лампу, полезли за ним в погреб. Он упирался, не хотел сам вылезать. Его вытащили, будто кабана. До чего он грязный был! Кальсоны в глине, руки в простокваше, даже ухо выпачкал.
— Вещи взяли?
— Ничего! Горничная ихняя куда-то убежала, — наверное, боится, что и ее арестуют. А вещи у нас остались — все чисто: и ковры, и шкафы, и кровати — все у нас. И коняка. Я ее теперь поить буду.
— И все это ваше будет, да?
— Наше, — Петька помедлил. — Нет, заберут, наверное, в клуб, что на Житомирской. Туда же все реквизированное свозят — диваны, зеркала. Там театр показывать будут и туманные картины, и все даром… А знаешь, Васька, — вдруг спохватился Маремуха, — это, наверное, мой папа все рассказал про доктора! Вчера утром к нам пришел Омелюстый. Он в дом не заходил, а попросил, чтобы я тихонько вызвал ему папу. Я вызвал, и они долго в кустах над скалой сидели, потом папа с Омелюстым куда-то пошел. А вернулся и уж больше с доктором не говорил. Вот я и думаю: папа, наверное, рассказал про него в суде, правда?
— Ребята, а где здесь Манджура живет? — послышалось в эту минуту рядом.
Я даже отпрыгнул в сторону. Около калитки стоял красноармеец — молодой веснушчатый парень. Он был подпоясан солдатским ремнем с двуглавым орлом на медной пряжке. Под мышкой у красноармейца была зажата тетрадка, а в руках он держал тоненький синий конверт.
— Папы дома нет! Он в типографии.
— В типографии? А кто же пакет примет?
— Я сейчас позову тетю. Подождите.
— Погоди! — скоро окликнул меня красноармеец. — «Тетю, тетю»! А сам-то ты грамотный?
Я утвердительно кивнул головой.
— Сын его?
— Да.
— Ну, вот видишь, — улыбнулся красноармеец. — Распишись, только поаккуратней, — приказал он, подавая мне раскрытую книжку. — Ищи-ка тут Василия Манджуру, а рядом крестик. Возле крестика и распишись.
— Василия? Да ведь папу зовут Мирон! — ответил я.
— Мирон?.. Мирон?.. — озабоченно протянул красноармеец, но тотчас же, тряхнув головой, решил: — Ничего, какая разница: Мирон, Василий? Это наш писарь опять напутал. Расписывайся.
Прижав к колену книжку, я написал свою фамилию. У меня дрожала рука. Второе «а» я написал косо и залез на соседнюю клетку. Красноармеец взял обратно разносную книгу, отдал мне конверт и пошел прочь.
Петька Маремуха сразу потребовал:
— А ну, покажи!
Усевшись на крылечке, мы стали разглядывать этот тоненький конверт, в который была вложена какая-то бумажка. Она прощупывалась пальцами.
На конверте крупными буквами было написано:
«Здесь, Заречье, Крутой переулок, дом 3, Василию Мироновичу Манджуре».
— Васька, ведь это тебе письмо! Открой, — сказал Маремуха.
Петька прав! Меня зовут Василий, а по отчеству Миронович. Но ведь я ни от кого никогда не получал еще писем. Кто бы это мог писать мне?
— Нет, это, наверное, ошибка, — медленно ответил я Петьке. — Я покажу папе, пускай он разберется.
— Вот чудак! Боягуз! — еще больше засуетился Петька. — Ну, разорви конверт, что тебе стоит?
Теперь мне уже просто хотелось подразнить Петьку.
— Тебе какое дело? Мое письмо: хочу — открою, хочу — нет.
Петька обиделся.
— Я давно знаю, что ты не товарищ! — тихо протянул он.
— Я не товарищ? Да? Ну, тогда убирайся! Ищи своего Котьку! Уезжай к нему в Кременчуг! — набросился я на Маремуху.
Петька, вконец обиженный, встал, зашмыгал носом и, не сказав ни слова, поплелся к калитке.
Мне стало совестно: я ни за что ни про что обидел его. Он хороший хлопец, что ни говори! Догнать разве? Да ну, не стоит. Все равно до вечера забудется.
Но что же в конверте?
Я осторожно разорвал конверт и достал сложенную вдвое беленькую бумажку. Когда я читал ее, буквы, напечатанные на машинке, прыгали у меня перед глазами:
Гр. В.М.Манджура!
Уездная Чрезвычайная комиссия вызывает Вас на 5 августа к 10 часам утра к следователю т. Кудревич (Семинарская улица, Э 2, комната 12, 2-й этаж). За неявку ответите по закону.
Комендант ЧК Остапенко
Письмо прислано из того большого двухэтажного дома на Семинарской улице, в котором помещается Чрезвычайная комиссия. Окна нижнего этажа в этом доме затянуты решетками. В палисаднике растут высокие серебристые тополя, и тень от них по утрам падает на Семинарскую улицу. Круглые сутки вокруг этого здания ходят часовые в буденовках. Я знаю, что за железными решетками сидят, дожидаясь суда, два петлюровских министра, графиня Рогаль-Пионтковская, владелец водяной мельницы Овшия Орловский и много петлюровских офицеров. Когда ушел Петлюра, эти офицеры остались здесь, в нашем уезде, и поступили на службу украинскими попами в автокефальную церковь. Они поддерживали связь с теми бандитами, которые грабят людей на одиннадцатой версте за городом.
Но зачем я нужен Чрезвычайной комиссии? Может, хотят принять меня в юные разведчики, чтобы я помогал ловить петлюровцев по селам? А в самом деле? Приду я завтра туда, дадут мне коня и кожаное седло, дадут две бомбы, винтовку и скажут: «Поезжай!» Что, не поеду? Конечно, поеду! Не смогу разве ловить этих петлюровских офицеров? Еще как смогу! Ведь в отряде Чека есть хлопец чуть-чуть постарше меня. Он часто пролетает галопом по улицам и даже на мосту, где нельзя ездить быстро, несется как сумасшедший. Этот хлопец носит черную каракулевую кубанку с красным верхом и кожаную куртку, перепоясанную портупеями. Ему выдали маузер в деревянной кобуре, и он, пуская лошадь рысью, всегда поддерживает его рукой. Куница мне говорил, что всю семью этого мальчика порубали в Проскурове бандиты из шайки Тютюнника, только он один уцелел и убежал к большевикам.
Как мы завидуем этому мальчику, когда он, не глядя на прохожих, пришпоривая своего пятнистого коня, прижавшись грудью к луке седла, скачет по Житомирской к себе, в Чрезвычайную комиссию! Кто бы из мальчишек ни шел в эту минуту по улице, каждый обязательно остановится и долго-долго глядит ему вслед.
Все знают этого паренька у нас в городе. Вот бы мне поступить к нему в помощники! Да я бы каждого его слова слушался, лишь бы можно было мне скакать с ним вдвоем где-нибудь в поле, знать, что нас дожидаются в городе, как настоящих красноармейцев. Только вряд ли возьмут меня на такую службу. Ведь этот парень, наверное, и в боях бывал, и с петлюровцами воевал — его все знают…
Мне хотелось догнать Петьку, показать ему повестку, похвастаться перед ним, трусишкой.
Или, может, побежать к Юзику? Нет, не стоит. Потерплю лучше до завтра, а потом расскажу все.
Как медленно тянется время!
К счастью, я вспомнил, что Кожухарь как-то просил меня поискать японских патронов. У его приятеля в штабе полка есть большой, разламывающийся надвое револьвер — «смит-вессон». А к этому «смит-вессону» очень хорошо подходят японские винтовочные патроны.
— Вот разыщи — постреляем! — пообещал Кожухарь.
Надо поискать. Ведь у меня где-то на чердаке запрятана обойма этих японских патронов из красной меди, с тоненькими пульками и плоскими аккуратными капсулями.
Где только они?
Я полез на чердак и долго искал там патроны в душном, пыльном полумраке. Но обойма где-то затерялась. Я так и не смог ее найти, и это было очень жалко. Потом я долго кормил заячьей капустой крольчиху, потом побежал на огород поглядеть, как дозревают тяжелые, сочные помидоры. До самого вечера я никак не мог найти себе места. Хотелось, чтобы поскорее проходило время.
Вечером из типографии пришел отец. Я сразу бросился к нему и, протягивая повестку, сказал:
— Посмотри, тато, что мне прислали!
Он осторожно поднес ее к глазам и стал читать. Я, выжидая, смотрел на отца. Отец был в черной нанковой блузе, от него пахло типографской краской.
— Ну что ж, — отдавая мне повестку, сказал отец, — иди, если зовут.
Потом, немного помолчав, улыбнулся и добавил:
— Это тебя Омелюстый все сватает.
— Куда сватает, папа?
— Вот погоди, все узнаешь! — загадочно улыбнулся отец, подходя к умывальнику. — А самое главное — не бойся, говори только правду. Там справедливые люди работают. Товарища Дзержинского ученики.
Слова отца меня немного успокоили. Но все равно время тянулось очень медленно. Лег спать я с петухами, но заснуть долго не мог. Я прислушивался к ровному, спокойному храпу отца и все обдумывал его слова. Куда же меня сватает Омелюстый? Зачем меня вызывают на Семинарскую? Кто такой этот Кудревич, который будет меня завтра допрашивать?
Утром я сорвался с постели первым. Отец и тетка еще спали. Тихонько я выбежал во двор и, ополоснув холодной водой лицо, вышел на улицу.
Дорогой я ощупывал запрятанную в карман повестку. На улице было тихо и прохладно. Над забором, увитым «кручеными панычами», жужжали мухи. Который теперь час? Кто его знает: быть может, шесть, а быть может, девять. Летом солнце всходит очень рано, и доверять ему опасно.
На крепостном мосту ходил часовой. С винтовкой в руках, в шинели, он медленно прохаживался вдоль перил. Он еще охранял город от бандитов. А вдруг в самом деле когда-нибудь бандиты попытаются ворваться в город?
Ведь они прячутся недалеко отсюда — в соседних лесах, но особенно их много на одиннадцатой версте. В этом месте Калиновское шоссе окружено густым, дремучим лесом с глухими оврагами и лощинами. Этими оврагами бандиты часто подкрадываются до самого шоссе и грабят проезжих крестьян, убивают коммунистов и даже нападают на красноармейцев. Они могут в любую ночь обогнуть город со стороны крепости и, убив часового, ворваться в центр. Недаром каждую ночь ревком и комитеты бедноты снаряжают дежурства жителей. Жителям выдают в ревкоме винтовки и патроны, они ходят с ними по улицам города.
На зеленом заборе высшеначального училища развешаны кожаные седла. Дощатые ворота распахнуты. Во дворе дымится походная кухня. Под самым крыльцом на траве сохнет белье. На Губернаторской площади пусто. Напротив губернаторского дома виднеется убранный еловыми ветвями деревянный помост. С этого помоста во время революционных митингов говорят речи.
Минуя Губернаторскую площадь, узеньким проулочком я подошел к типографии. Она была еще закрыта. На ступеньках крыльца сидел сторож. Часовые стрелки на ратуше показывали половину восьмого. Мне оставалось ждать еще два с половиной часа. «Пойти разве домой? Нет, домой все равно не пойду», — решил я и медленно, не спеша пошел дальше по Тернопольскому спуску, на Новый бульвар. Навстречу все чаще и чаще стали попадаться одинокие прохожие. Проехала телега с пятью красноармейцами. В руках они держали ружья. Обгоняя телегу, галопом проскакал всадник, одетый в черное, с полевым биноклем на груди.
Как мне хотелось повстречать сейчас кого-нибудь из знакомых хлопцев! Если бы они только знали, куда я шел! Я бы, пожалуй, показал им синий конверт или краешек повестки, где на машинке напечатана моя фамилия. Но, как на грех, никого из знакомых не было видно.
Чтобы побыстрее шло время, я останавливался перед каждым магазином, разглядывал восковые женские головы в парикмахерской Мрочко, выцветшие портреты в фотографии Токарева, вязаные жакеты за окнами магазина Самуила Фишмана на Ларинке. Потом свернул на бульвар.
Здесь, в аллеях Нового бульвара, совсем прохладно. Где-то вверху, в кленовой листве, щебечут птицы, воздух чистый, дышать легко и приятно. Вон под кустами местечко, где мы отдыхали тогда, ночью, после налета на григоренковский дом. Ведь это было совсем недавно, а уж все позабылось, и кажется, с той ночи добрый год прошел.
Долго я еще слонялся по тенистым аллеям Нового бульвара, а потом свернул на самую крайнюю тропинку над скалой. С этой тропинки хорошо видна поднимающаяся над крышами серая вышка ратуши, а на ней — позолоченный циферблат городских часов. Слышно, как отбивают они — глухо, протяжно — сперва четверти, а потом целые часы.
Когда большая часовая стрелка подползла к половине десятого, я еще раз ощупал повестку и смело пошел вверх, к Семинарской улице. Но странное дело: с каждым шагом я волновался все больше и больше.
Хоть и стыдно сознаться в этом, но я чего-то побаивался. Будь бы еще кто-нибудь со мной — Куница, Сашка Бобырь или хоть Петька Маремуха, — да я сам первый потащил бы их вперед. А одному было страшновато.
Сквозь деревья на углу Семинарской уже забелело здание Чрезвычайной комиссии.
Я быстро перебежал улицу и, поравнявшись с часовым, молча протянул ему повестку.
— Зайди в здание. Вторая дверь наверху, — спокойно сказал часовой.
В просторном вестибюле, у коричневой доски с дверными ключами, сидели красноармейцы. Они сразу, как только я вошел, обернулись в мою сторону.
— Где… здесь… комната… двенадцать?.. — запинаясь, спросил я. И в эту минуту среди красноармейцев я узнал посыльного — молодого веснушчатого парня, который приносил мне вчера письмо. Он тоже узнал меня, улыбнулся и вышел навстречу.
— Пришел, говоришь? Дай-ка повестку, так уж и быть — проведу по знакомству. Тебе в двенадцатую?
Я подал ему измятый конверт и попробовал тоже улыбнуться, но улыбка у меня получилась кривая.
Прочитав повестку, посыльный сказал:
— Пойдем, парень!
Проводив меня на второй этаж, он сказал, показывая на скамью у дверей какой-то комнаты:
— Сиди тут и дожидайся! Вызовут!
После его ухода я заметил, что в конце этой удобной, с выгнутой спинкой, лакированной скамьи сидел еще какой-то хлопец. Я обернулся к нему и едва не закричал от радости.
— Юзик, и тебя вызвали?
Мне сразу стало веселее.
— Вызвали! — смущенно протянул Куница. — А зачем — не знаю.
— А я тоже не знаю! — едва успел сказать я, как открылась обитая клеенкой дверь двенадцатой комнаты и на пороге появилась девушка в высоких зашнурованных ботинках. Где-то я ее уже видел.
— Заходите, ребята! — пригласила она.
— Мне… к Кудревич! — опешив, сказал я.
— Знаю. Кудревич — это я! — чуть улыбнувшись, объявила девушка. — Проходите быстрей да усаживайтесь!
Очень светлая, продолговатая комната. Три окна ее выходят прямо на Семинарскую. Сквозь стекла видны верхушки серебристых тополей, растущих перед зданием в палисаднике. Около самой двери на стене висит большая карта, а сбоку стоит шкаф. Видно, эта девушка — большой начальник, раз у нее есть в этом доме своя отдельная комната, почти такая же, как кабинет директора гимназии Прокоповича.
Мы осторожно уселись на стулья у затянутого зеленым сукном письменного стола. Стол совсем чистый, будто только что купленный, — ни одной бумажки на нем не видно.
— Ну, как живете, ребята? — спросила девушка и, шумно придвинув к себе кресло, села за письменный стол, наискосок от нас.
Она немного скуластая, но красивая. Смуглый румянец заливает ее щеки. Глаза у нее карие, спокойные, ровно подстриженные каштановые волосы заложены за уши. А уши маленькие, розовые. Они совсем не оттопыриваются, как, например, у Куницы. Лицо у Кудревич доброе, веселое. Не ее ли это держал под руку Омелюстый у могилы Сергушина?
— Ну, что же вы, рассказывайте, — продолжала девушка. — Что у вас тут в городе творилось, когда наших не было?
— Да мы… уходили из города… — медленно, запинаясь, ответил Куница.
— Куда?
— А в Нагоряны!
— Это возле Думанова?
— Ага!
— Долго вы там были?
— Да нет, недолго, дня два, — помог я Кунице.
— А остальное время жили в городе, так? — спросила Кудревич.
— Остальное время жили в городе, — повторил ее слова Куница.
— Гуляли по городу, дрались, в крепость ходили, правда? — прищурив глаза, спросила девушка.
— В крепость ходили! — согласился Куница. — Пришли, а там человека того петлюровцы убивали.
— Какого человека?
— Ну… какого! — вдруг заволновался Куница. — Вы будто не знаете. А того, что доктор Григоренко выдал петлюровцам, Сергушина. Ему ж памятник в крепости поставили. То мы могилу его показали. Вы Омелюстого знаете? Вот спросите у него. Да, да, вы знаете… — вдруг смешался Куница, заметив, что девушка улыбнулась. — А зачем вы тогда спрашиваете? — протянул он обидчиво и замолк.
— Да, я все знаю, — спокойно и уже не улыбаясь ответила Кудревич. — Ну, вот что. Я сейчас при вас поговорю с одним типом, а вы послушайте…
Кудревич поднялась и сразу ушла, но не успели мы перекинуться друг с другом парой слов, как она возвратилась вдвоем с доктором Григоренко. Искоса глянув на нас, доктор присел на стул напротив следователя. Он держится так, будто ему совсем безразлично, о чем будет спрашивать Кудревич. Григоренко оброс бородой. У него мешки под глазами. Пояска на рубашке нет, и коричневые его туфли не зашнурованы.
— Я возвращаюсь к старому вопросу, — доставая из стола папку с бумагами, сказала Кудревич. — Я думаю, что вы наконец расскажете, каким образом, выдав этим наймитам Антанты Сергушина, вы стали свидетелем и участником его расстрела?
— Я никого не выдавал… И свидетелем не был… Это клевета… Чистая клевета… — пробормотал доктор.
— Скажите, — не слушая Григоренко, снова спросила Кудревич, — вы, должно быть, хорошо знакомы с Гржибовским? Приятели с ним, так? Чем вы объясните, что он обратился за помощью именно к вам?
— Какой Гржибовский? Какая крепость? Что вы, барышня, в самом деле, выдумываете? — сказал доктор, чуть приподнимаясь со стула.
— А кстати, доктор, я про крепость вас сейчас совсем и не спрашиваю! — улыбнулась Кудревич.
— Да, конечно, сейчас не спрашиваете, зато раньше спрашивали! — быстро вывернулся доктор и даже стулом заскрипел.
— Значит, в крепости вы тоже не были?
— Да господь с вами, какая крепость? Конечно, не был. Я живу на другом краю города, мало мне дела, чтобы в крепость ходить, — шевеля усами, ответил доктор.
— Как же вы, дядя, не были, когда туда на своей коняке приезжали? И землю щупали, — неожиданно вмешался в разговор Куница.
Доктор хмуро, с презрением глянул на Куницу и отвернулся к следователю.
— Погоди, паренек! — остановила Куницу Кудревич и снова посмотрела на доктора.
— Значит, вы и сегодня утверждаете, что никогда ни с кем в Старой крепости не бывали и с Марком Степановичем Гржибовским незнакомы? Так я вас понимаю?
— Так! — облегченно вздохнул доктор.
— Ну хорошо, — согласилась Кудревич и захлопнула папку с бумагами.
Доктор вынул из кармана грязный, измятый платок и вытер им свои жесткие усы. А Кудревич, выйдя из-за стола, быстрыми шагами, чуть покачиваясь на высоких каблуках, подошла к шкафу. Она приподнялась на носках и, открыв его, достала с верхней полки завернутый в газету сверток. Затем подошла к доктору и развернула перед ним на столе этот тючок.
Да ведь это одежда убитого Сергушина!
— Эта вещь вам тоже незнакома? — спросила Кудревич доктора, вешая на спинке свободного стула выпачканную известкой зеленую рубашку Сергушина.
— Незнакома, а что? — встрепенулся Григоренко.
— Да нет, я просто так спросила! — снова усаживаясь в кресло, сказала Кудревич, внимательно рассматривая доктора.
Он ерзал на стуле.
— Послушайте, мадемуазель, я вам уже однажды говорил и сейчас повторяю, — неожиданно скороговоркой забормотал доктор, — я никогда в жизни не уважал Петлюру, я всегда говорил, что это выскочка, авантюрист и мошенник…
— Да оставьте, — перебила его Кудревич. — Сейчас вы его называете авантюристом, а когда он был в городе, вы приютили у себя офицеров из его булавной сотни — Догу и Кривенюка? А какую речь вы произнесли о петлюровской директории, когда город заняли петлюровцы? Помните? А кто адрес Петлюре подносил на Губернаторской площади во время молебна? А сейчас вы мне объясняете, кто такой Петлюра? Да мы и без вас знаем, кто он. Такой же наемник мировой буржуазии и Пилсудского, как все эти коновальцы, огиенки и прочая националистическая шваль. Служат тому, кто больше заплатит. Расскажи-ка ты, паренек, как было дело, — внезапно обратилась ко мне Кудревич.
Я оторопел и сперва молчал. Но потом, сбиваясь и путая слова, стал рассказывать, как петлюровцы убивали Сергушина. Я заодно передал Кудревич и Петькин рассказ о том, как доктор Григоренко обнаружил Сергушина во флигеле сапожника Маремухи.
Кудревич кивнула головой. Видно было, что все это она и без нас хорошо знала и что лишний раз слушала мой рассказ только затем, чтобы заставить сознаться доктора. А Григоренко, когда я говорил, все ерзал на стуле и глухо покашливал, точно напугать меня хотел, чтобы я все не рассказывал.
— А после того как они выстрелили, доктор того человека ощупал и руки платочком вытер! — помог мне Куница.
— Да что ты брешешь, босяк! — неожиданно вскочил доктор, но тотчас же, спохватившись, снова грузно опустился на стул. — Вы издеваетесь надо мной, мадемуазель! Я Львовский университет кончил, я — доктор медицины, а вы мне здесь очные ставки со всякой босотой устраиваете! Да это выродки — мало ли кто вам что наговорит. Я не был…
— Сами вы выродок… и… брехун! — вдруг, блеснув глазами, зло перебил доктора Куница, но Кудревич в ту же минуту осадила его.
— Тише! — сказала она. — Нужно будет — спрошу.
— Я и говорю… Дайте им волю — они и про вас наговорят, — обрадовался доктор. — А я вам сейчас объясню, почему они про меня выдумывают. У меня сад есть. Знаете… груши, яблоки всякие. Как осень — прямо мука одна, только и гляди, как бы не пообрывали. И все такие шаромыжники, а я им пощады не даю. Как поймаю, сразу — к родителям. Ну, а они, конечно, злятся на меня. Да вы их побольше еще соберите, они могут вам сказать, что я вор, разбойник…
— Погодите! — оборвала доктора Кудревич и крикнула: — Товарищ Довгалюк!
Из коридора в комнату вошел красноармеец с винтовкой.
— Внизу, в свидетельской, дожидается гражданин Блажко. Приведите его сюда! — попросила часового девушка.
Красноармеец, стукнув прикладом, ушел.
— А вы, ребята, свободны, — сказала нам Кудревич. — Давайте ваши повестки, я отмечу.
Уже внизу, у выхода, мы столкнулись со сторожем Старой крепости. Вот оно что! Так это и есть Блажко. Он держал в руках такую же, как и наши, повестку и, прихрамывая, шел нам навстречу. Сторож нас не узнал.
На улице Куница возмущенно сказал:
— Ты смотри, вражина, как отпирается!
— А ты ему хорошо сказал, что он брехун. Пусть знает!
Мы вошли на Новый бульвар с чувством большого облегчения, чуть усталые и взволнованные. Вокруг хорошо пели птицы. То здесь, то там на утоптанных глинистых аллеях искрились желтые пятна солнца. Спешили куда-то по своим делам суетливые прохожие. Мы побрели вслед за ними.
…Сегодня с самого утра льет проливной дождь. Струи дождя стучат по железной крыше. Вода гремит в водосточных трубах и разливается по всему двору мутными пенящимися лужами. По окнам, извиваясь, бегут прозрачные струйки. В комнатах так темно, будто наступил вечер.
В эту пору со двора ко мне на кухню вдруг ввалился Куница — весь мокрый, блестящий от дождя.
— Васька, я уезжаю!
Я изумленно уставился на Куницу.
— Куда?
— В Киев! К дядьке! На, читай!
И с этими словами Куница протянул мне влажное, слегка помятое письмо. Пишет его дядя — тот самый, о котором не раз рассказывал мне Куница. Он плавает старшим механиком на днепровском пароходе «Дельфин». Дядя зовет Куницу к себе в Киев. Он обещает устроить его в школу моряков. Пока я, усевшись на топчане, читал письмо, Куница ждал. В мокрых его волосах блестели, как росинки, крупные капли воды. Тонкие струйки ее стекали по щекам Куницы.
— Когда едешь?
— Послезавтра. Мама уже пирожки печет на дорогу, — усаживаясь около меня, с гордостью говорит он.
Осторожно смахнув с письма дождевую каплю, Куница спрятал письмо в карман штанов. Я следил за его движениями, и мне стало почему-то очень грустно. Вот Куница уедет в большой город, а мы с Петькой Маремухой останемся здесь одни. Распалась наша компания. Вдвоем уже будет не то. Разве Петька сможет заменить Куницу? Никогда. С ним даже в Старую крепость — и то не полезешь… Эх, жалко, что Куница уезжает.
А он, точно угадывая мои мысли, сказал:
— Вот я выучусь в морской школе на капитана, тогда приезжай ко мне, я тебя бесплатно на пароходе покатаю!
— Да, покатаешь… Когда это еще будет… — с горечью ответил я.
— Когда? Ну, когда… Очень скоро… — утешил меня Куница, но говорил он это неуверенно. Видно, он чувствовал, что расстается со мной надолго.
Дождь как будто перестает. Проясняется.
Юзик подошел к окну. Он провел пальцем по заплывшему стеклу и, не глядя на меня, сказал:
— А хочешь, попрошу дядю, он тебя устроит в школу. Поедешь в Киев, будем жить вместе…
— Да, устроит… Он меня и не знает…
— Ничего… Устроит… — так же нерешительно протянул Куница.
Теперь мне стало совсем ясно, что он сам не верит своим обещаниям.
— Васька, хочешь, я тебе турманов своих подарю? Банточных! — вдруг предложил Куница. — Они хорошие, ты не думай, они тебе таких молодых еще выведут?
— Подари!
— Конечно! Ты будешь Петькиных голубей подманивать. Приходи завтра после обеда…
— Приду, только смотри — никому не отдавай.
— Ну, что ты! — возмутился Куница. — А писать мне будешь? Я тебе оставлю дядькин адрес.
Я записал новый, киевский, адрес Юзика и мы расстались с ним до завтра.
…Наступил день отъезда Куницы. Вечером вместе с Маремухой мы отправились к Юзику домой.
У ворот усадьбы Стародомских топчется запряженная в линейку их тощая лошадь. Чтобы отвезти Юзика к поезду, его отец снял с линейки черный фургон — собачью тюрьму.
— Давай, тато, скорей. Опоздаем, — раздался за воротами голос Куницы, и он выбежал на улицу.
Куница одет по-праздничному. На нем голубая шелковая рубашка, сшитая из куска скаутского знамени — из того самого куска, который достался ему по жребию. Ворот рубахи наглухо застегнут; новенькие перламутровые пуговки так и переливаются на голубом шелке. На Кунице какие-то особенные серые брюки, чуть ли не из настоящей шерсти, на ногах деревянные сандали. Я никогда не видел Юзика таким нарядным, гладко причесанным. Ишь нарядился, прямо франт!
— Ну вот… сейчас поедем, — увидев нас, тихо сказал Куница. Видно, ему было не по себе в этом наряде — он стыдился и своей новой рубашки, и новых штанов.
— Это все твои вещи? — спросил Маремуха, показывая на маленькую плетеную корзинку.
— Ага, мои! Тут белье, пирожки… — устанавливая корзинку на линейке, сказал Юзик.
Вышел кривоногий Стародомский с кнутом в руках.
— Тато, можно, чтобы хлопцы тоже с нами поехали? — попросил Куница. — Они пришли провожать меня.
— Ладно, садитесь, — разрешил Стародомский. И пока он расправлял поводья, мы уселись на линейку.
— А твоя мама не поедет? — шепнул Маремуха.
— У мамы ноги опухли, ревматизм, — сказал Куница.
Линейка трогается.
Мы едем к вокзалу. Тощая лошадка хорошо бежит. Линейка так дребезжит и подпрыгивает на камнях, что нам трудно разговаривать друг с другом. Лишь за городом, выехав на мягкую и ровную проселочную дорогу, мы заговорили, и Куница напомнил мне:
— Так гляди же, пиши!
— А к нам сегодня Григоренчиха с Котькой за вещами прибежала. Ее выпустили, а доктор сидит! А может, его уже расстреляли? — прошептал Маремуха, поглядывая на Куницыного отца.
— С Котькой? А откуда взялся Котька? — насторожился Куница.
— Из Кременчуга приехал. Наверное, горничная ему написала про все, вот он и вернулся, — объяснил Маремуха.
— И у вас живет, да? — насупившись, спросил Куница.
— Нет, что ты! Он не у нас. Он у Прокоповича живет, у директора. Прокопович их взял к себе на квартиру, — ответил Петька.
— Вы смотрите не поддавайтесь Котьке! — сказал Куница. — Он сейчас подмазываться к вам будет.
Но вот показался вокзал. Нам уже виден хвост поезда, который повезет Куницу в Киев.
Эх, счастливый Юзька, уезжает! Хорошо, наверное, жить в Киеве! Ведь Киев большой, красивый город, в нем много трамваев и совсем рядом протекает Днепр. Я бы с удовольствием поехал с Куницей вместе.
У железной ограды вокзального палисадника Стародомский осадил лошадь и, соскочив с облучка, привязал поводья к стволу клена. Через маленький грязный зал мы вышли на перрон. Посадка уже началась. В окнах вагонов видны люди.
— Давай-ка сюда, Юзьку! — показал Стародомский сыну на предпоследний вагон, в котором было не так много народу. — Этот до самого Киева пойдет? — на всякий случай спросил он у стоящего в тамбуре красноармейца.
— До Киева, отец, до Киева, — ответил красноармеец, поправляя пояс.
— А ты, служивый, в самый Киев едешь? — осторожно спросил у красноармейца Стародомский.
— Я — дальше, в Брянск. В Киеве у меня только пересадка, — охотно объяснил красноармеец.
— Сделай такую милость, присмотри по дороге за моим сынком! — попросил Стародомский. — Он у меня в первый раз по железной колее едет.
— Ладно, не пропадет. У меня рядом полка свободная, — сказал красноармеец.
И вот Куница в вагоне. Через окно видно, как белеет на верхней полке его корзинка. Он расстегнул воротник рубашки и высунулся к нам. А мы стоим на перроне рядом с низеньким отцом Куницы. Тяжело бывает провожать знакомых, видеть перед собой мелькающие вагоны отходящего поезда, еще тяжелее провожать друга, товарища, с которым прожито столько веселых и тревожных дней…
А когда загудел в последний раз паровоз и поезд тронулся, я, глядя на уходящие вагоны, почувствовал, как на глаза навернулись слезы. Квадратик последнего вагона становится все меньше и меньше, стихает далекий стук колес, расходятся с перрона люди, и вскоре пассажирский поезд, увозящий Куницу, исчезает за поворотом в желтеющем широком поле.
ОДИННАДЦАТАЯ ВЕРСТА
На другой день после отъезда Куницы Маремуха принес мне лобзик. Еще вчера я просил его об этом. Я хотел лобзиком пропилить дырку в стенке крольчатника, чтобы устроить там турманам настоящую голубятню. Я уже и досок припас для нее и гвоздей. Прежде чем приняться за работу, я предложил Петьке поесть вместе со мной. Тетка ушла на речку полоскать белье и оставила мне в глиняной миске гречневой каши с молоком. Вооружившись деревянными ложками, мы с Петькой сели за стол и принялись за кашу. В это время из своей комнатки к нам на кухню вышел Полевой.
— Тише! Ложки поломаете! — засмеялся он, остановившись у порога.
Петька Маремуха сразу присмирел и отложил ложку.
— Слушайте, молодцы, кто из вас знает дорогу в Нагоряны? — вдруг спросил нас Полевой.
— Я знаю. А что?
— Хорошо знаешь? — пытливо посмотрел на меня Нестор Варнаевич. Широкоплечий, лохматый, он стоял в дверях, загородив собой весь проход. Ворот его гимнастерки был расстегнут, на груди алели три остроконечные красные полоски — их звали «разговорами».
— А как же? Хорошо знаю! У меня там дядька живет, — сказал я, предчувствуя какое-то интересное дело.
— Мне надо за фуражом съездить, — медленно объяснил Полевой. — Хочешь прокатиться со мной?
Еще бы! Как не хотеть! Но я спокойно, безразличным тоном ответил:
— Верхом поедем или как?
— Нет. На бричке. Наши лошади останутся здесь.
— А Петьке можно? — показал я на Маремуху.
Он, бедняга, жалобно, с тоской смотрел на Полевого. А тот, поглядев на Маремуху, сказал:
— Ну что ж, хорошо, езжайте вдвоем!
Петька чуть не подпрыгнул от радости. Подумать только, какое счастье: проехать столько верст на казенных лошадях, да еще вместе с красноармейским командиром!
И вот после обеда мы прибежали к Полевому в епархиальное училище.
У бревенчатой конюшни во дворе училища мы увидели запряженную парой сытых лошадей желтую полковую бричку. Полевой стоял у входа в конюшню. Он внимательно следил, как маленький белобрысый красноармеец запрягал лошадей в забрызганную грязью подводу. На плечах у Полевого была длиннополая кавалерийская шинель, а на голове — барашковая с малиновым верхом кубанка. Увидев нас, Полевой строго спросил:
— Не оделись почему?
— Так сегодня же не холодно, дядя Полевой! — удивленно ответил я.
— Да, не холодно. Ночью в поле очень холодно. Бегите-ка домой и возьмите пальто. Только побыстрее — одна нога здесь, другая там!
Что делать? Ведь бричку уже запрягли. Пока мы добежим до Успенской церкви, ездовой приготовит и подводу. Разве станут они дожидаться нас? Возьмут и покатят сами в Нагоряны. Нет, бежать домой за пальто никак нельзя.
— Нестор Варнаевич, у нас нет пальто! Мы так поедем! И не простудимся, честное слово, не простудимся! — сказал я.
— Ах вы лентяи, лентяи, — покачал головой наш квартирант. — Неохота бежать? Правда? Ну ладно! — И, запахнув шинель, он ушел в конюшню. Немного погодя он вынес оттуда потрепанную и обсыпанную соломенной трухой кавказскую бурку с приподнятыми плечами.
— Это моя собственная, старинная, — сказал Полевой. — Ездила когда-то со мной в обозе. Я уж не думал, что будет нужна, а сейчас пригодится. Ею еще пять таких пацанов, как вы, закутать можно. Ну, залезайте в бричку, живо.
Я уселся рядом с Полевым, а Петька полез на облучок к Кожухарю. Свернутая черная бурка лежала у ног Полевого. От нее пахло лошадиным потом. Полевой уложил на бурку две винтовки с ремнями и несколько обойм русских патронов с белыми острыми пулями.
— Поехали! — приказал он Кожухарю.
Тот подобрал вожжи и чмокнул губами; лошади тронулись, и мы выехали со двора епархиального училища прямо на Успенский спуск. Дорога предстоит немалая, ехать будет хорошо. Бричка весело подпрыгивает по булыжникам мостовой. Низенькие пожелтевшие липы, пестро размалеванные вывески парикмахерских, деревянные будочки медников, жестянщиков мелькают по обеим сторонам дороги.
Вот мы проехали дворик Стародомских. Как жалко, что Куница уехал в Киев. Подождал бы еще денька два — мы бы и его захватили сегодня в Нагоряны.
Мимо нас в новых буденовках проходит рота курсантов военно-политических курсов. Ротой командует Антон Бринский, сутулый командир-стажер в темно-коричневой гимнастерке. Курсанты поют:
Гей, нумо, хлопцi, ви комсомольцi.
Треба нам в спiлку Сднаться!
Пану гладкому, богу старому
Годi вже нам покоряться!
В Чорному морi панство топили,
Гади й в Парижi дрижали…
Рейдом зарвались глибоко в Польщу,
Чули: «Дайош!» пiд Варшавой…
Я знаю эту песню. Ее всегда поют комсомольцы.
Мы проезжаем Успенский базар. Дощатые, обитые жестью рундуки закрыты на тяжелые засовы. Мальчишки с завистью поглядывают на нас. Как мы гордимся тем, что едем на полковой бричке вместе с командиром Полевым! Смотрите, смотрите! А вот вас не возьмут на бричку, как бы вы ни просились!
Бричка взбирается на гору. Мы выезжаем на Житомирскую улицу. Вдоль нее тянутся рядами молодые акации, каштановые деревья и высокие грабы. А вот и усадьба доктора Григоренко! Над резными дубовыми дверями докторского дома колышется белый флаг с красным крестом посредине. Теперь здесь помещается дивизионный лазарет. На столбе у ворот можно заметить светленькое пятно: оно напоминает прохожим, что когда-то здесь висела медная дощечка с фамилией Котькиного отца.
Бричка въезжает на Тюремную улицу. Влево от нас белеет тюрьма. Перед нашими глазами расстилается широкое поле с уходящим к горизонту Калиновским трактом. Мы уже за городом. Где-то за высокими подсолнухами кричит «пить-пилить» запоздалый перепел. Пахнет чебрецом, мятой и полынью.
Полевой закуривает трубку. Синий дымок вьется над бричкой и сразу же уносится вольным полевым ветром.
До нагорянского кладбища оставалось совсем немного — каких-нибудь полверсты, как вдруг у нашей брички лопнула задняя ось. Полевой спрыгнул на землю. Он осмотрел лопнувшую ось, и, крякнув с досады, достал из брички свою шинель, винтовки, патроны, черную бурку и бросил их на траву.
— Вот петрушка приключилась, будь ты неладна! — с сердцем произнес Кожухарь.
Подвода, которая ехала сзади, догнала нас. Белобрысый красноармеец спрыгнул с облучка и подошел к Кожухарю. Вдвоем они ощупывают ось, советуются.
Из села нам навстречу идет сутулый крестьянин в коричневой свитке. Поравнявшись с нами, он снимает шапку и кланяется.
— Добрый день!
— Здравствуй, папаша, — ответил Нестор Варнаевич. — Скажи, где тут кузница?
— Кузня? А вон, за церквою, на горбку!
— А Манджура в селе сейчас? Вы его знаете? — спросил я у старика.
— Авксентий? В сели, в сели. Вин у нас голова сельрады!
— Кто, кто? — заинтересовался Полевой. — Манджура? Он что, председатель сельсовета?
— Эгеж! — подтвердил крестьянин.
— Твой дядя? — тихо спросил у меня Полевой.
Я кивнул головой.
— Хорошо я, значит, сделал, что взял тебя, — улыбнулся Полевой. — Давай тогда искать твоего дядьку. — И, подойдя к Кожухарю, Нестор Варнаевич приказал: — Вот тебе, Феофан, винтовка, патроны. Езжай полегонечку к кузнице. Как-нибудь дотащишься. А потом шпарь в город один — мы на подводе доедем… Ну, садитесь, ребята.
Миновав кладбище, мы заезжаем прямо во двор к Авксентию. Дядьки нет дома, и Оська мчится за ним в сельсовет.
Авксентий радостно встречает нас. Я знакомлю его с Полевым.
В хате дядька рассказывает:
— А в селе у нас новостей, новостей! Староста наш прежний, Сигорский, удрал с петлюровцами, пес поганый. Мельницу водяную у помещика Тшилятковского мы отобрали. Главный мельник у нас теперь Прокоп Декалюк — вы ж его, наверное, знаете? А я, кто я — как бы вы думали? — смеется дядька. — Такая шишка, не дай бог! Я голова сельрады! Верное слово! Был сход — беднота меня и выбрала. «Ты, говорят, Авксентий, пострадал от петлюровцев, так будь теперь у нас за главного». Ясное дело, куркули ой как недовольны. Знают, лихо им в бок, что я покажу им бенефис. Они уж мне записки бросали: «Не загибай, Авксентий, — подожжем!» Так я и испугался! Одно плохо, что они с бандитами снюхались, а те немалую шкоду могут селу сделать. Их же много теперь по лесам шляется.
Тем временем жена Авксентия ставит на стол миску с борщом и каравай хлеба. За едой Нестор Варнаевич договаривается с дядькой о поставке фуража.
— К четвергу подготовлю тебе десяток возов, а сейчас дам подводу, — обещает Авксентий.
Оксана разостлала на столе вышитое полотенце. Она приносит в подоле яблоки-цыганки и высыпает их на стол. Яблоки твердые и чуть продолговатые.
— Ну, как, племянничек, много ты стекол побил за это время? — спрашивает Авксентий, видя, как я уплетаю вместе с Маремухой яблоки.
— Он — герой, дорогу нам сюда показал, — хвалит меня Полевой. — Мы вот его скоро в комсомол определим, пусть только подрастет немного.
Темнеет. В горницу входит Оксана, шлепая по глиняному полу босыми ногами. Она зажигает коптилку.
— О, да мы заговорились! — сказал Полевой. — Ну, спасибо, хозяин, за яблоки да за сено. В четверг я пришлю к вам обоз. — И, встав из-за стола, он протянул руку Авксентию.
Пока мы прощались, Полевой надел шинель и туго застегнул ее на все крючки. Потом перебросил через плечо ремень своего тяжелого маузера. На дворе уже прохладно. Хорошо, что Полевой захватил для нас бурку.
Мы еще раз попрощались с Оксаной, с Оськой и Авксентием и полезли за Полевым на самый верх подводы. Легли животами на мягкое, упругое сено и укрылись буркой. Полевой улегся рядом с нами на сено — большой, широкоплечий, от него здорово пахнет табаком.
Ездовой — низенький красноармеец — примостился с винтовкой в руках где-то внизу, на облучке; он почти закрыт нависающей над ним копной сухого сена. Нам видно только, как дрожат внизу туго натянутые им вожжи. Лошади, почуяв дорогу домой, упрямо мотают головами, — крепкие постромки то и дело трут их шелковистую кожу.
Мы глядим вперед на дорогу, по которой, подскакивая и качаясь, едет наша подвода.
За березовой балкой всходит луна. Чем дальше мы едем, тем сильнее голубоватый свет заливает окрестности.
Когда мы выезжаем с проселочной дороги на ровное шоссе, Полевой легко поворачивается на бок и вынимает из кобуры свой маузер. Щелкает предохранитель.
Вдоль шоссейной дороги тянется частый сосняк. Все реже и реже мелькают случайные просеки, полянки. Чем ближе мы подъезжаем к городу, тем гуще становится лес. Теперь плотная стена деревьев уже окружает с обеих сторон Калиновский тракт. Где-то здесь бродит банда Мамалыги.
Вдруг, когда мы, перевалив через бугор, спускаемся вниз, из придорожной канавы, наперерез нам, выскакивают три человека.
Кто это? Неужели бандиты? Ну да, бандиты!
— Сто-ой, холер-ра!..
Это закричал бандит, изо всей силы ухватив под уздцы наших лошадей. Испуганные кони, захрапев, подмяли бандита и круто повернули в сторону.
Подвода стала поперек дороги. От неожиданного поворота я чуть не слетел вниз.
— А ну, слезай, холера тебе в живот! — скомандовал ездовому бандит, остановивший лошадей. Два других медленно, опустив револьверы, подходят к лошадям. Они, наверное, думают, что ездовой на телеге один.
— Тащи его оттуда, паскуду! — хрипло выругавшись, потребовал один из бандитов.
И в эту минуту около нас хлопнул сухой, резкий выстрел. Маремуха от испуга схватил меня обеими руками за плечи.
Выстрелил Полевой. Он чуть приподнялся над сеном. Его каракулевая кубанка слетела. Почти к глазам прижав длинный маузер, он стреляет по бандитам. Видно, как из тонкого ствола маузера вылетают остренькие лучики огня. Кто-то из бандитов, крикнув, тяжело повалился. Остальные два метнулись в сторону. Вот они с размаху, один за другим, перепрыгнули канаву и пропали в лесу. Внизу, под нами, грохнул выстрел. Это пальнул из винтовки по убегающим бандитам ездовой. Эхо прокатилось над безмолвной листвой и замерло.
Как тихо стало сразу вокруг. Слышно только, как слева от нас, в лесу, куда убежали бандиты, трещит валежник. Кажется, будто какой-то полуночный встревоженный зверь, меняя свое логово, мчится среди деревьев. Внизу, под колесами, застонал подстреленный Полевым бандит.
— Погоди, Степан, не стреляй, — громко, но совершенно спокойно приказал ездовому Полевой.
Потом с маузером в руке он спрыгнул на землю.
— Гляди по сторонам! — тихо приказал ездовому Полевой, а сам подошел к бандиту.
Нам с Петькой стало жутко оставаться на подводе.
— Слезем, а, Петька? — шепнул я Маремухе, кивая на дорогу.
Тихонько, цепляясь руками за веревку, мы спрыгнули на шоссе и подошли к Полевому. Он опустился на корточки перед подстреленным бандитом и обыскивает его. Страшно, но и мне хочется посмотреть на бандита. Пересиливая страх, я наклонился.
Бандит уже не шевелится. Его лицо залито кровью. Левая рука запрокинута далеко назад, точно он хочет схватить камень.
Я вздрогнул… Нет… не может быть… я ошибся…
Я наклонился к бандиту совсем близко, и снова мурашки забегали у меня по коже. Бандит очень похож на Марко Гржибовского.
— Петя, это не Марко? — толкнул я под бок Маремуху.
Петька тоже наклонился к бандиту, но тотчас же отпрянул.
— Марко!.. — испуганно прошептал он и попятился от трупа.
Ну конечно, это Марко, широколобый, курносый Марко, сын колбасника пана Гржибовского. Это его упрямый лоб, его крутая шея. Да ведь и френч-то на нем, кажется, тот самый, английского покроя, с высоким стоячим воротником, в котором мы видели Гржибовского последний раз в Нагорянах.
— Дядя Полевой! Это Марко Гржибовский! Мы его знаем! — сказал я нашему квартиранту.
Но Полевой вместо ответа строго приказал:
— А ну, пошли на сено! Без вас разберутся!
Он, видимо, не хотел, чтобы мы смотрели на убитого. Мы отошли в сторону и только было собрались лезть вверх, на сено, как в эту минуту за перевалом громко застучали колеса какой-то подводы.
Едут к нам.
А что, если это спешат на выручку приятели Марко Гржибовского? Мы с Петькой сразу запрятались в тень, под сено. Мне кажется, что лес подкрадывается к нам со всех сторон, с голенастыми своими соснами, с ветвистой ольхой, с низеньким кустарником. Лошадиный топот и дребезжание колес раздаются все громче. Внезапно из-за бугра вылетает запряженная парой коней бричка и, не доехав шагов пяти до нашей подводы, останавливается.
— Кожухарь, ты? — негромко окликнул Полевой, подняв навстречу маузер.
— Товарищ начальник, я тебя малость не признал, — радостно откликнулся с брички Кожухарь и, спрыгнув на землю с винтовкой в руке, побежал к Полевому, но, чуть не наступив на руку Марко, отпрыгнул и растерянно протянул: — Э-э, да у вас тут… — но не договорил. Он с изумлением стал разглядывать освещенное луной мертвое лицо Гржибовского.
— Ладно, поехали! — коротко распорядился Полевой и спрятал маузер в деревянную кобуру.
И вот через несколько минут мы едем дальше, к городу. Мы с Петькой лежим на сене, едва дыша, не шевелясь. Я пристально вглядываюсь в лесную чащобу. Теперь мне кажется, что из-за каждого ольхового ствола выглядывает бандит. Тень деревьев хорошо скрывает бандитов, а мы, наоборот, освещены луной и видны отовсюду отлично. Зачем только ездовой так быстро гонит лошадей? Ехал бы потише! Ведь подковы так звонко цокают по камням!
Стук лошадиных подков и громыхание колес разносятся эхом по всему лесу. Наверное, услышав этот грохот, приятели Марко Гржибовского — страшные волосатые бандиты — уже подползают к дороге, чтобы отомстить нам. В руках у них бомбы, обрезы. В этом дремучем лесу они хозяева — каждая тропа им знакома.
Но вот заискрились за лесом далекие огни епархиального училища. Уже близок город. Там стоит полк Полевого, там живет мой отец. В городе горят на улицах электрические фонари, а на мосту возле крепости стоит часовой. Если бандиты погонятся за нами, он не пустит их в город. На радостях я крепко прижался к Петьке Маремухе. А хорошо ехать здесь, на сене! Теплая бурка греет нас, как одеяло. Мы все ближе подъезжаем к городу. А впереди нашей подводы, на желтой бричке, мой приятель Кожухарь везет в уездную Чрезвычайную комиссию труп Марко Гржибовского.
РАДОСТНАЯ ОСЕНЬ
Занятия в школе начинаются поздней осенью. Уже облетают с деревьев последние желтые листья. Многие зареченские хозяйки ворохами собирают их в мешки на Новом бульваре. Будет чем зимой растапливать плиту и кормить коз.
Над балконом нашей бывшей гимназии, за голыми ветвями каштановых деревьев, краснеет новая вывеска:
Перша Трудова школа
имени
ТАРАСА ШЕВЧЕНКА
С гимназией покончено навсегда! Я пришел в класс как старый знакомый: заново составляли классный журнал, и меня вместе со всеми моими товарищами вписали туда. Новостей в нашей школе уйма! Скоро, говорят, будет выбран ученический комитет.
Пани Родлевская — учительница пения — ходит по коридору скучная-скучная. Не придется уж, видно, ей, караморе, больше разучивать с нами «Ще не вмерла…». А новые наши песни петь она еще не научилась. Ее перевели в соседний класс. Говорят, что, когда ученики называют ее «товарищ учительница», она морщится так, будто ей наступили на платье. Вместо Родлевской в учителя пения нам дали Чибисова — того самого, который раньше преподавал в высшеначальном училище. Чибисов очень худой и носит дымчатые очки. Так он учитель ничего, смирный, не кричит, когда, случается, разгуляешься на его уроке, — беда вот только, что каждый день после уроков он ходит в кафедральный собор. Чибисов — регент: он командует на клиросе соборными певчими. Он весь прокоптился в церковном дыму, от него за версту, словно от попа, пахнет ладаном и палеными свечами. Учитель украинского языка Георгий Авдеевич Подуст бежал за границу вместе со своими дружками — петлюровцами.
А вот природовед Половьян доволен! Он бегает по лестницам как угорелый. Он сам снял в актовом зале портреты всех петлюровских министров, выдрал из рамок и водворил на их место под стекло старые фотографии своих животных, и в первую очередь портрет знаменитого муравьеда.
Тощего Цузамена что-то не видать. Я слышал, он все болеет — видно, соскучился по своим немцам. А может быть, он просто боится большевиков? Но самая главная и радостная новость, особенно для нас, прежних высшеначальников, это та, что заведующим нашей трудовой школы назначен Валериан Дмитриевич Лазарев.
В первый же день занятий он собрал нас в актовом зале и сказал:
— Вы не смейтесь, ребята, что я плохо говорю по-украински. Я хоть и украинец, но учился в русском университете — тогда царь не разрешал студентам заниматься на их родном украинском языке. Конечно, я кое-какие слова перезабыл. Но сейчас-то мы с вами живем в Советской Украине, где большинство населения говорит по-украински. Вот и в нашей советской трудовой школе будут учить наш родной украинский язык, чтобы знать его хорошо. Давайте, хлопчики, жить дружно, не ссориться. Война окончилась, и теперь мы сможем учиться спокойно. Наша школа названа именем великого украинского поэта Тараса Шевченко. Не забывайте никогда его мудрые, простые слова:
Учiтесь, читайте.
I чужому научайтесь,
Й свого не цурайтесь.
Мы рады были услышать после долгого перерыва мягкий, спокойный голос любимого учителя, да и те, которые его увидели впервые, тоже встретили Лазарева хорошо. Он всем понравился.
В субботу, через три дня после собрания в актовом зале, мы с Петькой встретили Валериана Дмитриевича возле учительской. Я отважился и спросил:
— Валериан Дмитриевич! А когда вы нас в подземный ход поведете?
— В какой подземный ход? — удивился Лазарев.
Тут выскочил Петька Маремуха и, запинаясь, объяснил:
— А помните, Валериан Дмитриевич, вы нам обещали, еще как Петлюры не было?
— Погодите… погодите… Мы собирались в подземный ход возле Старой крепости?
— Ага, ага! — закричал Петька Маремуха.
— Ну что ж, можно и сходить.
— Правда, Валериан Дмитриевич?! — даже не поверил я сначала.
А Петька Маремуха протянул:
— А как же мы туда пойдем, раз у нас фонаря нет?
Валериан Дмитриевич улыбнулся.
— Это в самом деле закавыка. Ну, хорошо, я велю Никифору раздобыть фонарь.
Пока шел последний урок, наш старый знакомый сторож Никифор разыскал на складе фонарь и налил его казенным, школьным керосином.
Не успел замолкнуть звонок, не успел природовед Половьян захлопнуть классный журнал, как я вырвался из класса в коридор. Следом за мной пустился Петька и, позабыв, что из соседних классов еще не вышли учителя, заорал на весь этаж:
— Васька, подожди, Васька!
На полу около дверей в учительскую стоял старый, поржавевший фонарь «летучая мышь».
Я, не раздумывая долго, схватил его. Когда подбежал Маремуха, он сморщился от огорчения, но потом, поразмыслив, сказал небрежно:
— Подумаешь, надо мне руки керосином пачкать…
Из учительской, в фуражке, с клубком шпагата под мышкой, вышел Валериан Дмитриевич.
Из-под чесучовой куртки у него выглядывала вышитая украинская рубашка, а на бархатном околышке форменной фуражки виднелась дырка от вынутой кокарды.
— Уже собрались? — спросил Валериан Дмитриевич, оглядывая нас, и подал Маремухе клубок шпагата. — Неси!
Петька, гордый доверием Лазарева, быстро метнулся к лестнице.
На улице Петька посмотрел на Лазарева и спросил:
— А где ваша кокарда?
Лазарев быстро ощупал фуражку и растерянно сказал:
— Потерял!
И стал искать кокарду на земле.
Тут я заметил, что он улыбается. «Ладно, ладно, — подумал я, — не проведешь!» Маремуха тоже понял, что директор шутит, и протянул:
— Нет, в самом деле, Валериан Дмитриевич?
Лазарев улыбнулся и сказал:
— А вы дотошные. Все заметите. Ну, снял ее, не нужна больше.
— А вы ее… выкинули? — осторожно спросил Петька.
— Да нет, валяется где-то дома.
Петька помолчал, пошмыгал носом, а потом вдруг, заглядывая в глаза Лазареву, дрожащим голосом попросил:
— Подарите ее мне, Валериан Дмитриевич.
— Кокарду? А зачем она тебе? Царская?
— А так… я всякие значки собираю…
«Ну и попрошайка! — подумал я про Петьку. — И не стыдно?»
— Ну что ж, подарю, — сказал Лазарев.
— Правда? Ну, вот спасибо! — сказал Петька и расцвел весь от радости.
Через несколько минут, когда мы спускались на крепостной мост, Петька, довольный, сказал:
— А знаете, Валериан Дмитриевич, трусливые люди боятся этого подземного хода. А я — ни капельки! Мы вот ходили летом с Васькой в Нагоряны. Там есть такие здоровенные Лисьи пещеры. Мы все их облазили — и ничего!
«Ну, что ж ты врешь? — чуть не закричал я. — Ведь мы не были в самих Лисьих пещерах!»
Но Петька сам сообразил, что на радостях заврался. Он покраснел, застыдился и глянул на меня такими жалобными глазами, что мне стало жаль его. Я решил не выдавать Петьку. «Вот хвастун! — подумал я. — Ни капельки не боится, а? Посмотрим, как-то ты запоешь там, в подземном ходе?»
Подземный ход начинался у обрыва, под высокой стеной.
Снаружи он был похож на самый обыкновенный вход в погреб. Куда-то вниз вели белые каменные ступеньки, наполовину засыпанные мусором и навозом. Прямо на груде мусора, посреди входа, вырос большой куст ядовитого болиголова. Оттуда, из подземного хода, донесся к нам тяжелый запах плесени, гнилого дерева.
Не сказав ни слова, Валериан Дмитриевич вынул из кармана спичечный коробок, чиркнул спичкой и, заслоняя от ветра ладонью ее огонек, зажег фонарь. В фонаре вспыхнула и сразу же погасла паутина, и ровный язычок пламени, почти незаметный здесь, на улице, потянулся вверх и стал гореть спокойно, как в комнате.
— Теперь привяжи шпагат, — скомандовал Лазарев Маремухе.
Петька стал на колени и, высунув от волнения кончик языка, привязал шпагат к столбику, который торчал около самой дороги.
— Ну что ж, тронулись.
С этими словами Лазарев первый шагнул в подземный ход. Через минуту его белая спина пропала в темноте. Спускаясь по ступенькам вслед за Лазаревым, я заметил, что часовой в серой папахе машет нам на прощанье рукой. Я поднял руку, чтобы и ему помахать тоже, но тут меня подтолкнул Петька, и я очутился в темноте, едва разгоняемой светом фонаря. Не успели мы пройти несколько шагов, как подземный ход круто повернул вправо, под Старую крепость, и светлое отверстие выхода скрылось из виду.
Сколько мы шли — не знаю. Но шли долго. Нас окружали со всех сторон покрытые плесенью камни. Подземный ход был похож на узенький коридор. Идти надо было согнувшись. Я шел следом за Валерианом Дмитриевичем и почти ничего, кроме белой его спины, не видел. Где-то совсем рядом, разматывая клубок шпагата, посапывал Маремуха.
— Осторожно. А ну, посвети! — сказал Лазарев.
Я с ходу ткнулся фонарем прямо в его спину. Поднял фонарь и посветил. Сбоку, из стены, так, будто их вымыло подземной рекой, вывалились камни. Они лежали перед нами, местами пересыпанные глиной и песком. Откуда-то снизу потянуло сыростью.
— Тише, ребята! — сказал Лазарев и отнял у меня фонарь.
Я сперва даже растерялся. Как же я буду теперь без фонаря? А что, если этот ход выведет нас прямо в колодец Черной башни и мы бултыхнемся в быструю подземную реку?
Но Лазарев, держа фонарь перед собой, стал смело перебираться через груду камней. Вот он перелез, остановился и посветил мне. Огонь фонаря ослепил глаза, ноги разъезжались в разные стороны, я почти ощупью прошел по неровному, сыпучему грунту и остановился около Валериана Дмитриевича. Дальше мы пошли рядом. После завала ход стал шире и чище. А земля под ногами пошла тверже, словно ее нарочно утрамбовали.
Я решил, что теперь уже ничто не помешает нам двигаться вперед, как вдруг Лазарев снова остановился.
Глухая деревянная перегородка преграждала путь. Кто-то нарочно и, по-видимому, очень давно заколотил подземный ход досками. Толстые широкие доски покрылись плесенью, а сбоку, там, где они были прибиты к столбу, вырос на них целый куст поганок.
— Вот тебе и фунт изюму! — сказал Лазарев, оглядывая перегородку. Он повернулся к нам, прищурился и, хитро улыбаясь, спросил: — Повернем, значит, обратно?
— А туда? — сказал я, показывая на перегородку.
— Туда как же? Видишь, перегорожено.
Наступило молчание.
Назад идти не хотелось. Стоило спускаться сюда, чтобы, встретив на пути преграду, повернуть обратно.
Я подскочил к перегородке, просунул обе руки в щель между скользкими досками и, упираясь ногами в нижнюю доску, сильно потянул перегородку на себя. Не успел я опомниться, как лежал уже на земле. Доски от старости прогнили, и потому я совсем легко отодрал верхнюю, а нижнюю продавил в подземный ход. Ноги мои были теперь по ту сторону перегородки, а скользкая, сырая доска лежала на груди.
«А вдруг меня кто-нибудь потащит за ноги к себе с другой стороны подземного хода?» — подумал я и вскочил.
— Ты, Манджура, настоящий богатырь, — похвалил меня Лазарев.
Мы без особого труда оторвали еще одну доску и пролезли друг за другом через перегородку.
Теперь мы шли по настоящему подземелью, где, возможно, уж много лет никто не ходил.
Я шел, довольный тем, что пробил перегородку. Если бы не я, мы и в самом деле повернули бы обратно. Будет чего порассказать хлопцам в школе. Даже сам Лазарев назвал меня богатырем. А это что-нибудь да значит!
Идти было легко, приятно — под ногами лежала не то пыль, не то труха. Ноги неслышно ступали по ней. Вдруг у меня под ногой что-то хрустнуло и зазвенело.
— Валериан!.. — выкрикнул я и не договорил.
Лазарев сразу же опустил фонарь, и я увидел под старой холодной стеной чьи-то кости и рядом с ними белый, уткнувшийся глазными впадинами в землю круглый череп.
— Что такое, Васька? А? — прошептал Маремуха, наваливаясь на меня сзади.
Я не ответил Маремухе. Мне стало страшно. Теперь я пожалел, что мы пошли сюда, в этот проклятый подземный ход. Он лежал длинный и узкий, этот скелет, вытянув перед собою обе руки. Между ними, точно круглый булыжник, белел череп. Лазарев смело нагнулся и поднял с земли зазвеневшую цепь. Я увидел кандалы. Белые кости рук высыпались из круглых кандальных очков на землю.
— Кто это? — чужим, придавленным голосом спросил Маремуха.
— Кто это? — спокойно повторил Лазарев, позванивая кандалами и поднося их почти к самому лицу. — Трудно сказать. Можно только догадываться… Давайте подумаем…
В подземном ходе стало очень тихо. Фонарь горел мигая. Неровные отблески прыгали по стенам. В тишине подземелья было ясно слышно дыхание каждого из нас.
— Давайте подумаем, — медленно повторил Лазарев. — Когда уманский полковник Гонта вместе с Максимом Железняком поднял против своих магнатов восстание, известное в истории под названием Колиивщины, паны подавили это восстание и стали ловить казаков Гонты. Здесь, в нашей Старой крепости, тоже сидели перед смертью пойманные панскими гайдуками казаки. Кто знает — может, этот человек и есть один из них?
Помолчав немного, Лазарев добавил:
— А возможно, этот кандальник — один из друзей славного повстанца Кармелюка. Бедняга погиб здесь не так давно. Я сужу по кандалам. Им лет полтораста, не больше. Во всяком случае, человек этот не был паном, иначе не стал бы он умирать здесь в кандалах…
Я нагнулся и только хотел тронуть череп, как Маремуха заголосил:
— Не надо, Васька, не надо!.. — и шарахнулся в сторону.
— Не надо трогать! Оставь! — строго сказал мне Лазарев.
…Я представил себе, как умирал здесь, в подземелье, этот неизвестный человек. Наверно, он долго бился своими закованными руками о перегородку и так и не мог ее разломать… Он несколько раз брел назад, к тюремному замку, затем снова поворачивал обратно, искал другого выхода из подземелья, пока наконец, обессиленный, измученный пытками, не упал навсегда на эту сырую землю.
Конечно, он приятель Кармелюка! Ведь только Кармелюк и его друзья могли решиться удрать из этой страшной крепости. Наверное, вот этот человек вместе с Кармелюком подстерегал на гористых дорогах Подолии панов, мстил им за издевательства над бедным людом. Может быть, вместе с Кармелюком этот человек скрывался в густых подольских лесах и где-либо на привале, в глухом, неизвестном панам байраке, пел вполголоса, в тихую звездную ночь, песню храброго Кармелюка:
Вбогi люди, вбогi люди,
Скрiзь вас, люди, бачу,
Як згадаю вашу муку,
Сам не раз заплачу.
Кажуть люди, що щасливий,
Я з того смiюся,
Бо не знають, як я часом
Сльозами заллюся.
Куди пiду, подивлюся —
Скрiзь багач пануе,
У розкошах превеликих
I днуС й ночуе.
И, наверное, когда кончалась эта грустная, протяжная песня, наступал рассвет, и звезды одна за другой гасли в небе. Тогда, при отблесках потухающего костра, товарищи Кармелюка, собирая оружие и готовясь выступать, затягивали новую, смелую песню:
Гайда, хлопцi, гайда, хлопцi,
I я буду з вами!
Нападемо ми на панство
Темними шляхами!
И, должно быть, первый, кто запел эту песню, был сам Устин Кармелюк. Я вспомнил все то, что рассказывал нам Лазарев об Устине Кармелюке, и увидел его в предрассветном лесу, в полумраке глухого оврага, рослого, плечистого, запахивающего коричневую чумарку из домотканого крестьянского сукна; я увидел грозное и смелое лицо его с клеймом, выжженным раскаленным железом на широком лбу. Я увидел, как Устин Кармелюк, подпоясавшись, нахлобучивает папаху, берет в одну руку старинный курковый пистоль, в другую — суковатую палку и говорит своим друзьям:
— Рушаймо, хлопци! Почастуемо панив!
…Так, думая о Кармелюке, я шел за Лазаревым дальше по подземному ходу.
Рядом посапывал напуганный Маремуха.
Я протянул руку и нащупал клубок шпагата, который он держал перед собой. Шпагата оставалось совсем мало. А что, если мы здесь заблудимся?
Я хотел попросить Валериана Дмитриевича повернуть обратно, но не решился. «Хорошо еще, что красноармеец заметил, как мы пошли сюда, — подумал я, — в случае чего, он пришлет нам на выручку своих товарищей».
— Стойте! — сказал Лазарев и поднял руку.
Размахивая фонарем, он осторожно вошел в небольшой зал. Вправо в стену уходила черная квадратная дыра, а в левом углу зала чернели две щели. Лазарев повернул налево, и когда мы с ним подошли к щелям, то увидели, что продолжение хода здесь. Правда, ход был заложен большим квадратным камнем, но Лазарев сильно надавил камень одной рукой, и эта огромная глыба гранита повернулась на железной оси и стала поперек. Теперь по обе стороны каменной двери чернели высокие и узкие щели. В каждую из них мог пролезть человек. Лазарев молча передал фонарь Петьке, а сам, опираясь руками о камень, заглянул вглубь. Петька светил фонарем.
— Предположим, что сюда идет главный ход. Ну хорошо, а что ж это такое? — И с этими словами Лазарев подошел к маленькой квадратной дырке, что чернела в стороне под самым потолком. Мы двинулись за Валерианом Дмитриевичем, и я споткнулся о камень.
— А ну, посвети! — шепнул я Маремухе.
Маремуха вытянул руку с фонарем так, словно на земле лежал новый череп. Он успокоился, лишь хорошо разглядев, что под ногами у меня обыкновенный квадратный камень. Наверное, им-то и была заслонена черная дырка, в которую заглядывал сейчас, приподнявшись на цыпочки, Лазарев. Вдруг Лазарев просунул в дырку руку и стал один за другим отваливать камни. Тяжело ухая, камни падали на землю, и полукруглый свод подземной залы трясся при каждом таком ударе. Лазарев смело отваливал камни, и за ними открывалась черная пустота. Когда дыра стала большой и круглой, Лазарев, кивая на черную впадину, сказал:
— Сюда пойти, по-моему, интереснее. Как вы думаете, а, ребята?
Мы молчали и, по правде сказать, думали только, как бы побыстрее выбраться отсюда на волю, на солнце, на свежий осенний воздух. Не дождавшись ответа, Лазарев махнул рукой в сторону входа, загороженного камнем, добавил:
— Главный-то путь, разумеется, там. Но туда мы пойти всегда успеем. Давайте лучше заглянем в потайное отделение.
И Валериан Дмитриевич, взяв фонарь у Петьки, шагнул к выломанной в стене дыре. Мы полезли за ним.
Идти сейчас было гораздо хуже, чем раньше.
Из земли то и дело высовывались острые камни, дорога пошла в гору. Но не успели мы сделать и пятидесяти шагов, как подъем кончился, и мы стали куда-то спускаться. И чем дальше мы шли, тем круче был спуск и уже становился подземный ход. Вдвоем тут протиснуться было невозможно. Лазарев шел впереди, позванивая кандалами и размахивая фонарем. Но потом он стал идти медленнее, ощупывая стены свободной рукой. Ноги так и скользили вниз, я тоже упирался руками о скользкие стены, чтобы не подбить Лазарева. Ноги все чаще нащупывали мокрую землю. Снизу тянуло сыростью.
— Валериан Дмитриевич! Подождите! — крикнул я, и голос мой сразу же замолк в этом сыром, затхлом воздухе. За шиворот капнула вода. По стенам журчали ручейки. Я уже шел по воде, и мне почудилось кваканье лягушек. Но вот откуда-то сверху повеяло свежим ветром. Я сделал несколько шагов и почувствовал, что ход снова пошел вверх. Тут было суше. Воды как не бывало.
— Подожди, Васька! Не так быстро! — взмолился, догоняя меня, Маремуха.
— Ну, давай скорей! — цыкнул я на Петьку, и мы стали карабкаться все вверх и вверх, пока я снова не натолкнулся на Лазарева.
Он стоял, согнувшись, и освещал засыпанную мелким щебнем стену.
Подземный ход кончился.
— Вот закавыка. Тупик! — сказал нам озадаченный Валериан Дмитриевич!
И впрямь было похоже, что здесь тупик, но воздух здесь был чистый, свежий.
— Подержи, Манджура, — сказал Лазарев, протягивая мне фонарь. — А ну-ка, попробуем! — И Валериан Дмитриевич изо всей силы ударил ногой в стенку.
И сразу же нога его ушла в мягкий сыпучий грунт, а когда Лазарев вытащил ногу обратно, мы увидели круглую дыру, а за ней — солнечный свет.
Руками мы быстро разгребли землю и, когда нора стала широкой, посторонились, чтобы дать дорогу Лазареву. Я вылез из подземного хода последним и сперва даже не мог сообразить, где мы находимся. Рядом с норой, окруженной кустами, поднималась высокая зубчатая стена какой-то башни. В двух шагах от башни начинался обрыв; далеко внизу, в скалистых берегах, текла блестевшая под солнцем река. И, только взглянув налево и увидев там, на холме, обращенную к нам тыльной своей стороной Старую крепость, я понял, что мы попали в предместье Татариски, версты за полторы от нашего Заречья.
— Я думал, что мы в Калиновском лесу выйдем, а тут смотри как близенько! — с огорчением сказал Маремуха и добавил: — Надо было в тот ход идти.
— Ну, давай пойдем! — вызвался я. — Полезли назад?
— Нет, что ты! — испугался Маремуха. — Уже поздно.
И, словно побаиваясь, чтобы я не потащил его обратно в эту черную дыру, Петька отошел в сторону, к высокой сторожевой башне.
— Валериан Дмитриевич! Валериан Дмитриевич! — вдруг закричал он. — Смотрите, тут что-то написано!
— Где написано? — спросил Лазарев, подходя к Петьке.
— А вот, смотрите! — показал Петька, задирая голову вверх.
Над входом в сторожевую башню, в каменной стене, белела узенькая мраморная плиточка. На ней была высечена надпись: «Felix regnum quod tempore pacis, tractat bella».
— Это поляки написали, правда, Валериан Дмитриевич? — радостно выкрикнул Маремуха.
— Написано по-латыни, — сказал Лазарев. — Надписи этой лет двести пятьдесят. Только вот как ее перевести? Постойте… — И Лазарев зашевелил губами, шепча про себя какие-то слова.
Мы, выжидая, смотрели на него. Наконец Лазарев сказал:
— Ну вот, приблизительно здесь написано так: «Счастливо то государство, которое во время мира готовится к войне».
В эту минуту я еще больше стал уважать Лазарева. Петька Маремуха смотрел Лазареву прямо в рот. Видно, Петьке было очень приятно, что он первый заметил и показал Валериану Дмитриевичу эту беленькую плиточку. А Лазарев поглядел вокруг, подобрал с земли кандалы и сказал:
— Ну, так вот — давайте, хлопчики, по домам! Нагулялись мы с вами сегодня — пора и честь знать.
— А мы еще пойдем сюда? — спросил я.
— Обязательно! — пообещал Лазарев. — Соберем побольше охотников да в воскресенье на целый день в поход пойдем. Помните, как в крепость с вами тогда ходили?
— В высшеначальном, да? — подсказал Маремуха.
Мы проводили Лазарева до самого бульвара, там попрощались и пошли к себе на Заречье обедать. Возле Старой усадьбы мы бросили жребий, кому послезавтра нести в школу фонарь. Вышло, что фонарь понесет Маремуха.
А я, довольный сегодняшней прогулкой, побежал домой с пустыми руками.
Из Нагорян к нам в город переехал учиться Оська. Часто во время переменок мы выбегаем с ним на площадь за каштанами. Мы отыскиваем их в кучах пожелтевших листьев, набираем полные карманы — и айда обратно, на третий этаж. Очень приятно швырять каштаны с балкона через площадь — они летят, точно пули. Петро Маремуха наловчился и добрасывает их до самого кафедрального собора, однажды даже Прокоповичу каштаном в спину угодил. Его, нашего старого бородатого директора, мы видим часто. Он пошел в попы и служит в соборе. Смешным показался он нам, когда мы увидели его в первый раз в длинной зеленой рясе с тяжелым серебряным распятием на груди. Теперь, как только попадется Прокопович на глаза, мы поднимаем крик:
— Мухолов! Мухолов!
Позанимались мы спокойно недели три и уже не думали, что в нашу школу будут записывать еще учеников, как вдруг в классе появился Котька Григоренко.
Я даже вздрогнул, когда увидел его в дверях нашего класса. У нас начался урок. Природовед Половьян прикалывал к доске рисунки скелета мамонта. Котька осторожно, на цыпочках, чтобы не заметил Половьян, пробрался в конец класса. Он бесшумно уселся там на заднюю парту. Весь урок меня подмывало обернуться, посмотреть хоть искоса, что делает Котька, но я сдерживал себя: ведь мы же враги!
На большой перемене Котька уже освоился и чувствовал себя так, будто и не уходил отсюда на каникулы. Он вымазал мелом всю доску, рисуя на ней хату под соломенной крышей, прыгнул несколько раз через парту, выменял у Яшки Тиктора за два карандаша австрийский патрон. Со мной и Маремухой Котька не разговаривал. А на другой день к нам на парту, как только окончился третий урок, подсел конопатый Сашка Бобырь.
— Хлопцы, помогите! — прошептал он, оглядываясь на соседей.
— А что? — спросил Оська.
— Хлопцы, слушайте, — взмолился Бобырь, — у Котьки есть мой «бульдог». Он принес его в класс. Я подсмотрел, он показывал Тиктору. Хлопцы, я вам за то дам дроби, у меня есть целый фунт дроби. Только помогите, хлопцы!
— А где же Котька? — спросил, вставая, Маремуха. Его глаза загорелись. Он вышел из-за парты.
— Наверх побежал, наверх! — с волнением ответил Бобырь.
Он так волновался, что даже его веснушки побагровели.
Мы нашли Котьку в конце пустого коридора третьего этажа. Он шел из уборной к нам навстречу, заложив руки в карманы.
— Котька, послушай! — дрожащим голосом остановил его Сашка Бобырь.
— Чего тебе? — насторожился Котька.
— Котька, отдай «бульдог»! — сказал Бобырь.
— «Бульдог»? — встревожился Котька. — У меня его нет!
— Не обманывай, есть! — прохрипел Бобырь. — Он у тебя в кармане.
И в ту же минуту Котька прыгнул назад к окну. Наперерез ему бросился Петро и закричал:
— Хватай его за ноги!
Хорошее дело — хватай за ноги! Но ведь это не так просто, как думает Петрусь. Котька размахивает ногами так быстро и сильно, что подойти к нему невозможно. Спиной он отталкивает Маремуху, но тот крепко сжал Котькины руки и не отпускает. Григоренко кряхтит от злости, мотает головой, но вырваться не может.
— Да ну, хватай! Дай ему леща! Что вы боитесь! — подбодрил нас Петрусь.
В эту минуту мне удалось поймать Григоренко за ногу. Я крепко ухватил его за ботинок и потянул изо всей силы к себе. Бобырь понатужился и швырнул Котьку на пол, под самую печь, к ногам Маремухи. Теперь Григоренко нам не страшен. Сейчас мы его обыщем!
— Пустите, сам отдам, — сквозь зубы прохрипел Котька.
— Отдашь? — сидя верхом на Котькиных плечах, недоверчиво переспросил Бобырь.
— Отдам… Ей-богу, отдам, — пообещал Григоренко.
— А ну, пустите его, хлопцы! — приказал Бобырь и вскочил на ноги.
Не очень охотно мы выполнили это приказание. Помятый, взъерошенный Котька, не глядя на нас, медленно поднялся и отряхнул со штанов пыль. Потом он полез в карман и неторопливо вытащил «бульдог». Это был очень хороший револьвер — новенький, блестящий: видно, из него стреляли очень мало.
Бобырь даже облизнулся.
— Ну, дай сюда, — попросил он, протягивая свою длинную худую руку.
— Дать? Что дать? Что ты хочешь?.. — крепко сжимая рукоятку «бульдога», удивленно спросил Котька.
— Револьвер! — простонал Бобырь и протянул навстречу другую руку.
— Револьвер? А, дудки! — И с этими словами Котька, размахнувшись, вышвырнул его в открытое окно. — Нате! — злобно прошипел он, и в эту минуту внизу, на площади, хлопнул револьверный выстрел.
Вот так штука! Это, видно, выстрелил, ударившись о камни, Сашкин «бульдог». Мы присели. А вдруг пулей убило кого-нибудь на площади? Маремуха попятился к лестнице. А Котька, одернув рубашку, злобно улыбнулся и спросил:
— Получили? Фигу с маком?
Только сейчас мы пришли в себя, поняли, как ловко обманул нас Григоренко.
— Ты… ты… к папе захотел? — выкрикнул, заикаясь, побледневший Сашка Бобырь.
— Подожди! — остановил Бобыря Петька. — Побежали на балкон, посмотрим!
Мы помчались по коридору.
— Он что у тебя — самовзвод? — догоняя Бобыря, с сочувствием спросил я.
— Ну да, самовзвод… — жалобно ответил Сашка.
Мы осторожно выглянули с балкона на улицу. На площади пусто.
Желтые листья валяются на камнях. На самом углу гимназии, под тем окном, из которого только что выбросил револьвер Григоренко, стоит какой-то красноармеец и смотрит вверх, на третий этаж, где ветер качает обе половинки открытого окна.
Постояв немного под окном, красноармеец сунул револьвер в карман и медленно, то и дело оглядываясь, пошел прочь.
Сашка с тоской следил за каждым его шагом. Никогда уже не видать ему своего «бульдога». Да и мы все с сожалением смотрели вслед красноармейцу, а я подумал даже: «Не побежать ли за ним вдогонку?» Мне казалось, что, если бы как следует попросить красноармейца, он бы отдал нам оружие. Зачем он ему, этот маленький пустяковый револьвер с мягкими свинцовыми пульками? Ведь, наверное, у красноармейца есть наган. Но пока я думал так, красноармеец скрылся за кафедральным собором. Бежать было поздно.
Уже в классе Котька Григоренко, отойдя к учительской кафедре, погрозил:
— Мы еще с вами поквитаемся! Погодите…
— Ладно, ладно. Еще захотел? Гадюка петлюровская! — со злостью ответил Маремуха.
В класс вошел с нотами под мышкой Чибисов, и Котька, озираясь, сел за парту.
Вскоре после этого случая от Яшки Тиктора мы узнали, что во второй трудовой школе на Тернопольском спуске в старших классах изучают какой-то новый, не знакомый нам предмет — политграмоту…
— Это про политику, наверное, — важно объяснил Бобырь.
— Откуда ты знаешь? — недоверчиво спросил Маремуха.
— Вот и знаю… я все знаю… — запрыгал Сашка. — Мой старший брат посещает комсомольскую ячейку у печатников, он мне говорил такое самое слово.
— А почему у нас нет этой… как, Яшка? — спросил Маремуха.
— Политграмоты, — подсказал Тиктор.
— Почему нет? А разве ты не знаешь почему? — ответил Бобырь. — Учителя не хотят, вот почему! Разве у них политика на уме? Вот пойдем пожалуемся…
— Куда ты пойдешь, куда? — затоптался около Сашки Маремуха. За это лето он почернел и даже немного подрос.
— А в тот красный дом, что за Новым бульваром! — смело предложил Бобырь. — Мой брат говорил, что в том доме все начальники жалобы от людей принимают.
— Ну, в красный дом… — испугался Маремуха. — Зачем туда? Надо у Лазарева просить…
— Чудак, — сказал я, — Лазареву самому трудно нам помочь. Он пока один, а этих гадов, вроде Родлевской, много. Они его и так заедают.
На следующий день после уроков мы возвращались к себе домой на Заречье. У меня на душе было легко и радостно — уроки нам задали пустяковые, на дворе стояла хорошая погода. Ярко светило солнце, оно заливало весь наш старинный город своими ясными лучами, освещая сухие, чуть синеватые плиты тротуаров, отражаясь в лужицах воды, не просохшей еще после ночного случайного дождя.
Я щурился, глядя на солнце, и думал: как бы хорошо было, если бы круглый год стояло лето! А ведь скоро наступит зима, начнется она с легких заморозков, крыши по утрам будут седые, завянет зеленая трава на огороде, упадет, мертвая, на землю, а потом пойдут морозы один другого сильнее, и река вдруг остановится под Старой крепостью. Бросишь бабку, она запрыгает по льду, заскользит и даже следа не оставит: таким гладким, скользким, прозрачным будет первый, еще очень тонкий лед.
Но тут же я представил себе, как хорошо будет бегать утром, на первой перемене, по школьному двору да проламывать затянутые с ночи тонкой коркой льда лужицы.
Это очень приятно, когда в ясное, морозное утро ноги будто сами несут тебя по мерзлым кочкам! Попадешь с разгона носком в такую лужицу — лед с хрустом проломится, зазвенит, а ты уж помчался дальше, и подошвы сухие. А потом как хорошо после переменки, с холода, вбежать в светлый класс да, пока не вошел учитель, прижаться животом к теплой, чуть-чуть пахнущей краской натопленной печке! И мне стало совсем не жалко, что уходит осень и скоро наступит зима. Это даже лучше. Наточу свои «нурмисы»…
Но вот впереди раздался сильный и дрожащий голос Сашки Бобыря.
Сашка вдруг запел:
Мы дети тех, кто выступал
На бой с Центральной радой,
Кто паровоз свой оставлял,
Идя на баррикады…
Пел Сашка плохо, по-козлиному, совсем не так, как пели эту песню красноармейцы, что стояли в епархиальном училище. Я хотел было крикнуть Сашке, чтобы он замолчал, как вдруг с ним вместе запел и Маремуха.
Наш паровоз, вперед лети!
В Коммуне остановка,
Другого нет у нас пути,
В руках у нас винтовка, —
пели они уже вдвоем, маршируя по круглым булыжникам.
Теперь было трудно удержаться и мне. Мы пошли прямо посреди мостовой, как настоящие военные. Шли и пели:
И много есть у нас ребят,
Что шли с отцами вместе,
Кто подавал патрон, снаряд,
Горя единой местью…
Прохожие останавливались и глядели нам вслед. А мы не обращали на них никакого внимания. Кто нам мог что сделать? Кто мог нам запретить петь? Так, с веселой песней, мы вышли на Новый бульвар. Но вместе идти по узенькой тропинке было трудно. Мы пошли гуськом, и песня сразу оборвалась. Здесь было совсем как в лесу: просторно, много голых деревьев, а вокруг ни одного камешка, только холмы да канавы.
Ветер гнал желтые, сухие листья. Ноги вязли в них, даже когда шли по тропинке. Вдруг Бобырь с разбегу прыгнул в засыпанную листьями канаву. Он растянулся там, как жаба.
— Вот мягко, хлопцы, поглядите! — барахтаясь, кликнул он нас.
Мы, как в воду, бросаемся за ним в канаву, разрываем листья, подбрасываем их горстями кверху, осыпаем золотым дождем друг друга. Они летят над нами, как огромные красноватые бабочки, и, виляя кривыми хвостиками, устало падают на пожелтевшую землю.
Наконец мы покидаем Новый бульвар и выходим на улицу.
— Ты про этот дом говорил, Сашка? — спросил Маремуха, показывая пальцем на красный двухэтажный дом, который стоял рядом с почтой.
— Про этот, про этот, — заволновался Бобырь. — Вот сюда и надо бы пойти.
— А у меня в этом доме знакомый служит, — похвастался Петька.
— Ну, не бреши… знакомый, — ответил я Маремухе.
— Что — не бреши? — окрысился Петька. — А Омелюстый не тут работает? Ты что, забыл?
А ведь Петька прав! Омелюстый действительно тут работает. Мне и отец говорил об этом. Сейчас Омелюстый живет где-то в городе, в общежитии горсовета, и мы встречаем его очень редко.
— Тогда давай пойдем к Омелюстому, — сразу решил Бобырь. — Вот сейчас. Пошли!
— Нет, зачем сейчас, — полез на попятный Маремуха. — Потом пойдем… после.
— Ага, ага! — обрадовался Бобырь. — Никого у тебя в этом доме, наверное, нет. И ты наврал нам про знакомого.
— Я наврал, а? Тогда пойдем… Вот увидишь! — закипятился Петька и шагнул в сторону кирпичного дома.
На коричневых дубовых дверях этого дома прикреплена картонная надпись:
ПОВIТОВИЙ КОМIТЕТ
КОМУНIСТИЧНОI ПАРТII
(БIЛЬШОВИКIВ) УКРАIНИ,
ПОВIТОВИЙ КОМIТЕТ
КОМУНIСТИЧНОI СПIЛКИ
МОЛОДI УКРАIНИ
— Ну, заходим? — прочитав эту надпись, нерешительно спросил у всех Маремуха.
Сашка Бобырь молча толкнул его первого в широкую дверь. Но Маремуха уперся руками в косяк.
— Ну, иди, иди, чего же ты? — сказал я. — Назад только раки лезут.
Гулко захлопнулась за нами тяжелая дверь.
Мы подымаемся по узкой мраморной лестнице, а направо, в глубь первого этажа, уходит полутемный коридор. Куда идти?
Пойдем лучше по коридору.
В дальнем его углу стучит пишущая машинка. Мы делаем несколько шагов в полутьме и останавливаемся у какой-то двери. За ней слышен чей-то громкий голос. Неожиданно дверь открывается, и в коридор выходит наш бывший сосед Омелюстый. Он в высоких брезентовых сапогах, в вышитой косоворотке, в синих брюках галифе.
— Вы чего здесь, мальчики? — удивленно оглядывая нашу компанию, спрашивает Омелюстый.
— А это мы, дядя Омелюстый… Здравствуйте! — И, отстраняя хлопцев, я первый подхожу к Омелюстому.
— Васька? А я тебя не узнал. Ну, заходите, раз в гости пришли, — приглашает Омелюстый.
И мы входим следом за нашим соседом в большую комнату с изразцовым камином.
В комнате, сидя на столах, беседуют какие-то люди. Увидев нас, они замолкают. В комнате очень накурено. Голубые облачка дыма плывут к потолку. У камина, прижавшись друг к дружке, стоят три винтовки.
— Вот делегация пришла, — смеется Омелюстый.
— А чем угощать будешь? — отзывается на его слова лысый коренастый старик в защитной гимнастерке. — Ты бы хоть бубликов для них принес.
— А где я их достану? — разводя руками, говорит Омелюстый и приглашает: — Садитесь, ребята, на подоконник.
Я рассказываю Омелюстому о нашей школе, об учкоме. Он внимательно слушает меня и только изредка почесывает подбородок.
— Директор-то у нас хороший, но вот новый учитель пения Чибисов в церкви поет, в бога верит! — вмешался в разговор Петька Маремуха.
— Да погоди ты, — огрызнулся я. — Вот Родлевская совсем не признает учком. Она говорит, что в учкоме одни нахалы. И наврала, что во французском нет слова «товарищ»…
— А нам нужна политграмота… Во второй школе есть, почему у нас нету? — вдруг храбро выпалил Сашка.
Омелюстый улыбнулся. Засмеялись и его товарищи, сидящие на письменных столах, а один из них вынул из кармана тетрадочку, записал в нее что-то.
— Ладно, хлопчики, все будет: и политграмота, и учителя хорошие, и завтраки, и грифельные доски. Погодите только немного, — обещает Омелюстый, потирая лоб. — Сейчас всем нам много надо учиться. Вот я тоже собираюсь в совпартшколу поступать.
Уже когда мы уходим, я отзываю Омелюстого в сторону.
— А нас вызывали в Чека. Вы Кудревич знаете?
— Знаю, Васька, знаю, — подмигнул мне Омелюстый и посоветовал: — Не болтай только много!
Ровно через неделю после второй перемены в нашем классе появился высокий паренек в простой коричневой рубашке, в грубых зеленых брюках, в тяжелых военных ботинках на лосевой подошве. Мы бегали по классу и, увидев вошедшего, остановились: кто у доски, кто у печки, а Маремуха застыл на кафедре.
— Садитесь, — неожиданно предложил нам этот молодой паренек. — Садитесь, — повторил он и откашлялся.
Мы, недоумевая, как попало усаживаемся за парты.
— Ребята, — хрипло говорит молодой паренек и опять кашляет. — Товарищи… Давайте познакомимся. Моя фамилия Панченко, меня прислал к вам уком комсомола. А впрочем, можете звать меня запросто: товарищ Дмитрий. Заниматься я буду с вами политграмотой. Вы знаете, что такое политграмота?
В классе тихо. Что ответить? Мы с удивлением разглядываем нашего нового, не похожего на остальных и какого-то уж очень скромного преподавателя.